Свои волшебные рассказы и тихие, никому не знакомые странные напевы, которые она обращала, как правило, к притаившейся за окном ночи, сестра Эдит чередовала с расспросами. Ее интересовало все: как прошел день у Томаса и что так обрадовало сегодня после завтрака Франци? Почему плакал в раздевалке маленький Анди? Не находит ли Шорши, что школьная учительница географии слишком мало требует от него (ведь он такой умный!) и зачем Вилли Кай снова целых полчаса топтался у входа в подвал, ведь там нет ничего интересного? Ах, вот как?! Он хотел убедиться, что дверь плотно закрыта? Какая чепуха! Он уже большой мальчик и должен бы понимать, что никаких чудовищ там нет…
И так далее. Ни спорить, ни тем более ругаться с сестрой Эдит было невозможно, как невозможно, да и не хочется, плевать в солнце, согревающее и дарящее тебе лучи своего света. Эта кроткая женщина, неизвестно почему принявшая постриг, не была ни грозной, ни властной, ни даже просто волевой, но именно ее тихий, ласковый голос в мгновение ока наводил порядок в нестройных рядах «трудных» подростков. Такого волшебного эффекта не достигал ни ледяной, состоящий почти из одних приказов, «барабанный бой» сестры Бландины, ни проникнутый ненавистью зубодробильный скрежет старой карги Ойдоксии, единственной целью которой было найти повод для применения пыток к «несносным поганцам».
К несчастью, три воспитательницы должны были чередоваться при исполнении своих обязанностей, и потому лишь каждый третий вечер дети могли рассчитывать заснуть без страха и окриков, а заодно и услышать что-нибудь интересное. Впрочем, некоторым из них – тем, что постарше, – созерцание раскрепощенно дефилирующей вдоль ряда двухъярусных коек пышнотелой нимфы Бландины также доставляло немалое удовольствие. В их глазах она была воплощением женского начала, и каждый подросток, которому доводилось вдохнуть дурманящий запах ее тела, получал на ночь порцию таких снов, до которых волшебным сказкам Эдит было никогда не дотянуться.
Лишь сестра Ойдоксия – карикатурный слепок сказочных лесных троллей – являла собой истинную беду: редкий вечер ее дежурства проходил без отправки одного из воспитанников в темный сырой подвал для увещевания, а то и назначения на следующий день полноценного вразумления. В отсрочке наказания и заключался маленький «фокус» сестры Ойдоксии: назначая издевательство за какую-нибудь явную мелочь, она не могла быть уверенной, что мать Теофана не отменит экзекуцию, а потому определяла отсрочку до завтра – в надежде, что обуреваемый ужасом ожидания виновник ударится ночью в бега, что уже по всем правилам неминуемо каралось вразумлением. Со временем эту ее стратегию раскусили, и воспитанники вальденбургского интерната не спешили обмочить штаны при оглашении ею приговора, но ненависть и презрение к сестре Ойдоксии от этого меньше не стали, и она чаще, чем другие сестры, становилась объектом злых мальчишечьих шуток. Впрочем, за кусачего рака в кармане плаща, кусок собачьего дерьма в ботинке и даже просто неосторожный смешок за спиной зловредная ведьма всегда люто мстила, поэтому конца этой войне не предвиделось.
Ну, и с некоторых пор в монастыре появился еще один примечательный персонаж, точнее, не появился, а приобрел новые качества. Речь идет о сестре Эпифании, с которой произошла несчастливая история, послужившая к тому же источником самой, пожалуй, мрачной легенды Вальденбурга, которую подслушал (а может быть, и выдумал) не так давно один из местных героев – ушлый мальчонка по имени Франци.
Как-то раз этому самому Франци довелось иметь скучное «ботиночное дежурство» – сидел на низенькой скамейке в одной из комнат общего пользования в Верхнем замке (для уплаты трудового долга воспитанников туда пускали) и чистил вываленные перед ним бесформенные, похожие на солдатские, ботинки своих милосердных наставниц. Для того чтобы иметь удовольствие несколько часов кряду дышать гуталином, никакой провинности не требовалось – эта работа являлась частью обязательной программы воспитания сирот, позволявшей им, по словам матери Теофаны, «хотя бы на полногтя отблагодарить добрых сестер за каторжный воспитательский труд и те мучения, что они претерпевают».
Так вот, сидя на скамейке и махая без устали щеткой и бархоткой, парнишка увидел через приоткрытую дверь гладильной комнаты согбенные черные спины двух монахинь, склонившихся над подоконником и рассматривающих что-то в свете заходящего солнца. По напряженному шушуканью и временами прорывающемуся сквозь него легкому повизгиванию мальчишке стало ясно, что две «коровы» (как он тут же окрестил монашек) – жирная и тощая – напали на что-то, крайне их заинтересовавшее. Перешептываясь, они касались друг дружки своими крахмальными косынками и нетерпеливо переминались с ножки на ножку. Одну из них – толстуху Магду – чистильщик ботинок хорошо помнил и побаивался: ведь это именно она выкрутила ему давеча ухо да так натрубила в него своим гнусавым басом, что он чуть не написал в штаны. Имени второй монашки – тощей невзрачной тетки – он не знал, – она была занята где-то при хозяйстве и к его воспитанию отношения не имела.
Сейчас эта самая хозяйственная тетка что-то настойчиво доказывала Магде, тыча пальцем в лежащую перед ними на подоконнике вещь, а та, видимо, не желала принимать на веру речи собеседницы и невразумительно бубнила в ответ. Наткнувшись на стену твердолобости и теряя терпение, тощая монахиня повысила голос, и до замершего со щеткой в руке Франци долетели следующие слова:
– Какая же ты, Магда, ей-богу! Говорят тебе, что так оно и есть!
– Бррр… Бом-бум, дрр… – последовал ответ толстухи.
– Да ты не спорь, а подумай сама! Ну, где ты нашла эту гравюру?
Тут Магде, видимо, «вступило в стегно», она схватилась рукой за свою жирную ляжку и разогнулась. Она больше не подпирала рукой подбородок, и теперь ее ответ можно было разобрать.
– Ну, в подвале нашла, Эпифания, за старой решеткой. Я ведь тебе говорила…
«О как! Эпифания! – фыркнул про себя случайный свидетель разговора, не выпускавший из руки сапожную щетку. – Интересно, кто придумал давать монахиням такие идиотские имена?»
– А почему до тебя ее никто не нашел?
– Так ведь это… Решетка же землей была завалена, а когда недавно прокладывали трубы и отгребли землю, так она и выступила на свет божий. Открыть-то ее все равно нельзя, а вот руку просунуть можно.
Собеседница Магды хмыкнула и посмотрела на ту с любопытством.
– Чего это тебе приспичило руки туда просовывать? Что ты вообще там делала? Или забыла, что нам теплый туалет соорудили?
Толстуха смутилась:
– Да нет… Я не…
– Понятно. Жратву прячешь, – подвела черту Эпифания и тут же забыла об этом. – Так ты подумай, сколько времени эта гравюра могла там пролежать! Несколько сот лет!
– И что с того?
– Да то, что дамочка эта на гравюре – именно та дамочка, понятно тебе?
– Какая – та?
– Ну, до чего ты непроходимая, Магда! Беда мне с тобой!
– Брр…Бум! – толстуха снова склонилась над подоконником и подперла отвислую щеку ладонью, так что речь ее опять стала неразборчивой.
Тут сестра, что «по хозяйству», величественно выпрямилась, расправила плечи и, придав голосу торжественности, заявила:
– Это, глупая ты моя Магда, та самая княжна-оборотень, что сожрала и растерзала тут в пятнадцатом веке пол-округи, а потом и сама сгинула! Ха! А хочешь, я скажу тебе, недалекая моя подруга, где она сейчас?
– Г-где же? – прошептала перепуганная толстуха и оглянулась, словно ожидая увидеть за спиной оборотня.
Удовлетворенная произведенным эффектом и желая закончить речь наиболее выразительно, сказочница перешла на страшный шепот:
– Почуяв близкую расправу, она обернулась летучей мышью – бессмертным крылатым чудищем и правит с тех пор целым сонмом этих отродий, пищащих ночами и не дающих тебе спать, о бестолковая моя Магда!
– Неужели и впрямь? – попятилась та и, не окажись сзади нее табурета, опустила бы свою могучую задницу прямо на пол.
– Да! И это не все! Ты нашла ее портрет, сестра, ее оберег, и теперь она спустится к тебе ночью, бесшумно паря на своих перепончатых крыльях, и вонзит в твою жирную шею свои маленькие острые зубы…
– О!
– А потом примется за остальных, как она уже это делала пятьсот лет назад! Ну, теперь ты веришь мне? А то никак тебя было не вразумить!
Услышав знакомое слово, Франци представил себе, как некто вразумляет неповоротливую старуху, и громко фыркнул.
– Ах! Кто здесь? – резко повернулась на звук сестра Эпифания, закончившая рассказывать одну из самых нелепых и бессмысленных своих историй. – Неужто сорванцы?
Бросив щетку и едва не перевернув банку с гуталином, струхнувший парнишка, ставший свидетелем ужасного пророчества, метнулся к двери и был таков. Сестры озадаченно переглянулись.
– Ну вот, Магда, теперь пойдут о нас с тобой слухи… Скажут, свихнулись старухи, и смеяться станут.
– Я им посмеюсь! – погрозила Магда кулаком в сторону невидимого противника, но было заметно, что и ей не по себе.
Тощая монашка вновь склонилась над лежащей на широком каменном подоконнике маленькой литой картинкой. Металл порядком позеленел за годы, но, присмотревшись, на нем все еще можно было разглядеть точеный профиль с локонами и полустертую надпись, сделанную старинными витыми рунами, а потому неудобочитаемую. Поднатужившись, Эпифании удалось разобрать букву «Э» в начале первого слова, слог «Вин» в третьем да связку «цу» между ними.
– Ты что-нибудь понимаешь, Магда? – спросила она озадаченно.
Та, вызубрившая когда-то в угоду настоятельнице историю монастыря, снисходительно бросила:
– Чего ж тут понимать? Это, безусловно, Элизабет цу Винцер. Та самая, чьи гнусности ты только что живописала этому змеенышу, что чистил ботинки.
– Так это… она жила в пятнадцатом веке и продала замок? Признаться, я лишь краем уха слышала об этом…
– Очень жаль, что ты такая необразованная, сестра Эпифания. Право, очень.
– Послушай, а она…гм…и вправду была таким монстром?
– Надо полагать. А иначе почему бы она так запомнилась? Кстати, историю про летучую мышь… ну, о том, что эта женщина обернулась крылатой тварью, я уже слышала раньше, только вот не помню, когда и где. Так что не приписывай себе авторство!
– Да я и не приписываю. Послушай-ка, Магда, а если это и взаправду она, то… что теперь?
– Теперь? – толстые щеки Магды разъехались по сторонам, соорудив на ее красном лице подобие улыбки. – Теперь она спустится к тебе ночью, бесшумно паря на своих перепончатых крыльях, и… вразумит тебя, о Эпифания!
Зычно захохотав, сестра Магда удалилась, оставив озадаченную и порядком испуганную собеседницу в одиночестве.
Франци же в это время не спеша, даже важно входил в общую спальню, чтобы стать героем, вновь и вновь смакующим подробности подслушанного им тайного разговора. Любопытные слушатели не заставили себя ждать, и с тех пор легенда о княжне-оборотне вытеснила прежнюю, оставив право бояться мертвых монашек в образе летучих мышей младшему поколению. Привилегию же рисовать в воображении стати и формы бессмертного вервольфа в юбке и поеживаться под колючим одеялом от такого же колючего, но приятного ужаса старшие воспитанники интерната целиком и полностью присвоили себе.
После этого случая прошло несколько тяжелых и серых, как непропеченный хлеб, монастырских месяцев. Первый восторг прошел, и Франци из героя снова превратился в рядового, уступив пальму первенства ребятам с кулаками покрепче. Сестра Эпифания, что так мастерски рассказала слышанную когда-то историю о владетельной летучей мыши, вскоре после того случая слегла с мозговой лихорадкой, но не скончалась, как того ожидали ее подруги, а лишь «совсем рехнулась». Она бредила, кричала, временами теряла сознание и не контролировала кое-какие физиологические процессы. Доктор Шольц – пожилой, неказистый, а потому пользующийся доверием настоятельницы местный врач, – осмотрев ее, побледнел, перекрестился и велел позвать священника. Однако после того, как пастор трое суток промучился у постели больной, а смерть так и не наступила, Эпифанию решено было переправить в больницу в Пассау, где она уже через несколько дней пришла в себя и заявила, что «выведет на чистую воду всех этих тварей и докопается до истины». Доктора и сестры, переглядываясь друг с другом и скорбно качая головами, не стали донимать больную расспросами: было ясно, что болезнь сделала свое дело и Эпифании никогда уж не стать прежней. Теперь она целыми днями шастала по окрестным территориям в поисках доказательств неизвестно чего: рыскала по каким-то музеям, шепталась с сирыми и убогими да донимала нелепыми расспросами бывших дворян, разыскивая их по геральдическим реестрам. По хозяйству теперь управлялась новая монашка, а еще более разжиревшая сестра Магда по-прежнему таскала свои телеса по территории и раздавала направо и налево оплеухи, забывая о системе пожурения-увещевания-вразумления, которой должна была бы придерживаться. Ну, а гравюра… Гравюра с профилем загадочной злобной Элизабет, якобы до сих пор обитающей в маленьком уродливом тельце летучей мыши где-то в замшелых недрах монастыря, исчезла.
В тот день, когда состоялся ее разговор с Эпифанией, сестра Магда, уходя, попросту забыла гравюру на подоконнике в гладильной комнате, а когда спохватилась и вернулась, то ни гравюры, ни Эпифании там не нашла. Полагая, что это именно та прихватила с собой старинную вещицу, толстуха потащилась в келью подруги и потребовала возвернуть ей прихваченное, но успеха не имела: сестра Эпифания сделала большие глаза и взяла в свидетели всех святых, что и думать забыла о той «железной картинке» и с подоконника ее не брала. Сестре Магде не оставалось ничего другого, как угрюмо ретироваться. Она нисколько не сомневалась в том, что противная худышка нагло лжет, однако доказательств тому привести не могла.
Снедаемая обидой, толстуха решила обыскать комнатушку сестры Эпифании в ее отсутствие и вернуть себе портрет девчонки-оборотня, который она почему-то вдруг страстно возлюбила. Несколько дней спустя, улучив момент, она и в самом деле ввалилась в келью, но наделала шуму и была застигнута своей обидчицей на месте преступления. Густо покраснев и устремив в пол свои поросячьи глазки, Магда принялась мямлить что-то невразумительное, а потом, просияв, заявила, что просто перепутала двери келий. Ни умом, ни находчивостью она не отличалась, и Эпифания, зная это, не стала глумиться над старухой и, вместо того чтобы пожаловаться настоятельнице, еще раз – так искренне, как только могла – заверила бывшую подругу в том, что не брала ее «старую, позеленевшую, никому не нужную железяку». Дорогая Магда должна ей поверить, что, даже будь у нее эта гравюра, она вышвырнула бы ее на свалку. Зачем собирать всякий хлам?
Хмуро взглянув на упрямую нахалку, сестра Магда ничего не ответила и вышла из кельи, решив дожидаться смерти воровки. Но смерть, как известно, – особа непредсказуемая и прогнозов не любит, в чем читателю этих строк еще доведется убедиться. А что касается гравюры, то она еще, может статься, и найдется…
В общем, обитель датских ключниц жила своей, полнокровной жизнью, словно одна большая семья. В семье этой, как и положено, побаивались мать, робели перед старшими сестрами, подшучивали над малышами и чурались дальних родственников. Одного лишь не было в этом странном семействе – общего домашнего очага и душевной теплоты. Но семьи, впрочем, бывают разные.
О проекте
О подписке