– Ну, дамы, вероятно, потому, что Максимилиан Александрович всем им предпочел Марию Степановну. Вы же знаете, все поэтессы, например, терпеть не могут Наталью Николаевну, уж, казалось бы, двести лет прошло, можно бы, кажется, и смириться… так нет. Тоже ревность своего рода… А у Марии Степановны язычок был острый, всем всегда правду в лицо лепила. Характер дерзкий, мальчишеский, темперамент пламенный, в огне горела, в воде тонула, от всех тифов умирала… Из семьи раскольников. Это все сказывается, конечно… Да ведь и какие дамы приезжали! Снобки. Вот вам маленькая сценка. Семнадцатилетняя Марина Ивановна с некоторым ужасом: «Вы любите Чехова?! – И этак презрительно махнув ручкой: – Фи!» А Мария Степановна: «Я не хочу с вами разговаривать!» – И хлопает изо всех сил дверью. Кому ж понравится?.. А Анна Андреевна, никогда не приезжавшая в Коктебель, называла Марию Степановну не иначе как «эта акушерка». Очень уж Анна Андреевна была строга к женам поэтов, – безмятежно улыбалась бабушка. – А Максимилиан Александрович говорил жене: «Ты моя радость. Мне никого, кроме тебя, не нужно, любовниц у меня могло быть сколько угодно».
– А Грины?.. – спросила Галина.
– А Грины… Они приехали в Феодосию в двадцать третьем, голод и террор уже почти прекратился, в прежних, разумеется, масштабах. Поселились недалеко от нас, на Галерейной. Нина Николаевна была очень хорошенькой и намного его моложе, Александр Степанович ее обожал. Они всегда появлялись вместе: он – длинный, худой, в глубоких морщинах, почти старик, какой-то мрачный, она рядом с ним – розовенькая и веселенькая, как птичка… И, знаете, он ведь выпивал. Очень. Бедная!.. Но она все принимала, никогда никаких сцен, упреков, она была настоящая жена художника, друг… Они ни с кем не дружили. Кажется, они были всем друг для друга и жили в каком-то своем, особом мире, никто им был не нужен. Ее мать жила с ними, очень общительная, интеллигентная женщина и превосходно готовила. Очень тактичная, умница. Жили они страшно бедно, в конце двадцатых его совсем перестали печатать, он заболел. Она перевезла его в Старый Крым, где он через полгода, кажется, и умер от рака. Хотя лечили его от туберкулеза…
– И как же она потом?
– Потом она сошлась с доктором, который лечил Александра Степановича, они жили в гражданском браке. Но они были совсем разные… перед войной доктор их бросил, они с матерью остались без средств. Мать заболела душевной болезнью. А тут война, оккупация… Нина Николаевна хорошо знала немецкий, ей предложили работу редактора, немцы пытались издавать какой-то свой бюллетень. Что ей оставалось делать? Надо было как-то выживать, лечить и кормить мать… После войны советская власть сочла это преступлением, Нина Николаевна отсидела десять лет и после освобождения снова стала хлопотать о домике-музее Грина. В конце концов ей это удалось.
– Она еще жива? – спросила Галина.
– Нет, деточка. Не так давно умерла. А Мария Степановна все еще воюет.
У Галины округлились глаза.
– И с ней можно познакомиться?
– Вот уж не знаю, как вам повезет. Народ ведь валом теперь валит. А Марии Степановне уже за восемьдесят. Возраст, знаете ли… Поди, детка, – обратилась она к Вере, – поставь разогревать обед, мама уже должна прийти.
Верочка повиновалась.
Вскоре появилась и мама Алексея, еще молодая, хрупкая, такая же светленькая и милая, как и ее дети, с добрыми усталыми глазами и детской трогательной улыбкой.
Алексей представил гостью.
Мама, поздоровавшись, с дружелюбным любопытством посмотрела на Галину и села за стол.
– Меня зовут Софья Дмитриевна, – сказала она.
– Красивое имя, – сказала Галина.
Верочка подала матери обед.
– Отец Сонечки, Дмитрий Леонардович Устрялов, до революции служил на Черноморском флоте под командованием Колчака, а впоследствии, когда Колчак сделался Верховным правителем России…
– Мама… – выразительно посмотрев на мать, прервала ее Софья Дмитриевна.
– Ну что ж теперь… – виновато улыбнулась Тамара Константиновна. – Из песни слова не выкинешь…
– А где же вы с ним познакомились? – спросила Галина, не замечая предупредительного намека Софьи Дмитриевны на излишнюю с посторонним человеком откровенность бабушки.
– Что, деточка?.. Да здесь же, в Крыму… – И она невинно взглянула на дочь, словно говоря: «Ну и что же ты всегда так беспокоишься? И ничего такого особенного я не сказала. А если что и сказала, так эта славная девочка совсем не похожа на стукачку, и не надо нагонять страх». – Кого только сюда не заносило, Галиночка… – снова безмятежно улыбнулась бабушка. – Перед концом всего… Да… И на обломках самовластья мы попытались наладить новую жизнь. И даже родили Сонечку… Но, увы, налаживанию эта жизнь никак не поддавалась…
Почувствовав неуместность своего любопытства, Галина перестала расспрашивать, но бабушка все же завершила свой рассказ:
– Меня не тронули, оттого что мы не захотели зарегистрировать наш брак, вернее, опасались… И совершенно, как выяснилось, справедливо. Больше я уже не пыталась устраивать свою жизнь… Моей жизнью стала Сонечка. А потом вот они. – И бабушка с умилением посмотрела на внуков.
Софья Дмитриевна была не так разговорчива, как бабушка. Она молча ела разогретый Верочкой обед, ласково поглядывая на всех сидящих за столом, и глаза ее светились тихой и грустной нежностью, словно говорили: «Я вас всех очень люблю, и тебя, милая, незнакомая девочка, я тоже готова любить, потому что как же иначе жить?»
Потом все вместе пили чай. Бабушка завела древний патефон, и они слушали удивительные голоса старых исполнителей, столь непохожие на современных эстрадных артистов, как непохожа была вся их жизнь на нашу.
Галине хотелось плакать. Впервые в жизни ей было хорошо в семье, в этом теплом, милом, уютном доме, и она невольно вспоминала своих мать и бабку и не могла понять: отчего же они без конца ссорились и ругались, что делили? Что это, дурной характер или тяжелая жизнь доводили их до такой взаимной крайности? Но ведь жизнь Тамары Константиновны тоже, по всему, была не из легких…
Они вышли во двор. Южный вечер, похожий на ночь, обдал их теплым и таким сладким воздухом, что захотелось побольше набрать его в грудь. Без устали ритмично кричали цикады. Огромные лампады звезд висели совсем низко.
– Посидим? – спросила Галина, кивнув на скамейку.
– Посидим, – эхом отозвался Алексей.
– Господи, как хорошо! – невольно воскликнула она, прислушиваясь к шуму прибоя, доносившемуся с близкой набережной. – Ты, наверное, уже привык к этой красоте…
– Нет… то есть привыкнуть к этому нельзя… Я ее всегда чувствую…
Они сидели по разные стороны на деревянной резной скамейке и молча смотрели в небо, думая каждый о своем.
– Твоя работа? – спросила Галина, имея в виду резьбу по дереву.
Алексей кивнул.
– А где твой отец? – снова спросила его Галина.
– Он был летчик, разбился на самолете.
– Ты его помнишь?
– Нет…
– Но ведь тебе уже было, наверное, лет восемь… Твоей сестре ведь двенадцать?
– У нее другой отец… Он… с нами не живет.
Помолчали.
– Вот в этом домике моя мастерская. Хотите посмотреть?
– Хочу, – сказала Галина. – Только перестань, пожалуйста, говорить мне «вы», хорошо?
Алексей ничего не ответил. Он открыл дверь своего крошечного домика и включил свет.
Самый родной и волнующий из всех запахов на свете – запах красок – обрушился на нее, сбивая с ног памятью мелькнувшего и утраченного навсегда счастья. Все здесь напоминало ей прежнее, любимое, без чего жизнь утратила для нее всю свою силу и радость.
Она ходила от картины к картине молча, не вглядываясь и не оценивая изображаемое, только жадно вдыхая запах красок и стараясь унять дрожь, которая вдруг откуда-то изнутри стала выстукивать мелкой дробью от сердца до кончиков пальцев, заливая румянцем лицо. Она боялась произнести слово, чтобы в звуках ее голоса он не услышал постукивания ее зубов. Эта внутренняя ее дрожь передалась и ему. В маленьком пространстве комнаты они то и дело сталкивались, задевая друг друга то плечом, то рукой, пока взаимная лихорадка не сблизила и не соединила их губы.
«Господи, что же я делаю? – пронеслось у нее в голове. – Ведь это ребенок! И какая чудесная бабушка… и мама… Надо бежать!..»
Но уже было поздно рассуждать, оценивать и тем более бежать.
Вихрь его первого юношеского любовного жара и ее ностальгически чувственная жадность закружили им головы, и, как затаившийся в темноте разбойник, внезапно набросилась на них страсть и мгновенно смяла обоих.
Галина вернулась домой за полночь.
– Я уж думала, ты останешься у него ночевать! – язвительно набросилась на нее Татьяна.
Галина улыбалась не отвечая.
– У нас роман с юным греком?
– Почему греком? – рассмеялась Галина.
– Ну, феодосийцем, кафцем, неважно. Два художника для одной биографии, по-моему, это слишком, – резюмировала она. – Чай будешь?
– Спасибо, нет.
– Ну хоть расскажи, чем тебя угощали?
Галина, не раздеваясь, легла на кровать.
– Домашним вином. Домашними пирогами. Домашними фаршированными перцами, – с удовольствием перечисляла она.
– С ума сойти! С тобой, что ли, сходить? Или теперь меня уже не приглашают?
– Теперь уже нет.
– Третий лишний?
– Вот-вот.
– Ты что, серьезно с этим мальчиком?
– Почему бы и нет? Он очень милый…
– Ну смотри, не влюбись.
Галина, улыбаясь, пожала плечами.
– Ой, слушай! – перевела разговор Татьяна. – У меня тут такой джигит! – Она зажмурилась. – Умопомрачительный! Хочешь, расскажу? – И она стала красочно описывать свидание с джигитом.
Галина ее не слушала. Она думала о том, что завтра снова встретится со своим милым Алешей, который, кажется, совсем от нее без ума.
На следующий день он пришел с тремя белыми розами из их сада. И все оставшиеся дни ее отпуска они расставались лишь на несколько коротких ночных часов. Хотя мама и бабушка, конечно, о многом догадывались, но ей хотелось выдержать тон и соблюсти приличия, не демонстрируя открыто связь с Алексеем, которая в этом случае (кто знает?) могла быть воспринята с неудовольствием его родными.
Обычно они встречались утром на Карантине и отправлялись в пешее путешествие по феодосийским окрестностям. Они шли на запад, загород, к мысу Святого Ильи, к одиноко белевшему маяку и там часами сидели на бурых холмах, покрытых желтой иссохшей травой, фиолетовой лавандой и разлапистыми колючками с голубыми, похожими на васильки цветками.
Оба любили смотреть на море и подолгу молчать.
Иногда он вел ее через перевал невысоких гор, окружавших старинный, когда-то греческий, город (Феодосия – дар Богов) в Двуякорную бухту. Поднявшись вверх через полосы насаженного низкорослого соснового леса, пройдя сквозь заросли терновника и кизила, напившись студеной ключевой воды, они спускались на дикий каменистый пляж, где было очень трудно заходить в воду, зато там они были совершенно одни. За целый день если кто и попадался, то один-два человека.
А от Двуякорной бухты рукой подать до маленького военного (закрытого для обывателей) поселения Орджоникидзе, откуда открывался великолепный вид на могучий, коварный и величественный Карадаг – старый потухший вулкан.
Они гуляли по круглым разноуровневым холмам и оврагам, пересекаемым полосами низкорослых насаждений или голых троп, и открывавшийся с высоты перевала вид казался им марсианским.
Марсианские пейзажи она видела у Волошина, завороженного странной, диковатой красотой Восточного Крыма. Эти же пейзажи, еще более дикие и фантастические, рисовал и Алексей.
В Коктебель они ездили на автобусе. Впервые она увидела дом поэта еще не утонувшим, как впоследствии, в разросшихся вокруг него бездарных строениях новых санаториев и частных домов. Еще можно было бродить по не перегороженному берегу и представлять, как жили, чувствовали и что видели вокруг себя его прежние обитатели. (Марию Степановну им не удалось застать, она уехала на лечение в Киев.) Зато подымались на пологую гору к могиле Волошина, и еще Алексей показывал ей поразительной схожести каменный профиль поэта на последнем у моря утесе старого Карадага.
Татьяна, очень скоро разочаровавшаяся в джигите, деликатно не просилась в попутчицы и целыми днями в расслабленности валялась на пляже, время от времени лениво отмахиваясь от очередных нагловатых кавказцев и не менее назойливых русских.
Незадолго до ее отъезда они отправились на несколько дней с палаткой в горы. В те годы вездесущие толпы туристов еще свободно истаптывали древние каменные бока Карадага вдоль и поперек. Плескались в Голубой, Изумрудной и Лягушачьей бухтах, взбирались на Чертов палец, искали знаменитые коктебельские полудрагоценные камешки. Старый великан терпеливо сносил молодые игрища, но шутить не любил, и не раз зазевавшихся, незадачливых туристов ждал печальный конец; не все возвращались с Карадага.
Алексей знал Карадаг. Они поставили палатку у источника в Лягушачьей бухте и провели эти последние дни их совместной жизни, как влюбленные на необитаемом острове, – в раю.
Но этот неожиданный для Галины райский роман уже начинал ее тяготить. Конечно, он не мог ей не нравиться, но, Боже мой, каким он еще был младенцем по сравнению с ней, с ее горьким опытом взрослой женщины! Невольно она чувствовала себя старшей сестрой и даже матерью этого хорошего мальчика и, понимая всю бесперспективность их отношений, с облегчением думала о предстоящем отъезде. Но понимала она и другое: расставание с ней принесет ему страдание и боль, он уже привязался к ней с той доверчивой, искренней полнотой чувств, которая возникает с первой близостью у очень молодых и чистых людей.
В последний вечер, провожая ее до татарского домика, он подарил ей кольцо с большим коктебельским серо-голубым агатом.
– Вчера я сказал маме и бабушке, что мы поженимся, – произнес он.
– Ты с ума сошел! – невольно воскликнула Галина, но, увидев его растерянно-беспомощное лицо, улыбнулась: – Ты бы сначала у меня спросил, миленький…
– Я думал… – начал Алеша. – Я думал, раз ты со мной… раз мы…
– Алеша, – мягко сказала Галина и взяла его за руку. – Ты очень, очень хороший… и ты мне очень нравишься, но… как ты себе это представляешь?
– Мы поженимся, ты переведешься на заочное, и мы будем здесь жить все вместе. Ты же сама говорила, что хотела бы здесь жить…
– Нет, – покачала головой Галина, – это невозможно.
– Почему?
– Невозможно, – повторила Галина. – Давай больше не будем об этом.
– У тебя… кто-то есть? – спросил он ее после паузы, мучительно краснея.
– Нет, – сказала Галина. – Дело не в этом… Нет, милый, у меня никого нет, но… И потом, ну, подумай, я старше тебя на целых пять лет!
– На три, – сказал Алеша. – Разве это имеет значение?
– По-моему, да. Огромное. Ты еще не понимаешь…
– Значит, ты уедешь сейчас, и всё?.. А как же я? – спросил он тихо.
– Я приеду, – солгала она. – На следующий год. И буду приезжать, пока тебе не надоем и ты меня не бросишь, – закончила она с бодрой улыбкой.
Вид у него был убитый.
– Алеша, – тихо сказала Галина. – Ну хочешь, я останусь сегодня у тебя? Хочешь?..
На следующий день он провожал ее на поезд.
– Везет же вам, девушка, – сказала Татьяна, весело поглядывая на Алексея, несшего их сумки. – Хоть бы в меня какой-нибудь морячок влюбился, а то… – Она не договорила. – Эхма, жизнь малиновая, как говаривала одна симпатичная дамочка!
Они уже стояли на перроне. Вокруг сновали громкоголосые, перегруженные вещами и ящиками-корзинами с фруктами отъезжающие. Народ орал и толкался, кто-то под гитару пел, кто-то кого-то искал, кто-то плакал. Татьяна вежливо отошла в сторонку.
– Можно, я к тебе приеду в Ленинград? – спросил он, заранее зная ее ответ.
– Нет, нет, что ты? Зачем? – испуганно проговорила Галина. И добавила: – Я же в общежитии живу, там и ночевать негде… Ты уж немного потерпи, – сказала она, страдальчески морща лоб, вспоминая, как сама пыталась терпеть и что из этого вышло.
Поезд тронулся.
Алексей не шел за поездом, не улыбался и не махал руками изо всех сил, как остальные провожающие. Он стоял на перроне, не двигаясь и не глядя в сторону удаляющегося вагона, в котором уезжала от него Галина. Навсегда.
О проекте
О подписке