Выйдя от Михалыча, молодежь еще долго не желала расходиться по домам. Завивалась февральская метель. Шли малыми группами по улицам, пряча детские, еще безусые лица в поднятые кверху воротники студенческих шинелей, а возбуждение бурного дня все никак не утишалось. Решили отправиться в трактир и там продолжить сладостные речи о переустройстве отсталой России на новых, демократических началах, как во всем цивилизованном мире. Жажда коренных перемен кружила молодые головы, и хотелось осуществлять эти перемены немедленно, да хоть бы и с сегодняшнего вечера. А начать хотя бы и с того, чтобы сей же час вступить в боевую организацию (а то и самим создать!) и устроить покушение на… да хоть бы и на самого государя! (Вот это была бы бомба!) А что? Не боги горшки обжигают! Вон Ян Каляев – тоже бывший студент и не намного их старше, а давно уже участвует в борьбе! Учиться? Это всегда успеется! Пусть учатся дураки, а для умных людей самое главное теперь – революция, ее ведь можно и проморгать, она ведь, если вовремя не сориентироваться, может обойтись и без них! И как же это допустить?
Около двенадцати ночи разгоряченные напитками и речами молодые люди покинули трактир, договорившись встретиться на другой день, чтобы уж окончательно определиться с тактикой и стратегий, поскольку мочи больше нет терпеть вековой произвол. Жандармская Россия должна стать свободной! А свобода, как известно, покупается не разговорами, а кровью. Свобода завоевывается с оружием в руках. Ни просить (унижаться!), ни даже требовать у царя мы не собираемся. Сбросить его с престола и покончить со всей самодержавной шайкой, а там… новая земля и новое небо в алмазах, царство небесное на земле! За это не жалко и кровь пролить. Чужую. Да хоть бы и свою! И свою нисколечко не жалко! Снова и снова вспоминали Каляева, и надевали ему на голову венцы, и ставили ему от имени будущей свободной и благодарной России памятники.
После жарко натопленного помещения и еще более жарких речей Петр шел по городу в шинели нараспашку, русые, давно не стриженные волосы выбивались из-под фуражки, а душа его была переполнена любовью к человечеству. Распростившись наконец с такими же, как и он, восторженными товарищами, он вдруг обратился к своему утомившемуся до смерти за весь этот сумасшедший день брату:
– А хороша эта Наденька чертовски!.. Глазища – во! С блюдца! А как захохочет – не оторвешься! Так бы и съел всю!.. Как она тебе?
От неожиданности Павел замялся, не зная, что отвечать брату. Он вовсе не думал ни о Наденьке, ни о свержении монархии в России, а думал только о том, что, пожалуй, зря он приехал в Петербург и лучше бы ему сейчас сидеть в своей чистенькой и светлой комнатке, в особнячке на Андреевском спуске, и слушать, как тикают часы в прихожей, отбивая чýдным боем каждые полчаса, да читать Ключевского, а на рассвете пойти к заутрене, и встретиться с отцом Иоанном, и поговорить с ним о патриархе Никоне и о церковном расколе, о котором у Павла никак не складывается одного мнения: то ему кажется, что прав патриарх Никон, то – протопоп Аввакум…
– Ты что, брат, язык отморозил, молчишь?.. Да… только Наденька эта… Пожалуй, что у нее роман. С Михалычем. А жаль!.. Я бы на такой женился. А что? Ты не смотри, брат, что я молод… Ну да, молод. Независимости материальной нет. Матушка не благословит. Да ведь у нее папаша богатый. И, говорят, революционерам помогает… Нет, брат, у меня такое сейчас вот тут, – он показал на грудь, – жжение!.. Надо что-то начать делать, понимаешь? Срочно! Пока огонь в груди!.. Прокламации – что!.. Тут прокламациями не удовлетворишься!.. Слушай! – Его вдруг осенило, он даже приостановился. – А поехали-ка мы сейчас в заведение!.. К Катеньке!..
– Это куда? – наивно спросил Павел.
– А что? В самый сейчас раз! Ах какая девушка Катенька! Глаза – черная ночь! А зубы, брат!.. Мечта, а не зубы!.. Да и вся… А? Денег только… У тебя деньги есть?
– У меня… немного… – сказал, запинаясь, Павел, помня матушкин завет не тратить денег попусту, а только на необходимое.
– Что ж ты мне, брат, денег совсем не привез?.. – укорил брата Петр. – Я тут поиздержался… – Он хотел было сказать: на революцию, но постеснялся такой преждевременности, поскольку истратил совсем на другое. Самому же просить у матушки было стыдно. – Да она не так чтобы и дорого… рублик всего. А?..
В темноте не было видно, как покраснел Павел. Он готов был провалиться сквозь землю, не зная, что отвечать брату на его нисколько не стеснительное, бесстыдное предложение. Но брат уже понял его затруднение и засмеялся.
– А ты что, еще ни разу? Ни с кем? Ну, брат! Пора уже начинать мужскую жизнь. Нет, я теперь тебя даже и не отпущу так. Вот нарочно поедем. Я вот, знаешь, когда в первый-то раз? Хочешь, расскажу?
– Да… нет, – устыжался Павел. – Не надо.
– Ну так что? Поехали? Рубль всего… Дешевле нельзя. Да тут недалеко… Эй, извозчик! На Сенную!..
Извозчик привез их в недорогой, знакомый Петру публичный дом.
Увы, Катенька оказалась занята, и – как неудачно! – на всю ночь.
Петр потребовал другую девушку, только непременно чтоб «посвежее». Им привели двух, по виду вовсе не свежих крестьянских девиц, но отступать было нельзя. Петру ужасно хотелось, чтобы брат непременно сей же ночью стал мужчиной. Ибо революционер не может оставаться девственником, да и вообще… это не здорóво.
– Физиология! – шептал он брату. – Против природы никак нельзя. Потом сам мне спасибо скажешь. А если влюбишься? Как ты потом с ней сладишь? Опыт, брат, великое дело!.. Ну, которая тебе больше нравится? – великодушно уступал брату Петр.
Бедному Павлу, попавшему как кур во щи, не только никакая не нравилась, он с ужасом и содроганием смотрел на обеих и не понимал, зачем он здесь, что за экзекуцию хотят с ним провести и зачем. И как он будет давать ответ отцу Иоанну, у которого он исповедуется уже четыре года.
Затянувшиеся сомнения разрешил Петр.
– Вот эту – ему, – указал он на ту, что посимпатичнее. – А эту я беру. Как тебя зовут, милая?..
Нет, ни за что на свете не признался бы Петр младшему брату, что, несмотря на всю свою столичную высокоумную «прогрессивность», он сам все еще оставался девственником, а в заведение ходил исключительно для пропаганды революционных идей, чтобы и в падших душах пробудить жажду протеста против ужасных несправедливостей жизни и конечно же ненавистного, во всем виноватого царя, из-за которого они и должны теперь погибать во цвете лет.
Увы, бедный Петр не догадывался, каким злым насмешкам подвергают его героические увещевания все служители и служительницы древнейшей профессии, начиная от швейцара и заканчивая хозяйкой-мадам. Однако, что касается «мадемуазелей», девушки наперебой старались заполучить Петра, чтобы под звуки его убаюкивающих, назидательных песнопений вздремнуть часок, получив даровое отдохновение от своих трудов неправедных. Более всех везло черноглазой Екатерине, почему-то именно эту девицу избрал Петр для своего пламенного словоговорения. Девушке льстило внимание прекрасного студента, и она томно делала вид, что еще чуть-чуть – и окончательно разорвет цепи рабства для вступления в новую, светлую и такую же героическую, как у студента, жизнь. А Петр, вдохновленный ее поощрительными улыбками, горделиво считал себя едва ли не спасителем заблудших, и потому переходить к другим, более соответствующим этому заведению отношениям робел и даже считал кощунственным. Пусть другие, да вот хоть бы и его недалекий младший брат, живут, как все, маленькими грешками и страстишками, у них, избранных, соли земли Русской, настоящих героических аскетов, другая стезя – быть провозвестниками грядущего царства Свободы, ради которой он готов… готов… как Каляев… Тут он зажмуривался и, представляя скользкую, намыленную веревку на шее, вздрагивал, и непрошеные слезы жалости к своей загубленной молодой жизни вскипали в его голубых, как у мамочки, глазах.
Биография нижегородского миллионщика-купца Ивана Афанасьевича Перевозщикова была типичной. Дед – из волжских старообрядцев-крестьян – выкупился еще в сороковые годы прошлого, девятнадцатого века, промышлял щепным товаром, отвозил его вниз по Волге в Царицын и Астрахань. Отец стал владельцем буксира, после создал свой корабль с железным корпусом и паровой машиной, а под конец жизни выстроил у села Борки, что напротив Нижнего, завод по изготовлению теплоходов. Сам Иван Афанасьевич, получив университетский диплом, успешно приумножал отцовские капиталы; были у него десятки пароходов, склады, причалы, заводы, сотни десятин леса, целые селения.
Дела вел толково, с большими прибылями, привлекая двух старших сыновей к ответственному неленивому труду. Было их у Ивана Афанасьевича от двух браков восемь. Да пять дочерей. Первая жена умерла третьими родами. Долго не женился после того Иван Афанасьевич, любя и вспоминая покойницу. Наконец, после десятилетнего почти вдовства, женился на совсем почти девочке – дочери самарского купца-старообрядца Варваре. Вторая жена оказалась не хуже первой: души в ней не чаял Иван Афанасьевич. И пошли один за другим детки: крепкие, здоровые, краснощекие, – двоих только и схоронили за все годы.
Как и многие нижегородские богатеи (да большинство!), любил Иван Афанасьевич, памятуя Евангелие, благотворить, да так, чтобы левая рука не знала, что делает правая. Хотя как укрыться? Выстроил единоверческий храм, ночлежку для бездомных, дом призрения для вдов и сирот, две школы, больницу… да всего и не перечислишь. Всё на виду, все знают. А гордости ни-ни, страха ради Господня. Помнит Иван Афанасьевич крепко, от отца еще, от столетнего почти деда: не гордиться делами рук своих, ибо все доброе в нас – от Бога.
Вот и Горькому Иван Афанасьевич дает деньги. И многие ему дают. Как же не дать? Свой. Из самых низов. Нижегородский. А уже российская знаменитость!
В начале двадцатого века взошла звезда Алексея Максимовича. Встала высоко, горела ярко и своим сиянием чуть не заслонила все другие, даже и великие, звезды.
Горький привел в литературу новых героев. О ком писали прежние литераторы? Все больше баре да крестьяне. Из всей тысячелетней многосословной работной России только и нашел писатель двух достойных представителей: босяка да еще рабочего с прокламацией.
Ну ладно. Нравится тебе писать о босяцких, ничтожных людях – пиши. Не нравилось Ивану Афанасьевичу только то, что у нового великого писателя если купец, то непременно хищник и кровопийца, если хозяин, то дебошир и пьяница, если образованный, то ничтожество и недоумок, если барин… о барах Горький даже и перо марать не хочет, разве что барин из бывших, вроде Барона.
А общество весь этот подлог принялось жадно, взахлеб читать. А прочтя, поверило и умилилось. Вот они, новые люди, вызванные пером писателя со дна жизни, спасители России, ночлежники и поджигатели! «Разумеется, и они тоже, тоже, конечно, люди, образ и подобие, но почему же только они и есть люди? – недоумевал Иван Афанасьевич. – Почему же я – кровопийца, а вор Челкаш и – прости, Господи, – Мальва – они лучшие представители России? М-да…»
Пробовал было Иван Афанасьевич высказать автору свои недоумения. Мол, как же это вы, Алексей Максимович, понятие личного греха, что ли, совсем упраздняете? Так он такого в ответ нагородил: что верить надо в человека, в его разум, а лучше всего в коллективный разум, а для этого весь социальный строй перелопатить, и чем быстрее, тем лучше, ибо уже гроза на дворе и буревестник на подлете! Понял Иван Афанасьевич – разговаривать бесполезно, путаные люди. И сколько теперь таких путаников! И что они, эти путаники, запутают этак всю доверчивую Россию!..
Только вздыхал. А деньги все-таки давал. Тоже ведь и Горький по-своему благотворит, пускай. Революция?.. Да что они могут, эти бомбисты, неужели одолеют тысячелетнее царство, неужто за ними пойдет народ? Смешно!
А, видно, столичные господа все ж таки поверили Горькому о босяках и ночлежницах – выдвинули в академики. (Даром что революционер и по пяти тысяч в год на ленинскую «Искру» из своих доходов дает, так Саввушка Морозов и по двадцать четыре дает!)
Но вышел конфуз – царь высказался иронически и осмелился отказать. Общественность встала на дыбы. Как посмел? Да кто ты такой? В знак протеста отказались от звания почетных академиков Чехов и Короленко. Стасов, выдвигавший Горького, перестал посещать заседания Академии, а академик-математик Марков требовал отменить решение царя!
Больно уж знаменит стал кумир студенчества и всей передовой общественности, русской и иностранной, Алексей Максимович Горький, так знаменит, что вот и открыто проповедует: долой самодержавие! И не смеет царская охранка против него ничего сотворить. Как поднимется буря протеста аж от самой Испании до балтийских берегов и волжских разливов, так двери тюрем сами собой перед ним расступаются и выходит гордый Алексей Максимович, живой и невредимый, для дальнейшей борьбы. Да что Испания! Когда Горького посмели арестовать, все европейские знаменитости подняли свой голос в защиту писателя с требованием немедленно выпустить из тюрьмы. Что оставалось делать несчастному царскому правительству? Выпустили, испугались. Иди с миром, Алексей Максимович, продолжай свою борьбу не на жизнь, а на смерть против нас, супостатов, разве ж мы устоим против общественного мнения Европы? Да и своего тоже. И свое больно злобствует и язвит так, что и руки подчас опускаются защищать то, что общество требует уничтожить!
Да вот и с Саввой Морозовым (хоть и сильно нравился ему крепкий, умный, татарского вида русак) много спорил, не соглашался Иван Афанасьевич. Была у них, старообрядцев, обида на Романовых и на всю Церковь Никонову, застарелая обида, горькая. За гонения боле чем двухсотлетние, разорения жестокие да за клятвы церковные. Клятвы-то, оно, конечно, яростно с обеих сторон возносились, а расправы творились только царскими слугами, безо всякой пощады лилась кровь древлеправославная никонианами-«еретиками». И как ни распыляли их, по каким углам ни расшвыривали, а выжили, и веру сохранили, и нравственность соблюли, и работники на славу. Весь капитал почти российский у них, старообрядцев, ими Россия движется, их умом, их сметкой, их хваткой, их силой. Вытесняли они из экономики и немцев, и армян, и даже самих евреев.
Но как ни затаивалась подспудно обида на власть, а всею шкурой чувствовал Иван Афанасьевич – нельзя России без царя быть. Не разделял он Саввиных воззрений: путь европеизации лежит, мол, только через уничтожение монархии. Видел Иван Афанасьевич, как многие и из их среды хотели прорваться во власть. Экономическая сила новорожденной буржуазии все более вожделела власти политической. Историческая монархия для многих казалась отжившей, тормозом на пути прогресса. Как ни умен и даже ни блестящ был Савва, а – замечал Иван Афанасьевич – слишком горд и нетерпелив. Знал он и по своему опыту, что нетерпеньем много можно сотворить глупых дел, после не разгребешь. И это в своем частном деле, а тут – вся громада российская! И что же, вот так, в одночасье, долой царя? И что потом? Они думают, что верховная власть – это дорогая игрушка и любой болтун может ее захватить и присвоить иль миллионщик – купить и поиграть. А помазание-то Божие на что? Или и веры уже не стало ни в помазание, ни в Самого Бога?
Помнил Иван Афанасьевич, как злобно радовался Савва девятому января. Теперь, мол, революция обеспечена! Годы пропаганды не дали то, что достигнуто в один день! А что достигнуто? Сотня убитых да три сотни раненых. Да, говорят, первыми стали стрелять в солдат провокаторы из толпы. Вон прачки Авдотьи сын писал: не было у них приказа стрелять, уговаривало начальство народ мирно разойтись, а как поперла на них многотысячная толпа, готовая смести редкие солдатские цепи, да стали палить в них из пистолетов, солдаты и дрогнули – дали по толпе залп. Ох, прости, Господи! Своих ведь!.. А Горький потом в газетах, как всегда пафосно, распалялся о тысячах зверски убитых, и, конечно, все верили и с возмущением повторяли.
О проекте
О подписке