– Я доказываю тебе, что я не голубой, – прошептал он ей прямо в ухо, после чего с силой вылизал его, прикусив нежную розовую мочку зубами. – Тут нет никого. Только ты и я. И мне совершенно все равно остальное. Только ты и я, поняла?
Он сделал неуловимое движение, приподнял ее все за те же бока и с размаху насадил на себя, заставив вскрикнуть сначала от боли, а потом от столь же острого наслаждения.
– Поняла, – простонала она, отдаваясь на волю заданного им ритма и забывая о том, что кто-то может их увидеть в старом пустынном полуночном парке, кроме заходящего солнца, бросающего прощальные взгляды в мерную рябь фонтана.
1951 год
Василий лежал на верхней полке и бездумно смотрел в окно. Пейзаж за ним был уныл и однообразен. Казахстанские степи – выгоревшие под палящим августовским солнцем, сменялись песочными дюнами, похожими на солончаки, на которых глаз вообще не выхватывал ничего живого.
Поезда Ленинград – Москва и Москва – Алма-Ата. Более семи суток в дороге. И если сначала Василий с интересом следил, как скромная, немного стесняющаяся северная природа за окном сменяется средней полосой с ее яркими ярмарочными красками, то потом выжженные степи и бесконечный песок не вселяли ничего, кроме уныния, от которого стиралось даже природное Васино любопытство. Всю жизнь он был жаден до новых впечатлений, но неделя, проведенная в прокуренном жестком вагоне, не располагала ни к каким новым впечатлениям.
Василий без всякого интереса к окружающей его архитектуре и новым людям выходил на полустанках, чтобы купить горячей картошки у снующих перед вагонами старух. Безучастно покупал первое попавшееся, расплачивался и уходил обратно в вагон, забирался на свою верхнюю полку и снова бездумно смотрел в безразличную, чужую даль, терпеливо ожидая конечного пункта своего путешествия. Из Алма-Аты еще нужно было добраться до Джамбула, где, как с огромным трудом удалось узнать, жил Генрих Битнер.
Первые попытки выяснить, куда выслали семью его друга, он предпринял сразу по возвращении с фронта – осенью сорок пятого. Но все его усилия разбивались о глухую стену, пока однажды ему очень настойчиво не порекомендовали прекратить поиски и не порочить свое имя связями с врагами народа и пособниками немецко-фашистских захватчиков. Услышав такое про Генриха, Вася чуть в морду не дал толстому, оплывшему энкавэдэшнику, с которым разговаривал. Но сдержался. В конце концов ему нужно было найти Генриха, а не самому загреметь в лагерь.
Надежда повернулась к нему лицом только сейчас, спустя шесть лет. Василий удачно прооперировал язву человеку, оказавшемуся крупным милицейским чином.
– Проси что хочешь, – сказал чин, выписываясь из больницы. Василий только уж было собирался махнуть рукой, что ничего ему не надо и мзды он за врачевание не берет, как вдруг его осенило.
– Мне бы узнать, куда друга моего выслали, – скрывая неуверенность в голосе, попросил он. – Он немец. Весной сорок второго года всей семьей их из Ленинграда отправили. Знаю, что сначала в Череповец, а потом в Казахстан. Мне бы точный адрес узнать.
Высокопоставленный пациент крякнул с досады, но обещание «проси что хочешь» выполнил. Меньше чем через неделю Вася держал в руках бумажку с адресом Генриха и Магды Битнер, а спустя еще пять дней, оформив отпуск и купив билет на поезд, взгромоздился на верхнюю полку жесткого вагона, который, грохоча колесными парами, повез его к другу, с которым он расстался десять лет назад.
Генрих выглядел плохо, очень плохо. Все такой же высокий, он казался сгорбленным из-за того, что сильно сутулился. Впалая чахлая грудь неровно вздымалась под тонкой, ослепительно белой рубашкой. Он стал совсем худым, таким худым, что было совершенно непонятно, как держится душа в этом измученном, словно умноженном на ноль теле. Не нужно было быть врачом, чтобы понимать, что Генрих болеет сильно и давно и что болезнь эта подтачивает его силы, каждый день унося их частицу и приближая естественный конец. С горечью Василий понял, что чуть не опоздал, поскольку жить его другу осталось совсем недолго.
Генрих встретил Василия не то чтобы безрадостно, а скорее безучастно.
– А, это ты, проходи, – сказал он, открыв дверь, и отступил в дверной проем, будто они виделись только вчера и нет в этом визите ничего необычного.
– Генка! – У Василия сжалось горло, и он, сделав шаг, вошел в маленький домик, построенный из самодельных кирпичей. – Генка, ты что, мне не рад, что ли, совсем?
– Рад, – голос Битнера прозвучал тускло и невыразительно. – Я, конечно же, рад тебе, Васька. Я просто как-то разучился выражать свою радость. Последние десять лет ничего этому не способствовало, ни капельки.
Из маленькой, на два шага, кухни выглянула Магда. То есть Василий догадался, что это Магда, потому что узнать в этой худой изможденной женщине, почти старухе, веселую, пухленькую хохотушку Магду Шеффер было практически невозможно.
Василий напрягся, прикидывая, сколько ей сейчас может быть лет, по всему выходило, что не больше сорока, а выглядела она на шестьдесят, не меньше. Рот ее был сурово сжат, она слегка, как будто нехотя, кивнула Василию, давая понять, что узнала его, но не сказала ни слова и тут же скрылась за стенкой, ожесточенно гремя кастрюлями.
– Генка, если бы ты знал, с каким трудом я тебя нашел! – быстро и жарко заговорил Вася, которому дик и непривычен был такой прием ранее теплых и радушных Битнеров. Перед ним были чужие, незнакомые люди, и он с тоской подумал, что начавшаяся десять лет назад война забрала у него не только Анну, но и Генриха.
– Не удивляюсь, – слегка пожевав тонкими бескровными губами, сказал Битнер. – Там, в Ленинграде, наверное, нас вообще считают мертвыми, предпочитая не вспоминать, что мы есть. Я скорее удивляюсь тому, что ты вообще меня нашел. Что тебе дали это сделать. Ты же, поди, герой войны, а я кто? – В его голосе просквозила горечь. – Я немецкий шпион, пособник фашистов, так это, кажется, называется.
– Перестань, – Василий поморщился. – Ты мне-то зачем это говоришь, Генка? Я никогда не считал тебя хуже себя. И сейчас ничего не изменилось.
– Изменилось, Васька, изменилось. Мы изменились, ты, я, это главное. Да что об этом говорить? Я действительно рад тебя видеть. Расскажи, как ты живешь? Врач? Жена, дети?
– Врач, – по лицу Василия пробежала легкая тень, которую Генрих тем не менее заметил и удивленно приподнял брови. – Работаю в Александровской больнице, помнишь такую?
– Помню, – Генрих криво усмехнулся, – мне Ленинград все эти годы каждую ночь снится. Глаза закрываю и вижу Неву, Литейный, коней на Аничковом мосту. Александровская больница, на Фонтанке которая, да? Только она же не Александровская, а имени 25-го октября? – он снова усмехнулся.
– Да, но ее весь город Александровской называет, – Василий пожал плечами. – В общем, я там в институте практику проходил, у Лемешева, удивительный доктор, хирург отличный, старая школа. После войны меня к нему работать и направили. Так что повезло мне, он меня оперировать научил.
– Можно подумать, ты на фронте не научился.
– На фронте я кромсал, а Николай Петрович меня научил именно оперировать. А насчет семьи… – он немного помолчал. – Нет у меня никого, Генка. Я так и не смог Анну забыть.
– Десять лет прошло, – Генрих тоже помолчал. – Как будто в другой жизни это все было: папа, Анна, ты… Помню только, как мы сюда ехали в вагонах для скота. Голодные, худые, с трудом первую блокадную зиму пережившие. Мама в поезде умерла, не выдержала. На полустанках трупы десятками сгружали. Нас же тоже почти не кормили. Мы недели три ехали, подолгу на каких-то полустанках стояли. Без воды, без хлеба. На весь вагон в пятьдесят человек – одно жестяное ведро для естественных надобностей. И для мужчин, и для женщин. Печка была, «коза», только ее не топил никто.
Здесь нас привели в чистую степь и бросили, сказали, живите как хотите. Хорошо еще, что весна была, тепло, а то зимой мы бы подохли сразу, тут же морозы до сорока градусов бывают. Своими руками дома строили. Сначала кирпичи лепили, знаешь, как это делается? Сейчас научу. Берешь солому, обмазываешь ее глиной и навозом и формуешь блоки, которые потом на солнце сохнут. Воняют, правда, страшно, но на это чего ж смотреть. Мы и не смотрели. Вот дом у нас я сам и построил.
Так что не помню я прошлой жизни, Васька, и ты забудь. Анну забудь. Живи на полную катушку, ты еще молодой, она у тебя еще только начинается. Жена тебе нужна, дети. У нас-то с Магдой, кстати, есть хлопчик. Адя, иди сюда, – позвал он, и из второй комнатки, скрытой за чистой ситцевой занавеской, показался худенький подросток с белой кудрявой копной волос.
– Адя? – переспросил Василий.
– Ну да, Адольф, – рот Генриха перекосила горькая улыбка. – Когда Магда рожала, я как раз в больницу попал, туберкулез у меня открылся. А нас же тут никто иначе чем фашистами и не звал. В общем, выписался я из больницы спустя полгода и обнаружил, что Магда, озлобившись, сына Адольфом назвала. В честь Гитлера то есть.
– Да ты что? – потрясенно прошептал Вася, Магда на кухне еще ожесточеннее загремела ведрами. – Что ж ты его по-другому не переписал? В каком году он родился?
– В сорок третьем.
– Генка, в сорок третьем году назвать сына Адольфом… Когда еще по всей стране похоронки вовсю приходили, и перелом после Сталинграда еще совсем не очевиден был. Зачем???
– Чтобы память осталась. О том, как мы жили все эти годы, – голос Генриха стал вдруг суров и грозен. – Я-то, как видишь, все еще копчу небо, да недолго осталось. – Генрих закашлялся, и Василий с ужасом увидел, что на белоснежном платке, таком же белоснежном, каким всегда было белье в доме у Битнеров, выступила кровь.
– У тебя открытая форма? – спросил он.
– Да, то в больнице, то вот домой отпускают. Сделать уже ничего нельзя. Помру я скоро, Васька. Я ведь за жизнь держался только для того, чтобы тебя увидеть. Знал, что доведется. Ты вот что мне скажи, Анзор жив?
– Жив. Военврач, как я. Только уже полковник. Он после войны в армии остался. Не стал демобилизовываться. Сейчас в Азербайджане, военным госпиталем под Баку командует. Списываемся мы с ним регулярно. Год назад женился, недавно сын у него родился. Гурамом назвали.
– Вот и прекрасно. Это здорово, что он жив, Васька. Я ведь его сокровища Наполеона сохранил.
– Как? – ахнул Василий. – В таких условиях?
– Так что условия, – Генрих снова криво усмехнулся и откашлялся в свой белоснежный платок. – Во все времена главное – это люди, а не условия.
Кряхтя, он встал на колени перед старым разбитым деревянным диваном, пошарил под ним рукой и вытащил самодельный соломенный кирпич, такой же, из каких были сложены стены их домика. С размаху бросил кирпич об пол, да еще для верности наступил на него каблуком. Глина и куски высохшего навоза разлетелись в разные стороны, и взору Василия открылась завернутая в газету тугая колбаска с серебряными монетами с ликом Петра Второго, в прошлой жизни, 22 июня 1941 года, переданная Генриху Анзором.
– Как же тебе удалось их сохранить? – удивленно прошептал Василий. – В блокаду, при депортации? Вас же обыскивали наверняка.
– Обыскивали, да при небольшой смекалке такую колбаску спрятать нетрудно. Мне Анзор поручил ее сберечь, я сберег. Все просто.
– Генка, – Василий в изнеможении опустился на деревянную лавку. – Вы же так тяжело жили все эти годы. Анна в блокаду с голода умерла, отец твой, потом здесь… Что же ты ни одной монеты на продукты не обменял, дурья твоя башка? Разве ж Анзор был бы против?
– Чужое брать не приучены, – отрезал Генрих. – Один раз я, правда, смалодушничал, когда Адька болел сильно. Скарлатина у него была, думали, помрет. И я предложил Магде одну монету на рынок снести. Ух как она меня отчихвостила!
Василий с горечью посмотрел на вошедшую в комнату с чайником в руках Магду, так не похожую на ту хохотушку, на чьей свадьбе с Генрихом он впервые выпил водки и уснул во дворе Битнеров. Поймав на себе его взгляд, Магда мрачно буркнула без тени улыбки:
– На чужом добре свое счастье не построишь. Чужое – оно и есть чужое. Бог дал, Адя и сам поправился.
– Генка, – Василий с нежностью смотрел на своего старого друга. Болезнь и лишения не исказили благородных черт его худого лица. – Я уверен, что за то, что ты сохранил эти монеты, Анзор тебе будет по гроб жизни благодарен. Он про них, думаю, даже и не вспоминает, потому что уверен, что в том горниле, через которое мы все прошли, они уже давно безвозвратно потеряны. Они для него много значат, так что он обрадуется, это точно. Дело даже не в том, сколько они стоят, этого я как раз не знаю. Но для него это память о предках. А для грузин это святое, сам понимаешь.
– Память о предках – святое для любой нации, – с горечью перебил Генрих. – Вот только о трагедии немецкого народа еще много лет нельзя будет говорить вслух. Что с нами сделали, Васька! – он вдруг заплакал. – Мой прапрадед в Питер в 1820 году приехал. А я город, в котором родился и вырос, перед смертью даже не увижу. Я ведь каждую мелочь помню, каждую улицу. И дождь. Помнишь, как мы жаловались, что в Ленинграде все время дождь? А сейчас я на этой раскаленной жаре дышать не могу и все время представляю на своем лице капли ленинградского дождя.
– Генка, – Василий уже все решил и был настроен решительно. – Давай отсыплем часть монет для тебя и твоей семьи. Я знаю Анзора, он не будет против.
– Нет, Вася. Ты заберешь все монеты и при первой же оказии вернешь их Анзору. Если он захочет, то сможет приехать ко мне или к моей семье, если меня уже не будет, и поступить так, как считает нужным. Но брать чужое без спросу мы не будем. Ни ты, ни я.
– Так ты сам их ему отдашь тогда, – упрямо сказал Василий. – Я ему напишу, где ты и как тебя найти. Он приедет, и вы с ним все решите.
– Нет, – Генрих покачал головой и слабо улыбнулся. Улыбка осветила его бледное лицо и даже на минуту разгладила черные тени под глазами. – Нет, Вася. Я, скорее всего, не доживу. Поэтому ты увезешь монеты с собой. И не о чем тут больше говорить.
Поезд шел через казахстанские степи. Лежа на верхней полке, Василий снова бездумно смотрел в окно, но ничего не видел. Перед глазами стояло худое лицо Генриха с больными, яростно горящими глазами. В ушах звенел его голос: «Что же они с нами сделали!»
Больше Василий Истомин никогда не видел своего друга. Генрих Битнер умер от легочного кровотечения спустя пять месяцев после визита Василия в Казахстан. Об этом его уведомила телеграммой Магда. Адрес он оставил Генриху, перед тем как уехать.
– Ты все там же живешь? – спросил друг, мельком взглянув на бумажку.
– Да. – Вася вздохнул, чувствуя почему-то нечеловеческую усталость. – Родительский дом женщине одной отдали. Вдове фронтовика. Ее Верой зовут. Я у нее и живу. С ней, – поправился он и, видя понимающий взгляд друга, добавил: – Она хорошая. Старше меня сильно, да это не важно. Я, когда о смерти Анны узнал, замерз весь внутри. А возле нее пусть немного, но теплее. Дочка у нее опять же, Иринка. Четырнадцать лет уже. И вопросов ко мне меньше. Молодой здоровый мужик не должен бобылем жить. Подозрительно это.
– Да не оправдывайся ты, – тихо сказал Генрих. – Я же все понимаю. Не каменный.
По адресу Веры и прислала телеграмму Магда и больше не ответила ни на одно его письмо. Как будто за какие-то неведомые грехи просто вычеркнула из жизни.
О проекте
О подписке