Читать книгу «Мои современницы» онлайн полностью📖 — Любови Федоровны Достоевской — MyBook.
image

Опять, как прежде, являлась целая картина, но не яркая, не солнечная, а мрачная и угрюмая. Где-то, в темноте, какие-то палачи терзали и мучили маленьких детей. Дети плакали, молили о пощаде, протягивали свои окровавленные ручки, но их не щадили, и истязание продолжалось по-прежнему. Самое же ужасное было то, что Мери во сне ни только не страдала за этих несчастных, ни только не старалась спасти их, а, напротив, наслаждалась их муками, их мольбами и слезами. Она просыпалась вся разгоряченная, сердце ее усиленно билось. Несколько минут продолжалось такое состояние; сознание медленно возвращалось к ней. Наконец она приходила в себя, и тогда стыд охватывал ее. Она одевалась, выходила к детям и не смела ласкать их. Она чувствовала себя виноватой перед ними, она стыдилась их. Эти сны стали повторяться так часто, что Мери решила спросить совета у доктора. Она рассказала ему осторожно, тщательно скрывая испытываемое наслаждение, а лишь жалуясь на тяжелые сны. Доктор выслушал ее и, как-то странно улыбаясь, сказал: «Выходили бы вы скорей замуж, барышня. Что вам с чужими-то ребятишками возиться».

Мери ушла от него в негодовании. Она чувствовала себя оскорбленной, она плакала от обиды, хотя и не могла понять, в чем именно заключалась обида.

Она обратилась тогда к священнику. С ним Мери была гораздо откровеннее. Батюшка молча выслушал ее, и когда она кончила, сказал внушительно: «Молитесь святым Киприану и Иустинии; они избавляют людей от навязчивых мыслей».

Мери стала молиться святым Киприану и Иустинии, но сны являлись по-прежнему, даже чаще прежнего. Мало-помалу она привыкла к ним и не чувствовала более такого стыда. Она даже вступила в сделку со своей совестью. «Что же такое? – утешала она себя, – ведь это сны, и ничего более. Никому вреда они не делают, a мне доставляют удовольствие». И Мери решила не бояться больше своих видений, а лишь сильнее любить и ласкать детей, как бы прося у них прощение за свою жестокость.

В апреле Мери перевели в младшее отделение. Дело тут было совсем иное и для Мери еще занимательнее. Прежние питомцы ее были маленькими людьми, сознательно рассуждающими; теперешние же больше походили на зверьков. Широко раскрыв глазки, они глядели бессознательным взором на что-либо блестящее или ловили воздух ручками и сжимали маленькие кулачки. Никогда еще Мери не доводилось видеть таких крошек, и она целыми часами просиживала возле них, как бы стараясь рассмотреть эту забавную машинку и отгадать, почему она движется. Их полная беспомощность трогала ее, и она скоро привязалась к ним, особенно же к маленькому шестимесячному Павлику.

Что это был за прелестный мальчуганчик! Беленький, пухленький, с чудными синими глазками и со светлыми волосами, которые золотились на его розовеньком затылке. Он всем улыбался, всем смеялся, ко всем шел на руки. Вряд ли он различал людей, но улыбка у него была ангельская. Никто не мог пройти мимо него, не оглянувшись. Что-то духовное светилось в его личике; про таких детей в простонародье говорят, что они не живучи.

Его спинка еще не сформировалась, и бедный мальчик не умел сидеть один. Мери все дни просиживала, держа его на коленях и наслаждаясь теплотой его тела. Павлик так был свеж и здоров, что от него шел запах свежего яблочка. Мало-помалу Мери стало казаться, что он ей родной. Все другие были хороши, но Павлик был ближе и дороже ей. Весь приют шутил и острил над ее привязанностью, но Мери не обращала ни на что внимания. Какая-то сила тянула ее к Павлику. Тайком от всех она сшила ему прелестное платьице, всё из кружев и голубых лент и, нарядив его, понесла к причастию в одно из воскресений. Они оба так были милы, что в церкви невольно на них заглядывались.

Вдруг Павлик заболел. У него сделался сильный жар и покраснело горлышко. Доктор пришел и сказал, что у него дифтерит, а, может, и простая ангина, и что всё выяснится в первые же дни. Мальчика должны были перенести в заразное отделение, но Мери так плакала, так молила, что решили поставить его кроватку, вопреки приютским правилам, в комнату Мери с тем, что она будет ухаживать только за ним, а к другим детям выходить не станет.

Тяжелые дни настали для Мери. Это было ее первое большое горе. С каким отчаяньем смотрела она на больного Павлика, с какой мольбой обращалась к образу Божией Матери, плакала и молила Ее сохранить ее любимого деточку! Она не спала две ночи, почти ничего не ела, осунулась и побледнела. К концу третьего дня доктор объявил, что опасность миновала. Действительно, Павлик смотрел веселее, а уснув, даже улыбался, Мери с восторгом глядела на него, прислушивалась к его ровному дыханию, и никогда еще жизнь не казалась ей столь прекрасной.

Был вечер. Она потушила лампу и, оставив гореть лишь лампадку, села в глубокое кресло, рядом с кроваткой Павлика. Ей хотелось помечтать о будущих счастливых днях, когда мальчик выздоровеет, но усталость и тревога последних дней сказались, и она задремала, откинувшись на спинку кресла… Страшный, всё тот же отвратительный сон приснился ей. Но никогда еще не был он так ярок, никогда еще не наслаждалась она так сильно мучениями терзаемых детей. Ей хотелось самой истязать их и увеличивать их страданья. Сердце ее страшно билось, вся кровь загоралась. Мери проснулась, но сознание не возвращалось к ней. Сладкая истома охватила ее и, повинуясь непобедимому безумному желанию, она низко, низко склонилась над кроваткой и обоими руками судорожно сжала шейку мальчика…

В коридоре что-то упало и загремело. Мери очнулась, откинулась назад и глядела перед собою диким взором. Всё было тихо, лампадка теплилась перед образом, Павлик неподвижно лежал в кроватке. Сознание постепенно возвращалось к Мери, и она всё поняла. Страшное отчаянье охватило ее. Она билась и рыдала в ногах малютки. Мысль, что всё кончено, что никогда более Павлик не улыбнется ей, была нестерпима. «Никогда! Да разве это возможно! Чем же жить-то я буду? Такой хорошенький мальчик, такие милые глазки и вдруг никогда, никогда больше я их не увижу!» Она совсем потерялась, вынула Павлика из кроватки и то носила его по комнате, прижимая к себе, то садилась и, качая ребенка, повторяла бессмысленные слова: «Рыбка моя, Павлик мой, не оставляй меня, не уходи от меня! Птичка моя райская, люблю тебя! Господи, Господи, оставь мне его еще хоть на недельку, хоть только на денечек!» Она несчетно целовала неподвижное личико мальчика, его ножки и ручки. Вдруг мысль, что он, может быть, еще не умер, мелькнула у нее. Она бережно уложила ребенка в кроватку и побежала в комнату начальницы.

– «Доктора, доктора скорей, пошлите за ним, – кричала она, вбегая, – голубушка, Анна Васильевна, знаете ли вы, что случилось? Ведь я задушила Павлика!»

* * *

«Разумеется, долг приказывал мне довести тотчас же всё случившееся до сведения полиции, – продолжала свой рассказ Анна Васильевна, – но Мери была так еще молода, и невинна, и беззащитна! Страшно показалось мне губить бедную девушку, тем более, что ведь преступления на самом деле и не было. Произошло всё вследствие какой-то странной, мне непонятной болезни. Раскаянье ее было самое искреннее, и я знала, как горячо любила она бедного мальчика. К тому же, если бы всё стало известно, какой позор для нашего заведения, какое горе для высоких покровителей, так много уделяющих и денег, и внимания на приют! Тем более, что бедный Павлик был подкидыш и никто бы о нем не спросил. Я решила всё скрыть – теперь я вижу, что поступила дурно. Труднее всего мне было уговорить доктора. Сначала он и слышать ничего не хотел и если, наконец, сдался на мои доводы, то лишь потому, что чувствовал себя отчасти виноватым. «Она обращалась ко мне за советом, – признавался он мне, – а я оттолкнул ее грубой шуткой. Как мог я это сделать!» Наконец я уговорила его написать свидетельство, что Павлик умер от дифтерита. Под предлогом заразы я никого к нему не пустила, сама одела и уложила бедного ангела в гроб, сама отвезла его на кладбище. Мери всё это время лежала в моей комнате в жару и в слезах. После похорон я имела с нею серьезный разговор. Я сказала, что она не имеет более права ходить за детьми и должна переменить свои занятия. Мери во всем со мной согласилась и поручила мне устроить ее дальнейшую судьбу по моему усмотрению. После некоторых поисков мне удалось найти ей место demoiselle de compagnie[40] у одной пожилой дамы, моей знакомой, уезжавшей лечиться за границу, на целый год. В июне они уехали. Через месяц я получила письмо от моей приятельницы, в котором она горячо благодарила меня за Мери, хвалила ее усердие, доброту, кротость и говорила, что полюбила ее, как родную дочь. Я искренно порадовалась за бедную, одинокую девушку и была весь этот год уверена, что она живет за границей. Но вот, на днях, я случайно встретила мою знакомую, только что вернувшуюся домой и от нее узнала, что Мери еще осенью, в Меране[41], вдруг так затосковала по России, что даже заболела, и ее пришлось отправить назад в Петербург. Всю зиму они переписывались, и из ее писем моя приятельница узнала, что Мери удалось поступить бонной к маленькой девочке в добрую семью, где ей было очень хорошо. Но весною в этой семье произошла ужасная драма: ее маленькая воспитанница была задушена ночью родственницей отца, влюбленной в него девушкой. Известие это меня чрезвычайно поразило. Конечно, может быть, я несправедлива к бедной Мери, но согласитесь, что уж очень здесь странное совпадение. Вот почему я и решила прийти к вам».

* * *

В тот же день Мери Холмогорская была арестована. Она жила на даче, в Петергофе, где благодаря прекрасному аттестату, выданному ей Алексеем Вершининым, она нашла место бонны в очень почтенной семье к десятимесячному мальчику. При первых же вопросах она созналась в убийстве Таточки, но говорила о нем с равнодушием, как будто дело шло о чем-нибудь повседневном и обычном. Гораздо более чувства выказала она, прощаясь с своим питомцем. Она горько плакала, расставаясь с маленьким Жоржиком, к которому уже успела горячо привязаться.

IV

Когда весть об аресте Мери Холмогорской дошла до N-ской больницы, то Елена очень смеялась и дразнила Митю.

– Как мне вас жаль, Дмитрий Петрович! Как грустно, что ваша статья, ваш чудесный психологический анализ, который должен был прославить ваше имя, вдруг неожиданно пропадет даром. Какая ужасная для вас неудача! Знаете что: не убить ли мне и в самом деле кого-нибудь из дружбы к вам?

– Вы всё смеетесь надо мной, Елена Сергеевна.

– Нисколько. Ведь должна же я чем-нибудь отблагодарить вас за ваши заботы обо мне. Не пропадать же вашему таланту даром. Другого такого случая, пожалуй, и не представится.

Но, посмеявшись вволю, Елена вдруг расплакалась и горько начала упрекать Митю:

– Как вы смели подумать, что я способна на такое гнусное преступление! Как могли вы допустить такую дикую мысль! Я вам никогда, никогда этого не прощу!

К вечеру они, впрочем, помирились и вышли вместе на обычную прогулку в парк. Получив свободу, Елена по-прежнему оставалась в больнице. Она сказала директору, что пребывание в ней благотворно отразилось на ее здоровье и просила позволения еще некоторое время продолжать леченье. Эта просьба изумила всех докторов. Они привыкли к тому, что их выпущенные пациенты спешили обыкновенно скорее прочь, без оглядки, надеясь никогда назад не возвращаться. Со времени основания больницы это был первый случай, что больной добровольно оставался в ней. Но заметив ежедневные прогулки Елены с Митей и блаженно – счастливое лицо последнего, доктора поняли в чем дело и перестали удивляться.

Но не легко доставалось счастье бедному Мите! Елена была капризна, нервна и раздражительна. Порой

 
«Было милое смущенье,
Были нежные слова»[42],
 

a затем следовали дерзости, насмешки, оскорбления. Митя всё сносил терпеливо и ухаживал за Еленой, как за больным ребенком. Между тем в душе ее шел разлад.

«Неужели тебе опять хочется любви? – с горечью упрекала она свое сердце. – Мало что ли обид и оскорблений принесла тебе первая? Неужели ты хочешь вновь испытать этот позор?

«И почему же Митя меня любит? – спрашивала себя Елена. – Папа говорил мне: будь добра, нежна, внимательна и ты победишь сердце любимого тобою человека. А между тем, разве я была добра к Мите? Я никогда не интересовалась ни им, ни его делами, я лишь смеялась над ним и дразнила его. За это-то он и полюбил меня. Но что же будет дальше? Значит, если я когда-нибудь скажу ему серьезно, что люблю его, то он тотчас же меня разлюбит; пожалуй, даже почувствует ко мне отвращение, как Алексей. Следовательно, чтобы удержать его любовь, я всю жизнь должна дразнить и разжигать его, как делают дурные женщины. Неужели я соглашусь на такую постыдную роль? И не лучше ли уж мне навеки отказаться от любви, уехать теперь в Италию и жить там, пока не успокоюсь, a затем вернуться в Россию и взять на воспитание одного или двух бездомных мальчиков. Я постараюсь научить их не быть эгоистами, не обижать девушек, не играть их сердцами, не топтать их жизни. И если мне удастся воспитать двух честных мужчин, то разве это не будет великим делом?»

Но в то время, когда ум ее об этом мечтал, сердце говорило иное. Сердце оставалось равнодушным к мысли о чужих мальчиках: оно предпочитало своего собственного. В душе своей Елена заслышала новые голоса:

«Опомнись – говорили они ей, – ведь тебе 30 лет. Пора спуститься на землю с твоих заоблачных высот. Ты убедилась, что тех идеальных людей, о которых ты мечтала, не существует на свете, и что настоящие люди более похожи на животных. Ну, так вот и ты попробуй этой животной жизни, может быть, ты в ней найдешь то счастье, которое тщетно искала раньше. Ты встретила человека, который тебя любит. К чему мучить себя вопросами, почему и отчего он любит. Возьми его любовь и наслаждайся ею. Не пропускай жизни. Смотри, осень близка. Она уж надвигается»…

Эти «вульгарные», как называла их Елена, голоса всё сильнее и сильнее овладевали ею и, к ее большому горю, вытесняли прежние, поэтические грезы.

Несправедливые, как все женщины, Елена не замечала, что в любви к ней Мити было много рыцарского, много жалости и сострадание к больной, измученной девушке, горько обиженной несправедливым обвинением. Но Елена не хотела этого замечать и приписывала его любовь одному лишь своему, правду сказать, довольно грубому и неумелому кокетству.

* * *

Елена сидела одна в парке, на берегу пруда. Она читала только что полученное из-за границы письмо от Алексея Вершинина. Это было первое его письмо со времени ее ареста. Он только что узнал о признании Мери, и письмо было извинительное.

«…И как могла мне прийти дикая мысль обвинить тебя, моя бедная Елена! Подлинно я потерял разум с горя по Таточке. Как ты должна была страдать, сколько тяжелых минут перенести! О, сколько раз я думал о тебе в эти месяцы и как мне тебя не доставало! Ты знаешь Зину: она интересуется лишь своими шляпками и бантами, до меня же, до моего сердца и души ей всё равно. О, как жажду я поговорить с тобою, Елена, мой всегдашний верный друг! Конечно, я непременно бы развелся с Зиной и женился бы на тебе, но, видишь ли, жена теперь беременна, и ты понимаешь, что я не могу бросить ее и моего будущего ребенка. Но и ты мне нужна. Я предчувствую, что ты не захочешь жить вместе с нами после всего случившегося, но нельзя ли тебе поселиться где-нибудь поближе к нам, чтобы я мог каждый день у тебя бывать. Мне так нужны твои добрые советы, твои дружеские утешения»…

Елена с ужасом читала письмо. «Боже мой, неужто опять начнется этот кошмар! Неужели никогда не освобожусь я от этих проклятых чар? О, Господи, спаси меня! Скорей, скорей замуж за Митю! Пусть он укроет и сохранит меня от Алексея. Ведь если я обвенчаюсь с ним, если побываю в церкви и дам обещание в верности, то тогда все мои заботы должны принадлежать одному лишь Мите. Даже если Алексей будет несчастен, то и тогда я ничего более не могу для него сделать, а обязана думать лишь о своем муже».

Елена отложила письмо и осмотрелась кругом. Стояла прекрасная теплая осень, какая иногда бывает в Петербурге после обычного петербургского холодного лета. Деревья желтели и краснели в своем пышном, осеннем уборе, по нежно-голубому небу плыли облака, в воздухе носились какие-то пушинки. Уже чувствовалось приближение холодной сырой осени, но так еще хороши, так теплы были эти последние летние дни!

«The Golden Autumn»[43], вспомнилось Елене название давно прочитанного ею романа, «золотая осень! Вот и в моей жизни также случилось. Мое лето было холодное и угрюмое, полное слез и тоски; но, может быть, зато осень будет хороша, и этими осенними днями насладишься еще сильнее, чем летними, именно потому, что они последние, а там наступит холодная зима…

В стороне что-то зашуршало. Елена оглянулась и в конце аллеи увидала спешившего к ней Митю. С нежной насмешкой смотрела она на его смешную походку, на счастливое, добродушное лицо и думала: «Вот он, мой Golden Autumn!»

1
...
...
10