– И долго Барса прожила? – изучая фотографию, спрашивает Аля.
Актер поворачивается к ней и глядит так, словно наткнулся на новогоднюю игрушку в летний день.
– Кстати, твои американские ботинки стали мне впору только на следующий год.
Поморгав, поднимается. Находит трусы, натягивает, встав к Але спиной. Теперь джинсы. Будто ему вдруг стало неловко. Будто Аля, уже низвергнутая в страну теней, восстала из праха и снова обернулась человеком.
– Побудь минутку.
Проходит мимо, слышится скрип двери, потом шум спускаемой воды. Возвращается: ресницы, зачатки бороды – мокрые, глаза – речной песок под прозрачной водой. Внимательно смотрит на нее.
– Кофе будешь?
– Если только быстро. Мне на лекцию пора.
На кухне включает кофеварку. Кухня обычная, почему-то Але казалось, что актеры живут как-то по-особенному. Впрочем, Духов же не Безруков там или Меньшиков. У плиты лежит прихватка в русском стиле – красные ягоды, золотистые листья и загогулины, черный фон. Кофеварка, пошумев, стихает, кофе весело, бодро капает в стеклянную емкость. Духов достает две чашки, из тех, с глупыми надписями и сердечком на боках, разливает кофе.
– Сахар, молоко?
Нашелся даже хлеб, масло и джем – этот в коробочке, из поезда или Макдоналдса.
– Как в учебнике английского, – говорит Аля.
– Что?
– Ну помнишь… Семья за столом: папа, мама, девочка и мальчик – там было всегда двое, а то и трое детей. Стол накрыт – хлеб, масленка, нож, чайник, чашки, джем в банке. Папа просит маму: “Pass me the jam, please”. Я всегда завидовала. Тоже хотела такую семью.
Странно смотрит на нее, мешает ложечкой кофе. Аля вспоминает, что вчера оконфузилась, не признав каких-то известных фамилий и названий, которые он произносил с придыханием. Может, и сейчас неправильно воспроизвела английское предложение?
– Я помню кота у окна, – говорит он. – В учебнике английского. За окном дождь, мокрые крыши. Кот скучный. И надпись, что-то вроде: “It is raining now”.
Волосы у него темнее, чем в детстве, а лежат так же безупречно, хотя он разве что провел по ним рукой. Немного наивный взгляд.
– Так что стало с твоей собакой? Той, с белой шерстью?
– Умерла лет семь как. Сейчас у Ивана Арсеньевича другая, тоже Барса, но золотистый ретривер. Та была белой овчаркой.
– У Ивана Арсеньевича?
– Константиновича. Собака, про которую ты спрашиваешь, была его. И дом его. На фотографии, кстати, тоже он.
Аля откусывает бутерброд.
– Это режиссер, про которого ты мне всю ночь заливал? У кого ты работаешь?
– Да. Он и мой отец – друзья детства. То есть были. Ну то есть… ладно, это неважно. Так это правда ты? Та девчонка, которая с матерью вышли в тот день из леса?
– Правда я, – Аля смеется. Она чувствует себя так, будто глотнула веселящего газа.
Но он не улыбается, снова мешает ложечкой кофе.
– Какое на тебе было платье в тот день?
– Что?
– Платье. Ты помнишь?
Она помнит. Говорит. Он всматривается в ее лицо, подается вперед:
– Расскажи про тот день. Подробно.
– На подробности у меня нет времени. – Она делает большой глоток горячего кофе, обжигает язык и небо. – Если только вкратце.
Торопясь, пересказывает все, что удержалось с той поры в памяти.
– А что потом?
– Потом мать оказалась в больнице с энцефалитом, а я в интернате.
– Так ты жила в детском доме?
– Два года, потом мама меня забрала. Но она уже… – Аля пытается подобрать слова, чтобы объяснить, в чем было это необратимое изменение, но тут Духов кое-что произносит, и Але кажется, будто в кухню вплыл айсберг.
Удивительно, что догадка, откуда у матери оказались деньги на гостиницу и прочее, ей никогда не приходила в голову. Она ни разу не задала себе этот вопрос. Хотя знала, что с собой у Дарьи Алексеевны не было ни сумки, ни кошелька, а на платье не было карманов. В лесу мать как-то разделась догола, чтобы прополоскать белье в ручье. На склоне берега остались платье и туфли: разношенные, кожа растрескалась, внутренности засалились и стерлись до блеска. Аля помнит: в туфлях ничего не было, кроме темной пустоты.
– Родители вернулись к вечеру и сразу обнаружили пропажу денег. Я рассказал о вас, даже нарисовал, но они мне не поверили. Решили, что это я украл деньги. Отец в те дни продал дом, потому-то мы и жили у Ивана Арсеньевича. Твоя мать взяла пятьсот долларов, не всю сумму, дом продали за три тысячи. Если бы это были воры, говорил отец, они бы не вытащили пять сотен, а забрали все до копейки, да и еще что-нибудь прихватили.
– Я ничего этого не знала…
– Да я не то чтобы… Просто так странно – что ты оказалась тут.
Аля глядит на часы на стене. Первую пару она может пропустить, она на нее и так уже не успеет, но на вторую должна попасть – Жуковский опоздавших не пускает и потом чинит препятствия перед экзаменами.
– Больше чем из-за потери денег родители расстроились из-за того, что я оказался вором. Они перетряхнули мои вещи – ничего, конечно, не нашли. Мать увещевала, отец грозил, требовал. Особенную ярость у него вызывали мои попытки рассказать о тебе и твоей матери. Я продолжал вас рисовать, вешал рисунок на кухонный буфет, а отец срывал и раздирал в клочья. Воровство с фантазией свидетельствовало о моей изначальной гнилости, как он выражался. Ночью родители спорили. А вдруг Макар говорит правду, защищала меня мать. Отец от ее слов еще сильнее распалялся и кричал, чтобы она зарубила себе на носу, что он не потерпит в доме вора и вруна. Когда вернулись в Москву, отец продолжал допросы, грозил пойти в школу и рассказать всем, кто я на самом деле. Кричал, что, если я не сознаюсь, он посадит меня или, если это не выйдет, покалечит, чтобы я на всю жизнь запомнил. Для его сына честь не может быть пустым звуком! Это был 1992-й, отец находился на грани. Для него партия, честь, Советский Союз – это было всерьез, это была его жизнь, это был он сам. И тут вдруг над всем этим, над его идеалами начали смеяться, говорить, что это ошибка, глупость, ну, сама знаешь… А тут еще я. И он решил сыграть в этакого Тараса Бульбу.
Он умолкает. Аля разглядывает чашку. Тишина растет, стремительно заполняет собой все пустоты в комнате, пролезает в горло, дышать становится тяжело, невыносимо – но тут тишина и лопается: створка окна распахивается настежь и громко ударяется о фасад дома.
– Не знаю, чем бы кончилось, – говорит Духов, кроша хлеб на столе, – если бы не Иван Арсеньевич. Константинович. Он забрал меня к себе на некоторое время. В школу я не ходил, был с ним в театре, носил актерам лимонад, пиво, бегал, за чем пошлют. Бродил по театру. Иван Арсеньевич поверил мне, просто поверил. Я жил у него около месяца. Он возился со мной, тратил на меня уйму времени, хотя уже тогда был очень занятой и достаточно известный. Сам выбирал мне книги, водил на спектакли в другие театры, спрашивал меня, что я думаю о том и том-то.
Але неловко от этой внезапной исповеди. Она не понимает, как теперь встать и уйти.
– И зачем же он это делал?
– Иван Арсеньевич всегда был мне вроде второго отца. – Духов скрещивает руки на груди, собирается, видимо, рассказать длинную историю. – Он и мой отец дружили с трех лет, подростками, между прочим, даже принесли кровавую клятву, как Огарев и Герцен. Оба после школы уехали из Выселок, но летом приезжали и отдыхали вместе. Рыбачили, ходили в лес. Часто брали и меня с собой. В Москве тоже встречались. Но до того случая Иван Арсеньевич никогда не вмешивался в наши семейные дела. Я прожил у него с месяц. Однажды вечером он привез меня в ресторан, предложил выбрать все, что я хочу, велел не стесняться. Налил себе и мне вина, торжественно вручил статуэтку святого Антония, ты ее видела. Сказал, что я чем-то напоминаю его, этого святого. А потом спросил: как ты смотришь на то, чтобы стать актером? Я ответил, что хочу этого больше всего на свете. Он обрадовался моим словам и пообещал, что поможет. После ресторана отвез домой, сказал, что отец больше не сможет меня обвинять. Он, Иван Арсеньевич, нашел свидетелей, которые видели, как я довел вас до станции. По описанию свидетелей сходилось все, даже одежда и шрам на щеке твоей матери. Иван Арсеньевич пообещал, что попробует найти и вас самих. И еще сказал, что я могу приходить к нему в любой момент, в театр или домой. И, конечно, наши прогулки и разговоры продолжатся.
Когда приехали домой, отец был пьян и заявил, что не знает, кто мы такие, и послал матом туда, откуда пришли. «А свидетелей, – сказал он, – ты, Иван, можешь засунуть себе в жопу. Этих актеришек своих». Он попробовал нас вытолкать, но был слишком пьян даже для того, чтобы сделать несколько шагов. Тут вмешалась мать, увела меня и закрыла на ключ.
До сих пор помню это чувство, когда я оказался в своей комнате. Я ощущал себя предателем, хотя и понимал, что ни в чем не виноват. А еще… ты не представляешь, как я был рад, что Иван Арсеньевич поможет мне стать актером. У меня появилась цель, я вернулся домой совсем другим мальчиком.
Зачем он это ей рассказывает? Аля ерзает на стуле: и вот как ей встать и уйти? И что вообще теперь делать? Встает Духов, подходит к окну, опирается о подоконник.
– Утром я боялся встречи с отцом, но он, увидав меня, ничего не сказал. Он вообще перестал со мной разговаривать. Как и с матерью. Иван Арсеньевич, как и обещал, стал забирать меня на выходные. Записал в детскую театральную студию, находил время, чтобы прийти на наши спектакли. Я обожал проводить с ним время. А между матерью и отцом стало все совсем плохо, отец ушел жить в дедушкин гараж. А потом уехал на Кубу.
– На Кубу? – От изумления она даже забывает о побеге. – И он до сих пор там?
– Вернулся в прошлом году. Живут с матерью на даче под Александровом.
– Понятно.
Она смотрит на часы: до второй пары осталось совсем ничего.
– Я… прости… Мне нужно, правда. Я потом… мне надо идти…
Она встает со стула и пятится в прихожую. Выглядит это так, будто она сбегает. Да она и сбегает. Актер идет за ней. Молча глядит, как она одевается. Она, торопясь, накидывает короткое зеленое пальто. Сует ноги в туфли, купленные три дня назад на распродаже, мозоль тут же дает о себе знать. Прежде чем открыть дверь, Аля поднимает взгляд на Духова, пытается подобрать уместные слова, но так ничего и не придумывает. Толкает дверь и мчится вниз по лестнице.
Спустя сорок минут она снова была на лестнице, на этот раз – широкой, старинной. Налаченные прикосновениями тысяч студентов деревянные перила. Стертые посередине ступени, чуть оплывшие, точно губы после долгих поцелуев. Запыхавшись, влетела на третий этаж, остановилась у закрытого лекционного зала. Все-таки опоздала. Из-за двери доносился голос Жуковского – доцента, заменившего милого профессора Алексейко, умершего в начале декабря. Зимнюю сессию принимал уже Жуковский и завалил больше половины курса. Але поставил тройку, заявив неприязненно, что она должна знать больше своих будущих учеников. В результате Аля лишилась надбавки к стипендии. На первой же лекции Жуковский отметил присутствующих и пообещал, что те, кто не будет ходить, экзамен не сдадут. Угрозу восприняли всерьез – после зимней сессии милостью Жуковского четверых отчислили.
За дверью шла перекличка. Зря мчалась. Отдышавшись, а точнее нахлебавшись пыли, запахов бумаги, старой мебели, пота и сигарет, навечно плененных в коридоре учебного корпуса, Аля собралась уже повернуть обратно, но тут дверь распахнулась, и Жуковский шагнул из аудитории.
– Понимаешь, я волнуюсь, – говорил он в мобильный, – это похоже на депрессию… я думал, в таком возрасте не бывает… Да?.. Из дома перестала выходить… А? Ну… Да, очень прошу… В воскресенье?
Рыжие усы. Наметилось брюшко. Новый, но старомодный костюм. У Жуковского, или, как его звали студенты, – Два Андрея, все было такое: старомодное, но с иголочки. Портфель, часы, ботинки, даже зонт – будто из пятидесятых, хотя самому Жуковскому вряд ли было больше тридцати. Студенты любили шутить, что Два Андрея обнаружил портал в прошлое и закупается теперь там всем необходимым. Девочки временами всерьез обсуждали покрой его трусов. Черные, чуть не до колен, как на фотографиях середины прошлого века? Или, может, кальсончики?
Аля проскользнула в аудиторию и, торопливо снимая на ходу пальто, уселась повыше на свободное место рядом с Кирой. Даже Кира ходила на лекции Жуковского.
– На какой букве Два Андрея остановился?
– На «М».
Она надеялась, что Жуковский ее не заметил и, вернувшись, не выставит с позором. Тот возвратился и продолжил перекличку. Аля выдохнула, осмотрела аудиторию и увидела, что на два ряда ниже сидит Куропаткина. Светлый хвост волос на затылке, красные ногти сжимают ручку. Глядя на ее детский затылок, Аля почувствовала себя так, будто обидела ребенка, нарочно сломала его любимую игрушку. Вчера, получив автограф Духова и немного поговорив с ним про спектакль, покивав на его слова о прорыве Константиновича в театре, Куропаткина заявила, что ей нужно идти. «Ты идешь?» – спросила она Алю. Лучше бы Аля и вправду ушла.
Жуковский дошел до буквы «С»:
– Соловьева.
Она откликнулась, Жуковский поставил в блокноте галочку. Завершив перекличку, приступил к лекции. Але писать было не на чем, в сумке лежали только зонтик и книжка, которую дал ей в сквере Духов. «В то время перед Россией на международной арене стояли две главные задачи…» – бубнил Жуковский. Мысли Али побежали во все стороны, как муравьи, когда муравейник разорили. Ее мать, выходит, воровка. Украла деньги у мальчишки, который пустил их в дом, напоил чаем, дал передохнуть после блуждания по лесу. И Аля в этом участвовала. В преступлении, настоящем преступлении, за которое судят и срок дают. Можно ли теперь считать, что она тоже воровка? Или все же нет, раз она не знала о том, что совершила мать? Но почему Аля и в самом деле никогда не задала себе вопрос, откуда у матери оказались деньги? Ни разу не удивилась этому? Впрочем, все что случилось тогда в лесу и сразу после, всегда существовало в ее сознании как-то отдельно, точно было не совсем реальным.
– Ты знаешь такого режиссера – Константиновича? – шепотом спросила Аля у Киры.
Та, вместо того чтобы записывать лекцию, рисовала в тетрадке иву. Посмотрела на Алю, пожевала карандаш, собрала в складки тонкую кожицу на лбу.
– Я смотрела один его фильм. «Воробышек», что ли.
– Фильм? А разве у него не театр?
– А, ну да. Но он еще кино снимает. Три, что ли, фильма снял. Хочешь – дам посмотреть этого «Воробышка», у нас диск есть.
– Давай.
– Заходи сегодня попозже. Сейчас обратно на Арбат поеду, пока там Тропик за меня работает.
– И что, – немного погодя снова спросила Аля, – хороший фильм? Тебе понравился?
Кира пожала плечами:
– Ну, за этот фильм премию какую-то дали. Но вообще, про него, про режиссера, в смысле, всякое такое пишут… – Кира изобразила рукой зигзаг и снова уткнулась в рисунок ивы.
– Какое – такое?
– Ну, вроде как он нечисто работает с актерами. – Отложив карандаш, Кира повернула голову к Але. – Говорят, одной актрисе, – Кира назвала фамилию, – перед съемками он заявил, что ее двухмесячный ребенок умер. Съемки велись на острове, катер должен был прийти только через неделю, так что… Ну, понимаешь. Ей и играть-то не пришлось.
– И что актриса сделала, когда все выяснилось?
– Тропик ее знает немного. Снимается дальше, говорит.
Кира принялась опять грызть карандаш, а потом рядом с ивой молниеносно нарисовала портрет Жуковского: крошечный, в аккуратном костюме, а усы и портфель – огромные.
– Господи, скука какая эта лекция. Отравить, что ли, это чучело крысиным ядом?
Обе помолчали и, выдержав паузу, почти одновременно прыснули.
– Кир, с тобой когда-нибудь происходило то, что происходить не могло?
– Что ты имеешь в виду?
– Ну, например, случайная встреча с человеком, с которым ты никак не могла встретиться?
Кира – она снова рисовала что-то – поджала тонкие губы:
– Такое у всех бывает.
– У тебя было?
– Было, – кивнула, но рассказать и не подумала. Это ж Кира.
В перерыве Аля поднялась с места и направилась к Куропаткиной поговорить о вчерашнем. Та, угадав ее намерение, собрала вещи и побежала по лестнице.
– Оль, подожди.
Не остановилась. Солнечный мячик запрыгал на лопатках, обтянутых синим пиджачком. Обиделась все-таки…
И как вскоре выяснилось, обиделась всерьез. Первое, что увидела Аля, вернувшись в общежитие, – пустую кровать Куропаткиной. Матрас был скатан к изголовью. Все вещи соседки исчезли. Аля закрыла дверь, подошла к кровати и потрогала жесткие негритянские пружины-завитки обнажившегося основания. Подняла с пола синюю пуговицу от халата Оли. Покрутила в руках: пуговица фонила энергетикой Оли.
О проекте
О подписке