Для меня было крайне важно победить в себе глубокую, тупую тоску, подавленность духа и почти умопомешательство. К счастью, я вообще был очень живого, деятельного характера и, еще будучи в Монтре, любил заниматься гимнастикой как развлечением. Теперь я сделался очень искусным акробатом и мог раза два или три перекувыркнуться, бросаясь с покатой крыши своей хижины. Кроме того, я очень высоко и ловко прыгал с палкой и без нее; наконец, заинтересовался еще устройством солнечных часов.
Долго думал я, как бы сделать себе какие-нибудь более или менее верные часы, и наконец решил устроить на песке солнечные. Укрепив длинную палку совершенно перпендикулярно к земле, я очертил вокруг нее нужное пространство при посредстве жемчужных раковин и деревянных колышков. Часы высчитывались по длине тени, отбрасываемой палкой. Спать я всегда ложился с заходом солнца, вставал с его восходом.
Но, несмотря на все мои старания заинтересоваться чем-нибудь, развлечь себя, все-таки часто мною овладевали приступы такой тоски и отчаяния, что я опасался совсем потерять рассудок и сделаться идиотом. Между прочим, у меня появилась религиозная мания, и как ни сильно старался я бороться с нею, но ум мой постоянно был занят некоторыми кажущимися противоречиями в различных толкованиях Евангелия апостолами. Я постоянно раздумывал над рассказами, которые св. Матфей передавал в одной форме, а св. Лука – в другой, вечно придумывал различные теологические доказательства и теории, пока не сделался почти маньяком. И как ни сожалел я об этом, но в конце концов убедился в необходимости прекратить чтение Нового Завета и, сделав над собою страшное усилие, стал принуждать себя думать о чем-нибудь другом.
Много времени прошло, прежде чем я победил в себе эту религиозную манию, но все же достиг этого в конце концов, и велика была моя радость, когда я увидал, что снова могу читать Евангелие, не вдаваясь в придирчивую критику и сомнения из-за всякой мелочи. Если бы я был заброшен на какой-нибудь богатый остров, покрытый плодовыми деревьями, цветами, населенный животными, то я чувствовал бы себя совершенно иным. Но здесь у меня не было ничего, чтобы спасти мой рассудок от сумасшествия, кроме маленькой полоски песка, которую нельзя было даже и заметить на расстоянии каких-нибудь нескольких сот ярдов.
Но, вопреки кажущейся безнадежности положения, меня никогда не покидала уверенность в том, что когда-нибудь мне удастся спастись с этого острова, и вследствие этого через несколько месяцев после кораблекрушения я занялся сооружением лодки.
Я не имел никакого понятия об этом искусстве, но был убежден, что смогу сделать хоть что-нибудь в этом роде, хоть какое-нибудь судно, которое могло бы держаться и плыть по морю.
Весело принялся я за работу, но дорого заплатил за свое невежество горьким разочарованием и бессильными сожалениями. Один раз я сделал киль слишком тяжелым, другой раз употребил для работы дерево, слишком толстое для остова, хотя, конечно, тогда это было неизвестно мне. Разбитое судно снабдило меня необходимыми деревянными частями. Чтобы сделать доски гибкими, я мочил их с неделю в воде, потом высушивал на огне и тогда придавал им нужную форму. Через девять месяцев непрерывного труда, к которому впоследствии еще присоединилось сильное беспокойство, – то счастливые надежды, то болезненные опасения, – я наконец построил достойное, как мне казалось, судно, совершенно годное для плавания; оно имело футов 12 или 13 длины и четыре фута ширины. Это была тяжелая, безобразная на вид лодка, и много потребовалось труда, чтобы самому спустить ее на воду. Наконец, при посредстве катышей и рычагов, я достиг и этого и спустил ее в лагуну, но она сидела в воде страшно глубоко со стороны кормы. Она была совершенно непроницаема для воды, так как снаружи я обил ее кожей акулы, хорошо смазанной стокгольмской смолой, а внутри – толстым брезентом. Я укрепил на ней мачту, сделал паруса и весла. Когда она поплыла, я закричал от дикого восторга, а сочувствующий мне Бруно начал прыгать и визжать вместе со мною.
Когда все приготовления были окончены, я немного прошелся в ней по лагуне и затем решил вывести ее в открытое море. Но тут я сделал страшное открытие, которое почти лишило меня рассудка: она не могла пройти между рифами, окружавшими лагуну; в отчаянии я бил себя кулаками по голове. Когда первый острый порыв отчаяния прошел, я успокоился, и тут во мне зародилась надежда, что, быть может, во время высокого прилива можно будет провести ее над скалами. Я ждал, ждал, но увы! – опять разочарование. Девять месяцев непрерывного тяжелого труда, почти безумные надежды, – все это погибло: я не мог вывести лодку в открытое море через скалы, и так же невозможно было мне втащить ее обратно из лагуны на крутой берег и протащить затем через весь остров на противоположный берег, против которого рифы оставляли значительно широкий проход, через который лодка могла бы пройти. Таким образом, моя дорогая лодка осталась лежать в лагуне как совершенно бесполезная вещь, и вид ее наполнял мое сердце страшной болью и отчаянием. Но скоро в этой же самой лагуне я нашел для себя приятное развлечение. Примирившись, до некоторой степени, со своей неудачей, я начал кататься в лодке по лагуне. Кроме того, здесь же я часто играл роль Нептуна самым странным образом: часто я отправлялся вброд к тому месту, где водились черепахи, подстерегал какую-нибудь особенно большую, фунтов в 600 весом, и спокойно усаживался верхом на ее спине. Испуганное животное старалось, понятно, уплыть, держась, обыкновенно, на один фут ниже поверхности воды. Если она погружалась глубже, я подвигался на ее спине дальше назад, и она тотчас поднималась. Управлял я своим странным конем следующим образом: когда я хотел повернуть налево, то закрывал своей ногой правый ее глаз и, наоборот, если мне хотелось повернуть направо, закрывал ей левый глаз. Когда я одновременно закрывал ей ногами оба глаза, она останавливалась так быстро, что я чуть не падал…
Прежде чем наступило дождливое время года, я покрыл соломой крышу своей хижины, как это уже было сказано, и сделал таким образом свое жилище настолько удобным, насколько это было возможно. Это была крайне необходимая предосторожность, потому что дождь шел по нескольку дней сряду непрерывно. Но я не сидел во время дождя взаперти, а гулял по-прежнему, так как не был стеснен никакой одеждой; мне даже нравились эти дождевые ванны.
Я постоянно изобретал разные средства сделать свою жизнь возможно более сносной и устроил себе качели; они много помогали мне убивать время. Занимался я также и прыганием с двумя длинными палками. Однажды я поймал молодого пеликана и приучил его сопровождать меня в прогулках и помогать мне ловить рыбу. Он же служил мне и в смысле ловушки при ловле птиц: сам я прятался в траву, а он прогуливался в нескольких ярдах от меня и привлекал к себе своих товарищей. Скоро вокруг него собиралась целая стая; тогда я выходил и убивал их палкой или ловил арканом.
Но все-таки, если бы не собака, – мой Бруно, почти не уступавший в уме человеку, – то я, кажется, умер бы. Я с ним разговаривал совершенно как с равным; мы были решительно неразлучны. Я читал ему длинные проповеди на разные тексты Евангелия, рассказывал подробности о своем раннем детстве и школьной жизни в Монтре; передал ему все свои приключения со дня роковой встречи с бедным Петером Янсеном в Сингапуре; пел небольшие песенки, из которых некоторые ему очень нравились, а других он терпеть не мог; если песня ему нравилась, он начинал жалобно выть. Я убежден, что эти постоянные, громкие разговоры с собакой спасли мой рассудок. Бруно был всегда в таком прекрасном настроении, что мне и в голову не приходило опасаться чего-нибудь с его стороны. Его спокойная и преданная дружба была одним из величайших благ, какие я знал в течение долгих и тяжелых лет. Когда я разговаривал с ним, он садился у моих ног и так умно смотрел на меня, что мне казалось, будто он понимал каждое мое слово.
Когда мною овладела религиозная мания, я говорил с ним о всевозможных богословских вопросах, и это приносило облегчение, хотя, конечно, он ни разу не помог мне разобрать те запутанные вопросы, которые мучили меня в то время. Особенно нравилось ему, когда я говорил ему, что люблю его всею душою, что он для меня значит больше, чем знаменитые сен-бернарские собаки для путников, застигнутых ночью в снежных горах…
Я очень мало понимал в искусстве делать музыкальные инструменты; но часто мне страшно хотелось услышать хоть какой-нибудь шум, который мог бы заглушить доводящий меня до сумасшествия рев вечного морского прибоя; поэтому я придумал наконец сделать барабан из маленького бочонка, на открытый край которого туго натянул шкуру акулы. Я бил по нему двумя палочками в такт своему пению; и когда к этому присоединялась еще и собака, то рыча от неудовольствия, то визжа от радости, то эффект получался, если не музыкальный, то, во всяком случае, живописный. Я готов был сделать все, чтобы только заглушить этот несмолкаемый шум прибоя, от однообразного и заунывного звука которого не мог никуда уйти ни на минуту ни днем, ни ночью!
Прошло семь долгих месяцев; вдруг, осматривая однажды утром горизонт, я высоко подпрыгнул и закричал: «Боже мой! Парус! Парус!..» Я почти обезумел от восторга; но увы! – корабль был слишком далеко в море, чтобы заметить мои сумасшедшие сигналы. Мой островок был очень низок, и все, что я мог рассмотреть на корабле с такого расстояния, были только паруса. Он был от меня, вероятно, миль на пять; но я в величайшем возбуждении бегал как безумный взад и вперед по берегу, сильно крича и размахивая руками, надеясь привлечь этим чье-нибудь внимание на корабле. Но все было напрасно. Корабль, который, по моим соображениям, ехал на ловлю жемчуга, шел своей дорогой и наконец исчез за горизонтом. Никогда не смогу я описать той ужасной, сердечной боли, с которою я, охрипший и полусумасшедший, опустился в изнеможении на песок, глядя вслед исчезающему кораблю. За время своего пребывания на этом острове я видел пять кораблей, проходивших мимо; но все они находились слишком далеко в море, чтобы заметить мои сигналы. Один из этих кораблей был, как я определил, военным судном, плывшим под британским флагом. Я хотел поставить более высокий флагшток, потому что тот, который стоял, не был достаточно высок, как мне казалось, для своего назначения. С этой целью я связал вместе две длинные палки, но, к моему огорчению, они оказались слишком тяжелы, чтобы я мог поднять их. Когда показывался парус, Бруно всегда разделял мой восторг; в действительности, он первый всегда замечал их и начинал лаять и тащить меня до тех пор, пока не привлекал моего внимания. И я любил его еще и за горячее сочувствие моим припадкам сожаления и разочарования. Большая голова его в таких случаях ласково терлась о мои руки, горячий язык лизал их, а верные темные глаза смотрели на меня с такой преданностью и умом, что были более чем человечны; я уверен, что это спасало меня много раз. Кроме того, нужно заметить, что хотя моя лодка была совершенно бесполезна для того, чтобы покинуть остров, но я часто плавал на ней по лагуне с целью приучиться управлять парусами.
Я никогда не боялся недостатка в пресной воде; когда в сухое время года запас ее, взятый с корабля и собранный мною в дождливое время года, начинал истощаться, я перегонял морскую воду, – кипятил ее в своем котле и затем буквально по каплям собирал получающуюся пресную воду. Вода была единственным моим напитком, потому что весь чай и кофе, которые я нашел на корабле, были совершенно негодны к употреблению.
Сильные птицы, в изобилии водившиеся на острове, натолкнули меня на новую идею: почему бы мне не повесить им на шеи послания, которые они могли бы отнести к людям? А может быть они принесут мне помощь, – кто знает? Задумано – сделано. Я достал много пустых жестянок от сгущенного молока и при помощи огня отпаял у них дно. На этих кружках я нацарапал острым гвоздем послания, где в немногих словах сообщал о кораблекрушении и об ужасных условиях своей жизни, указал также приблизительное местоположение островка. Таких пластинок я приготовил несколько на различных языках: английском, французском, плохом голландском, немецком и итальянском. Потом я привязал их к шеям пеликанов, посредством рыбьих кишок и полосок из кожи акулы, – и испуганные птицы быстро понеслись через океан, до такой степени пораженные таинственной тяжестью, что никогда уже более не возвратились назад на остров. Лет двадцать после этого, когда я уже возвратился в цивилизованный мир, я как-то рассказал эту историю о птицах-посланниках нескольким старожилам Фримантля, в Западной Австралии, и они сообщили мне, что один старый лодочник, живший недалеко от устья Лебяжьей реки, видел много лет тому назад пеликана, на шее которого висела тонкая металлическая пластинка, на которой было написано на французском языке послание от какого-то потерпевшего крушение.
Моя жизнь была так страшно однообразна, а развлечения так ограниченны, что я с детской радостью встречал самую пустячную случайность. Например, однажды в чудную июньскую ночь я услыхал на дворе какой-то сильный шум; выйдя посмотреть, что бы это могло быть, я увидел целые тысячи птиц, очевидно, попугаев. Я пошел и опять лег, а утром с неудовольствием нашел, что мои гости съели почти весь мой хлеб. Птицы были еще здесь, когда я вышел утром. В воздухе стоял звон от их веселой болтовни, но шум этот показался мне чудной музыкой. Большая часть их была серовато-желтого цвета, с белыми клювами. Они совсем не боялись меня. Я свободно ходил между ними и даже не согнал их со своей нивы: так обрадовался случаю видеть жизнь кругом себя. Но на следующий день они, к величайшему моему сожалению, собрались улетать; когда они поднялись высоко к небу, я не мог не позавидовать их благословенной свободе.
Я вел счет этим долгим дням посредством жемчужных раковин, потому что не все они были употреблены на постройку моего жилища.
Я клал их в ряд, одну подле другой, по одной на каждый день, пока их не набиралось семь; тогда я откладывал одну раковину в другое место, означающее неделю. Другая кучка раковин означала месяцы; счет же годам я вел, делая нарезки на своем луке. Я всегда сверял свой оригинальный календарь с положением луны…
Я не суеверен, и необыкновенный случай, к которому я теперь перехожу, просто расскажу так, как он был, не представляя никаких собственных теорий для объяснения его. Уже много-много месяцев, быть может уже больше года, прожил я на этой ужасной маленькой песчаной полоске; в ту ночь, о которой я теперь говорю, я лег, по обыкновению, в крайне подавленном состоянии. Когда я уснул в своем гамаке, то видел чудный сон, будто несколько ангелов склонились надо мною, сострадательно улыбаясь мне. Видение было так ясно и живо, что я проснулся, спрыгнул с гамака и вышел на какие-то неопределенные поиски. Но через несколько минут я сам рассмеялся над своим безумием и вернулся назад.
Некоторое время лежал я, думая о своем прошлом – о будущем я не смел думать, – как вдруг глубокая тишина ночи была прервана каким-то замечательно знакомым мне голосом, который отчетливо и ясно произнес на французском языке следующие слова: «Я с тобою! Не бойся! Ты возвратишься!» Я никогда не буду в состоянии передать свои чувства в эту минуту.
Это не был голос моего отца или матери; но он, без сомнения, принадлежал кому-то, кого я знал и любил, но не мог узнать. Ночь была как-то странно тиха; таинственный голос так сильно поразил меня, что я инстинктивно опять поднялся с гамака, вышел на двор и громко закричал несколько раз; но, понятно, ничего не произошло. С этой ночи я никогда уже более не отчаивался вполне, как бы дурно ни складывались обстоятельства.
Прошло два бесконечных года. Вдруг, однажды, погода внезапно переменилась, поднялся страшный ветер, грозивший разрушить мою хижину. Через несколько дней после этого, когда буря уже почти утихла, я вдруг услышал страшный лай Бруно на берегу. Через несколько секунд он стремительно бросился в хижину и не успокаивался до тех пор, пока не увидел, что я собираюсь следовать за ним. Выходя из хижины, я поднял весло, сам уже не знаю зачем, потом последовал за собакой на берег, удивляясь, что бы могло там так раздражить ее. Море еще немного волновалось, и так как не вполне рассвело, то я не мог ясно различать предметы на расстоянии.
Наконец, всматриваясь пристально в море, я заметил там какой-то длинный черный предмет, который, по моему мнению, был, вероятно, лодкой, качающейся на волнах. Тогда, должен я сознаться, я сам начал разделять восторг Бруно, особенно, когда через несколько минут хорошо рассмотрел крепко сделанный плот и на нем семь человеческих существ, лежавших ниц. Странное чувство охватило меня при виде этих людей: ведь я уже совсем отвык от общества себе подобных существ, но в то же время всеми помыслами своей души стремился возвратиться в него: такова уже, видно, натура человека!
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке