Мари нисходит по ночным ступеням. Точно с ослепительного дневного света попала в темную комнату. Вокруг она не видит ничего, кроме призрачных осколков сияния того, что потеряла.
Вевуа толкает Мари на скамью и устраивается рядом. Подле Мари садится еще одна новициатка, ладонью касается ее спины, чтобы утешить. Мари украдкой косится на эту пучеглазую девицу с торчащими передними зубами; позже она узнает, что это Лебединая Шея, а новициатку, что сидит с другого бока от Мари, зовут Руфью: ее глаза словно все время шутят. Обе станут задушевными подругами Мари.
От усталости Мари мерещится, будто тени по бокам часовни угрожающе меняют форму.
Во время вигилии, узнает Мари, приходится петь молитвы и дрожать подле незнакомок промозглой ночью. Кажется, она длится вечно. Свеча мигает, над промокшими насквозь полями воет ветер. Грудь сдавливает, точно кто-то сжимает внутренности в кулаке. Мари едва не вскрикивает. Хранившее ее оцепенение испарилось. У нее все болит.
На миг часовня расплывается перед глазами, исчезает, и перед Мари, как бывало, появляется королевский двор, будто телом она по-прежнему там, в большом зале тепло, слуги светлячками снуют в полумраке, зажигают свечи, их сияние изгоняет тьму, в зал вбегают мастифы, аланы, борзые, в нос Мари бьет запах вкусной пищи, что несут на блюдах к столам, входят дворяне в ярких роскошных нарядах, гурьбою и поодиночке, дамы негромко и весело переговариваются, в углу запевают лютни, два голоса переплетаются в грустной балладе о рыцарской любви, Мари слышит узор в этом новом волнующем виде любви, он разворачивается в воздухе, как холст: брак не повод не любить, тот, кто не ревнует, не любит, две любви не связывают никого, любовь всегда усиливается или умаляется, любовь легкодоступная достойна презрения, а недоступная драгоценна. На столе – жареный лебедь с загнутой назад шеей, барашек, груды мягкого белого хлеба, голова сыру, пирог со свининою и инжиром, тут и там расставлены эль и вино. И великое диво, дар наслаждения, василиск из зеленой от петрушки кабаньей головы и жареной тушки павлина с пришитыми обратно хвостовыми перьями, в пасти – тряпка, смоченная спиртом и камфарой, тряпка горит, и кажется, будто чудище изрыгает зеленое пламя. Шум, свет, краски, тепло.
А в центре сборища, во главе стола, сидит великая любовь всей жизни Мари и сияет так ярко, что Мари в этом ослепительном свете не видит человека, а видит только сияние.
Мимолетное видение тускнеет. Она снова среди призраков и теней, по карнизам гуляет ветер, и даже древние стены аббатства настолько бедны, что, кажется, смирились с таящимися в них голодом и болезнями.
Стайка монахинь вновь вспархивает и бесшумно поднимается по ночным ступеням к остывшим постелям. Лебединая Шея пропускает вперед хромоногую Вевуа и придерживает Мари за руку. Я так рада, что ты приехала, шепчет она Мари на ухо, от Эммы нет проку, Годе только за скотиной ходить, кто-то должен быть главной, слава Пресвятой Деве за то, что прислала Мари.
Снова сон, но чуть погодя начинаются лауды, в дремотной темноте взлетают голоса, потом омовение, бежать в мыльню, мыться в холодной воде, принесенной служанками, потом в уборную, мочиться и испражняться, обратно в часовню на службу первого часа, сквозь ставни на окнах сочатся первые лучи солнца. В трапезной им раздают работу, самым слабым поручают самую трудную, ибо в аббатстве боль – доказательство благочестия. Вевуа ведет новициаток мыть ледяной водой пол в часовне, скрести его щеткой. Мари в жизни не мыла и не скребла пол. Странно, что Цецилия не возненавидела меня, думает Мари. Далее следует первая трапеза, кусок черного хлеба, глоток парного, еще теплого молока. Служба третьего часа; размышления о Боге в калефактории[4], монахини вслух читают книги, но Мари не выдали книгу, и она читает по памяти стихи. Служба шестого часа. Псалмы, постоянно псалмы, их затягивает дрожащим голосом канторесса.
Шаркая, подходит угрюмая Года. Мари требуют в покои аббатисы, бог весть зачем, Года и сама вполне способна писать под диктовку. Субприоресса в гневе уходит собирать яйца.
В тепле крохотной белой кельи аббатисы Мари охватывает такое облегчение, что она, обессилев, опускается на табурет. Аббатиса еле заметно улыбается и начинает говорить; Мари с опозданием понимает, что та диктует ей письмо к Алиеноре. Мари поспешно хватает перо и пергамент, но не стоило и трудиться: речи аббатисы невнятны и сбивчивы, изобилуют лестью и обличениями, Мари ничего не записывает, слушает, силясь уловить суть, а после составляет краткое, холодно-вежливое послание на латыни с требованием немедля прислать приданое Мари, ибо монахини умирают от голода. Лишь в приветствие Мари осмеливается вложить любовь. Она читает письмо аббатисе, та довольно улыбается и говорит с восторженным удивлением: Мари исключительно точна в диктовке, слово в слово передала сказанное аббатисой.
Сперва письмо к Алиеноре, затем счетные книги – набравшись смелости заглянуть в них, Мари обнаружила беспорядок; от напряжения ее охватила дурнота. Семьи вилланов, крестьян, закрепленных за аббатством, выстроились у восточного входа, чтобы увидеть новую приорессу. А ведь долгий день не перевалил и за половину.
Мари хочется улечься на пол в этой теплой белой келье. Оставить темницу плоти в этом унылом, болотистом, дурно пахнущем месте, отдать Богу душу, воссоединиться с покойной матерью.
Но она трудится, Эмма дремлет, слабо посапывая, муха бьется твердым тельцем о ставни.
Вскоре до Мари доносится бормотание, но во время рабочих часов разговоры запрещены, вероятно, это женщины ниже этажом прядут шелк, Мари замечает отверстие в полу – наверное, для воздуха, – приникает к нему и прислушивается.
Чей-то голос произносит: из шлема торчала ветка ракитника, так мать бедняжки и узнала, кто надругался над ее дочерью; Мари с ледяным изумлением понимает, что говорят о ее матери, об обстоятельствах рождения Мари. А ведь девчонке было всего-то тринадцать, уже теплее добавляет голос, но высокая, миловидная, невинная, одна в поле погожим днем, плела венок из маков, мечтала, как вдруг загремел металл, убежать она не успела, ее схватили за волосы да втащили на луку седла, неподалеку был бивак, а девчонка в поле одна, как тут не соблазниться. Потом она, пошатываясь, вернулась в замок, рассказала, что помнила – только о ветке ракитника, – мать ее рассвирепела, схватила фамильный меч, поехала в лагерь и наделала шуму. Ракитник – это Плантагенеты, да-да, Плантагенеты. Между прочим, потомки Мелюзины, королевы фей, она вместе с детьми жила среди людей, но однажды, когда Мелюзина принимала ванну, чужие глаза увидели ее хвост, и она вылетела в окно, навсегда покинула мир людей. А через девять месяцев на свет появился плод насилия Плантагенетов, наша новая приоресса Мари. Потому-то наша новая приоресса – незаконнорожденная полусестра королевы. Из-за насилия, запятнавшего честь ее семьи. Подумать только: в ней течет королевская кровь, смешанная с таким позором!
Мари мутит. Останься в ней хоть капля самолюбия, она убежала бы, но она раздраженно приникает ухом к отверстию в полу, чтобы узнать, что еще им о ней известно.
Кто-то шепчет “Аве Мария”.
Кто-то говорит торопливо: да, наша новая приоресса родом из Мэна, оттуда рукой подать до Нормандии и Бретани. Поместье у них небольшое, но и не маленькое, неплохое, близ реки и старой римской дороги, местность красивая, рассказчица – дальняя родственница и знает это семейство не понаслышке, все женщины в нем воительницы, вдовая бабка Мари и семь ее дочерей, Мари восьмая: отчаянные девицы. Когда рассказчица была маленькой, девочек из ее семьи даже пугали: станете вести себя как эти мужички – удавим, где это видано, скакать по полям верхом, сидя в седле, как мужчины, наставники обучают их сражаться мечом и кинжалом, читать на восьми наречиях, даже по-гречески и по-арабски, всякие пыльные рукописи, эти нахалки вечно спорят, перекрикивая друг друга, дерутся до крови, владеют алебардой, все это дико и неприлично. Рассказчица не такова. Нет-нет, и она сама, и ее сестры ведут себя, как подобает женщинам, чопорно добавляет голос.
Мари охватывает тоска по реке в Мэне, широкой и сильной, точно змея. По зеленым полям, где порхают золотистые птицы. По бабушке-великанше, по теткам, какими помнила их Мари с тех пор, когда была маленькой, а семейство целым, по далеким историям и песням, по армариям[5], полным книг.
А я тоже слыхала об этом семействе, восклицает нежный голос, все женщины в нем были ведьмы, да, на третье полнолуние обращались в волчиц, воровали у прислуги дочек и растили их как собак, с острыми мордами и зубами, чтобы ездить с ними охотиться.
Неправда, обрывает ее предыдущая рассказчица. Ложь. Семейство славилось набожностью. Четыре старшие девочки и Мари – она тогда была совсем маленькой – даже участвовали в крестовом походе с Женским эскадроном королевы.
“Наша приоресса – крестоносица?” – изумляется нежный голос, и Мари видит вновь, как Женский эскадрон спускается по склону холма в Византийской империи, грозные всадницы в белых и красных одеждах сидят в седле по-мужски, волосы их развеваются, они улюлюкают и кричат, обнажив мечи. Монашки внизу восхищенно бормочут, ведь крестоносцы облечены святостью своего странствия, отмыты от греха пролитой кровью. Мари вспоминает свою тетку Евфимию, та делала сальто с лошадиной спины, тетку Онорину с двумя белыми сапсанами, тетку Урсулу с ее золотыми сапогами и яростной красотой, свою мать, ее силу и громкий смех, все они тогда были очень молоды, все искали в крестовом походе приключений и милости Божьей.
Внутренний взор Мари словно чуть расширяется, перед ней простираются равнины Фракии, вдалеке сияет Византия, в ту ночь Мари, совсем ребенок, поднялась, когда дыхание спящих стало спокойным и ровным, препоясалась кинжалом, заменявшим ей меч, босая вышла в опасную тьму, во весь дух пробежала мимо костров – кто-то пытался ее схватить, но она увернулась – и вошла в шатер с орлом наверху. Когда мать и тетки увидели его, принялись шептаться: подсыпать им яд в вино, перерезать им горло кинжалом, удавить тетивой, Мари догадалась, что это из-за нее, мать и тетки поглядывали на нее, пока говорили, и Мари поняла, что обязана кому-то за что-то отомстить. Полог шатра крепился колышком к земле, Мари выдернула его рукоятью кинжала, откинула полог и вошла в шатер. Внутри горел один светильник. Повсюду лежали спящие, собаки у входа приподняли головы, зарычали утробно, но лаять не стали. Мари, обнажив кинжал, направилась к ложу. На нем громоздились два вороха, дальний храпел гортанно и влажно, ближний по рассмотрению превратился в плоть, грудь над меховым одеялом, длинная шея, путаница блестящих волос, глаз, подведенный черным, открылся и уставился на нее. Женщина. Мари почувствовала изумление, мощное, как удар под ложечку: первая любовь. Ты не демон ли, шепотом спросила женщина, но, разглядев кинжал и маленькое лицо, все поняла и сказала себе: нет, эта мерзкая жаба – всего лишь дитя. Мари приблизилась к ложу. Обнаженная женщина села и, глядя Мари в лицо, проговорила: а, так это и есть знаменитая бастардка, и правда очень похожа, хотя в лице ни грана известной прелести Плантагенетов. Экая богатырша, добавила женщина, жаль, родилась девчонкой. Женщина накинула шелковый халат, прикрыв наготу, и забрала у Мари кинжал. Возвращайся к матери, сухо велела она, на ее бедное ложе смиренной отшельницы. Женщина взяла Мари за руку, провела мимо спящих, мимо собак у входа, они попятились: женщина излучала силу. Отойдя от шатра на достаточное расстояние, чтобы те, кто проснулся, ее не услышали, женщина тихо спросила, которая из грозных сестер мать Мари, красавица в золотых сапогах, или та, что с птицами, или та, что с обезьяньим лицом, или же толстуха, под которой дрожит земля. Моя мать не толстуха, сказала Мари, просто она очень сильная; понимаю, ответила женщина, у тебя верное и храброе сердце, ты пришла отомстить за постыдное преступление, совершенное против твоей матери. Дурочка малолетняя. Ты явилась не в тот шатер, трус, которого ты искала, не пошел в поход, остался дома бездельничать и жиреть. Нет-нет, этот шатер принадлежит другу, он не ладил с жалким предметом интересов Мари, когда та была еще плодом в материнской утробе. Плодом надругательства, ха-ха.
И разве тебе не известно, добавила дама, что настоящая женщина не станет марать руки в чужой крови, это грязное дело под ее мягким влиянием выполнят за нее другие.
Потом дама погладила Мари по голове и велела ей что есть мочи лететь к матери, ведь если язычники поймают девочку, то продадут ее в рабство и ей придется мыть полы, а кормить ее будут тем, что не доели собаки. Она подтолкнула Мари, та, пошатываясь, сделала три шага, обернулась, но дама скрылась во мраке. Мари в изумлении бросилась в свой шатер, омыла грязные ноги в лохани. Вытереть их было нечем. С мокрыми ногами Мари забралась под меховую полость, к пышущему жаром материнскому телу, та обняла дочь во сне, но, почуяв холод, в полудреме спросила, куда ходила Мари. А потом, пробудившись окончательно, принюхалась, села и поинтересовалась, почему от Мари пахнет духами королевы.
Так Мари впервые встретилась с могущественной Алиенорой, правительницей Франции, а позже и Англии, матерью десяти детей, орлицей из орлиц, сильнейшей из сильных. Образ ее на всю жизнь врезался в память Мари: так дряхлый сом носит в себе рыбацкий крючок, вонзившийся в его плоть в ранней юности.
Мари чувствовала любовь, любовь острую, тугую, непреложную.
Но Алиенора осталась в далеком придворном мире, отослала Мари навсегда. Из всех потерь – мать, дом, двор – эта казалась самой невыносимой. От отчаяния Мари расхотелось слушать сплетни монахинь.
Она поднимается с пола, подходит к ставням, распахивает их в серое, продуваемое ветром пространство.
Замерзнув, Мари затворяет ставни, оборачивается и чувствует, что Эмма проснулась. Аббатиса открывает молочные глаза и ласково говорит: “Прости их пустые речи. Они не хотели тебя обидеть”. Мари молчит.
Аббатиса с широкой улыбкой на кротком лице поднимает руку, опускает – и вмиг ударяет колокол, созывающий их на службу, будто звон с небес раздался по мановению пухлой белой руки аббатисы.
О проекте
О подписке