И если на болотах торф горел,
вливался дым со стороны болота.
Он комаров будил и бардов грел.
На шум берез, шумящих отчего-то,
Туман плывет, окутывая их,
и скоро в нем сорвет струну колодца.
Под вальс-бостон в торфяниках твоих
пожарная сирена захлебнется.
И вытянет на карте мировой
как ниточку одну шестую света.
За первым, что отправился домой,
пойдет второй, и все исчезнет следом.
Впрочем, мир разрушается, начиная с дома.
Краска темнеет, травой зарастает местность.
На ржавой трубе неподвижным облаком дыма застыв, ворона
оглядывает окрестность.
Вокруг запустение, ставни покрыты пылью,
впрочем, это не признак, скорее, деталь пейзажа.
Последний живой подсолнух, взятый в котел полынью,
дожидается абордажа.
В каждом отрезке дома или предмете быта
виден удачный блицкриг природы, близость апофеоза.
Лежащая возле порога подкова, переплетенная аконитом,
как вынужденная угроза.
Дорога теряется под шагами идущего к точке старта.
Стирается дом, водит яркой иглой меж столбов ветвистых
встающее солнце, сшивая пейзаж, и облака как вата
в руках у таксидермиста.
Вдоль заново отстроенных домов,
в забытых прошлым надписях в застенках,
над мастерской – здесь был «Ремонт часов» —
в ее часах и в их секундных стрелках
пространство затихает по ночам,
как продавщица в местном продуктовом,
что заучила всех односельчан —
возможность, предоставленная словом,
использована, к пришлому лицу
нет интереса, что всех помнить толку?
В попытках влиться – новому жильцу
чем привыкать, сподручней вырвать глотку
и повторять свой круг по часовой,
движения по улицам притихшим,
и завершить в молчании, как бой
часовщика со временем застывшим.
Здесь схожесть судеб ясно сознают
лишь те, кто покидают этот город.
Их взгляд назад на быстрый бег минут
с началом каждой новой множит холод —
чем тоньше связь, тем беспристрастней суд
над прошлым; время, сдавливая горло,
меняется, накладывает жгут
на место прежде грубого прокола,
который за сомнения в своей
разнообразной цели подарило.
Здесь можно, как на жизнь других людей,
на собственную – в то, что раньше было,
смотреть – сквозь крик явления на свет
к детали – запах кожаной обивки.
В ней черная тоска из прошлых лет
сменилась грустью, затемнив на снимке
коляску, голубой автомобиль,
большие санки, спящие в квартире,
и книгу сказок – ту, что полюбил,
за то, что ничего не знал о мире:
сквозь шум открытых окон по ночам,
пока за ними таял день вчерашний,
я строил мир со сказочных начал
как лестницу для выдуманной башни.
Мне все пустое в городе людей —
здесь жизнь была, и площадь городская
стучала и звенела в первый день.
Где раньше открывалась мастерская
пустой киоск, что близко к «ничего» —
у времени, которым был основан
есть город, а молчание его —
возможность, отнимаемая словом.
Если музыка повторяется раз за разом, и музыканты
те же, улыбаются, приглашают, гармонируют, вьются, злятся —
как объяснить тебе, что согласие, данное однократно,
упрощает каждое последующее? Танцы, танцы.
Повторение есть желание, центр, суть развращение эго —
не процессы, но чувства – частные, давние, важные обоюдно.
Жаль, что прошлому без повторов хватило замкóв и снега.
Ты уходишь, и здесь впервые мое одиночество абсолютно.
Ветер в твоей руке, шелест кассетной пленки, переписывающей фестивальный
номер, сила импульса постоянно-условна.
Да, единственный танец, увидимся. Смеются. Полет нормальный.
Лети, лети, лепесток. Возвращайся, так я смогу попрощаться снова.
В новый круг попрощаюсь, заново сохраняя
то же самое – с каждым повтором все меньше толка.
Будто воспроизводят съемку – кассета трется, перематывается, заедая.
Господи, как тяжело уходить надолго.
Навсегда остаюсь неважным, никого здесь не будет, только
здравствуй, вечное солнце, нам пора навсегда прощаться.
Отвернись и замри, движение завершив, чтоб лицо не сжевала пленка.
Обрывается лента-жизнь.
Танцы, танцы.
Поэт, прозаик, переводчик, один из основателей СМОГа. Родился в 1946 году в Перми. Окончил отделение истории и теории искусства исторического факультета Московского государственного университета имени М.В. Ломоносова.
Автор множества книг стихов и прозы. Член Союза писателей Москвы, Союза писателей XXI века и Высшего творческого совета этого Союза. Член ПЕН-клуба.
Живет в Москве и Коктебеле.
– Эй, борода!
Метель гуляла по всей округе, слепила глаза пронзительной, неистовой белизной, заметала, на фоне вечернего, темного, с белыми вспышками, завихрениями, зигзагами, кругами, спиралями, неба, затихшие, однообразные, то длинные, горизонтальные, то высокие, вроде башен, столичные, реже – кирпичные, чаще – блочные, густо стоящие на пути моем зимнем, дома.
Я с трудом оглянулся – сквозь снег – на незнакомый голос.
(Был конец января. Средь скитаний, измотавших меня основательно, надоевших, – был мой день рождения. Тридцатилетие. То-то вспомнилось мне почему-то посвященное этой же дате особенное, открытое всему ранимому сердцу, и душе, и судьбе, и зрению, и памяти, миру земному и небесному, стихотворение Дилана Томаса, только речь в нем была об осени валлийской, об октябре. Ну а мой день рождения был – бездомным, в московской, зимней круговерти. Куда деваться? И куда мне идти? Ночлега, на ближайшее время, не было. Ночевать в подъезде каком-нибудь, потеплее, снова придется? Да, наверное. А возможно, в чьей-нибудь мастерской подвальной, если будет радость такая. Пусть в подвале, но – не на улице. А на улицах, белых от снежной, налетевшей, метельной стихии, ветер дул, разгулявшийся так, что, казалось, он не затихнет, ошалевший, уже никогда. Словом, зимней была погода. Не в укор это ей. Не оду сочиняю. Не без труда я наскреб какие-то деньги и купил на них сигареты, две бутылки сухого вина, подешевле, буханку хлеба. Денег еле хватило на это. Оставалось немного мелочи – на автобусы, на метро. Положив покупки в портфель, где лежали книги и рукописи, я побрел по холодной улице, наугад, куда-то вперед. Шел и шел. Впереди забрезжила, сквозь метель, поначалу Пушкинская, с занесенным хлопьями снега, одиноко стоявшим памятником солнцу русской поэзии, площадь. А потом, в просвете случайном посреди пелены снеговой, вдруг разорванной ветром, хлестким, ледяным, – Маяковская, дымная, в едкой мгле сизоватой, площадь.
Я подумал: пойду-ка к Нике Щербаковой. Идти недолго. Обогреюсь. И отдышусь. А потом – что-нибудь придумаю. Может быть, меня осенит – и ночлег найду, на сегодня, где-нибудь. Не ходить же мне бесконечно всюду по городу. Не стоять же мне на морозе и не мерзнуть. Вначале надо, разумеется, позвонить. Я нашел две копейки в кармане. И зашел в унылую будку, называвшуюся лаконично, выразительно, словно символ всеобщей связи мировой: телефон-автомат. Позвонил. Раздались гудки. А потом я услышал – голос, бесконечно знакомый:
– Але!
Ну конечно же, Толя Зверев!
– Толя, здравствуй!
– Ты где, Володя? У тебя день рождения. Помнишь?
Я у Ники. И жду тебя. Поскорей приезжай. Хорэ?
– Я поблизости, на Маяковке. Жди меня. Я скоро приду.
– Жду. Хорэ!
Положил я трубку.
И пошел, сквозь метель, вдоль ограды занесенного снегом, безлюдного, словно в спячке, сада «Аквариум», а потом – мимо Малой Бронной, прямо к Никиному, желтеющему сквозь нахлесты снежные, дому.
Поднялся на верхний этаж. Позвонил. Дверь квартиры открылась. На пороге стоял улыбающийся Толя Зверев. С бутылкой в руке. Этикетка на этой бутылке говорила о многом: коньяк.
– Здравствуй, Толя!
– Здравствуй, Володя! Заходи.
Я зашел в квартиру. Было в ней непривычно тепло. Я, похоже, отвык от тепла. Ничего, теперь-то – согреюсь.
Вслед за Зверевым в коридоре появилась томная Ника:
– Я так рада! Здравствуй, Володя! Проходи скорее за стол.
– Здравствуй, Ника!
Зверев сказал мне хрипловато:
– Пойдем, пойдем!
Сняв пальто, я зашел в просторную, сплошь завешанную картинами авангардными, с артистическим и с богемным уклоном, комнату, очень теплую, где сидели за столом какие-то двое, незнакомые мне. Высокие. Чисто выбритые. В костюмах. Разумеется, оба – с галстуками. Только лица их – я не запомнил. Невозможно запомнить такие, без примет характерных, лица. И хотя они, церемонно и приветливо даже, представились, имена их, невыразительные, почему-то я не запомнил.
Я присел за стол. Толя Зверев мне налил стакан коньяка. А себе – половину стакана. Незнакомцы – налили себе водки, в маленькие, с наперсток, рюмки. Ника – себе налила персональный бокал шампанского.
Толя Зверев сказал:
– У Володи – день рождения. Поздравляю. Ты, Алейников, – гениальный, я-то знаю об этом, поэт. За тебя я сегодня пью. Будь. Живи. И пиши. Ну, выпьем!
Все сидящие за столом, на котором стояло скромное угощение и бутылки с водкой, с винами и с шампанским, оживились – и тут же выпили.
Шло застолье. Царила здесь, как обычно, хозяйка – Ника.
Я согрелся. Коньяк ли зверевский или что-то еще подействовало – но действительно, стало тепло мне, хорошо. И я закурил. Огляделся по сторонам. Да, салон известный московский. Вдосталь здесь побывало народу. Ника всех принимает охотно. Каждый день – все новые гости. Все привыкли к ней приходить. Как-никак, есть возможность общения. Для богемы у Ники – лафа. Выпить можно. И закусить. Посмотреть картины. Послушать, иногда, стихи. Поболтать –
О проекте
О подписке