Стоило ей только повернуть задвижку замка, как незваный гость ворвался в квартиру. Это был сосед с нижнего этажа – необъятной фигуры дед, неопрятный, одетый в растянутые синие спортивные штаны и грязную, бывшую, вероятно, когда-то белой, майку.
– Ты знаешь, девочка, что у меня в ванной весь потолок мокрый? Это ты заливаешь! – очень громко, так, будто бы Маша сейчас находилась в другой комнате, а не рядом, прокричал сосед.
Его лицо, толстое, багровое, было искажено алкоголем и злостью. Дед этот был знаменит на весь дом своим скверным характером и пьянством. Глинина лично общалась с ним только один раз. Когда она только заселилась в одну из квартир унылой хрущёвки, то встретилась с ним на лестнице, и тот сказал, что если вдруг девушка будет шуметь, музыку громкую слушать, гулянки устраивать, то он этого терпеть не будет. Ещё сосед представился, сказал, как его величать по имени-отчеству, и сейчас Глинина эти самые И. О. не могла вспомнить, перебирала в голове разные варианты (ведь как композитора его зовут… Пётр Ильич?.. Модест Петрович?.. Сергей Васильевич?..), в то время как дед не унимался:
– Ты заливаешь меня, девочка! Кто ремонт-то будет делать? Я, что ли, на свою пенсию? Мне её только на лекарства и хватает! Ну-ка пусти!
Дед бесцеремонно направился в ванную.
«Я же только сейчас мылась, у меня там брызги летели везде!» – в ужасе подумала Маша.
– Та-а-ак! Вода! Ты глянь, здесь вода! – воскликнул сосед.
Его ноги в резиновых синих шлёпанцах, надетых на серые шерстяные носки, стояли на обильно смоченном полу. Потом дед заглянул под ванну.
– Лужа! Лужа! Ты видела? Лужа! Тут! – истошно, но вместе с тем и как-то торжественно возопил он.
И дед не врал. В самом деле внизу, под выпуклым брюхом ванны, блестела лужа. Пол был мокрым, участок стены, спрятавшийся за ванной, отсырел, покрылся плесенью. Наверное, течь здесь была уже давно. Глинина почувствовала страшный, выливающийся из середины груди, заполняющий всё тело, выступающий жгучей краской на щеках стыд. Как будто эту лужу сделала она сама! Словно она, взрослая и, может быть, умная и даже талантливая Маша Глинина, обмочилась здесь, прямо перед этим отвратительным дедом.
– Ремонт мне делать не на что. Тем более что ты виновата. За твой счёт буду ремонтировать, – констатировал сосед. – За твой счёт, ясно? Давай пять тыщ. Не дашь – я тебе тут устрою жизнь. Что глаза-то вылупила – глупая, что ли? Денег ты мне должна.
Деньги, деньги… Почему пять тысяч?.. Сейчас… Робко шепча слова извинения, Глинина открыла платяной шкаф в прихожей, не без труда нашла кошелёк в кармане куртки, дрожащими от волнения пальцами открыла его и увидела, что он пуст. Наличных нет.
Нет наличных… Нужно идти к банкомату, снимать деньги, потом к соседу… Ещё и разбираться, что случилось, почему натекла такая лужа, выяснять, что там не так, трубы, может быть… А что делают в этих случаях? Надо вызывать сантехника… Вроде на первом этаже в подъезде висит табличка, там есть номер телефона. Звонить, объяснять, ждать… Опять отвлекаться… И о помощи попросить некого.
Глинина пообещала соседу, что занесёт деньги.
Как легко было заставить её почувствовать себя неправой, неправильной! Критика, любое замечание, а тем более обвинение сразу выбивали почву из-под ног. Так случилось и два с лишним года назад, когда Маша переменила своё решение – и поступила на экономический, а не на композиторский.
В год окончания школы, в апреле, Глинины поехали в Н***, где была ближайшая консерватория, чтобы показать заведующему кафедрой композиции, Петру Петровичу, произведения Маши.
Заведующий сидел за роялем. Он сдержанно поздоровался с Машей и попросил показать партитуры. Сердце Глининой готово было выпрыгнуть из груди! Её музыку пока слышали только в одном городке, но скоро всему миру предстояло узнать, насколько она хороша. Пётр Петрович молчал, сосредоточенно глядя в нотные листы, и Маша ждала, когда же он выразит своё восхищение.
– И как это, по-твоему, будет скрипач играть? Тут ноты вообще не в диапазоне скрипки! – заговорил он вдруг. – А флейтист у тебя умер уже давно от гипоксии. Ему негде вдох сделать в этой партии! Вот здесь зачем две гитары? И почему начинающие всегда думают, что надо браться сразу за крупную форму? Первым делом нужно обязательно сочинить симфонию! Машенька, вот тебе задание: напиши просто небольшую прелюдию для фортепиано. Попробуй выразить одну, да, одну музыкальную мысль. А через месяц мне покажешь. Если не получится приехать – вот мой электронный адрес, пришлёшь по почте, я отвечу.
Сначала Маша разозлилась. Столько было сказано о всяких мелочах – и ни слова о главном: о том, сколько чувств живёт в её музыке, как они сильны и глубоки, как они действуют на слушателя! Как красивы мелодии, которые приходят ей в голову! Но потом стала сомневаться в себе, бояться: вдруг всё-таки она не так талантлива, как думает, вдруг её творческих способностей не хватит, чтобы в море жизни держаться на плаву. Её вера в себя была потеряна. Маша поступила на экономический факультет в Н***. Родители одобрили такой выбор: лучше было получить надёжное, серьёзное образование, которое потом станет спасательным кругом. И всё-таки музыка жила в Маше, и ей не хотелось отказываться от своей мечты. Она собиралась усердно заниматься, ходить на консультации к Петру Петровичу, писать музыку и через четыре года всё-таки поступить на композиторский. Но заведующий всегда-всегда находил в её партитурах какие-нибудь недостатки. А на экономическом Маша получала в основном пятёрки и почти не слышала критики.
Сейчас же было так мерзко и стыдно, оттого что она, Маша Глинина, виновата, наделала такую смачную лужу, и что гадкий старикан об этом узнал, и что он посмел так орать на неё, а безответная, тихая Маша всё это стерпела и ничего грубого не сказала, что она, придавленная чувством стыда, отдаст ему покорно деньги. Просто отвратительно… И самое главное – время! Сколько времени будет потрачено так глупо и бездарно!.. В мире, где люди умирают, и потому каждое, каж-до-е мгновение ценно, она тратит часы, дни, недели на полную ерунду, такую же пустяковую, тленную и невечную, как и она сама! Сантехника, господи, сантехника, чтоб её!.. По уши засела она в этом бытовом болоте, и оно не пускает, затягивает всё глубже, на самое дно, и скоро уже дышать будет нечем. И нос, и глаза, и рот, и лёгкие – всё заполнится бытом, и ни один звук уже не выйдет наружу. Но ведь она пытается остаться на поверхности, вырваться, она стремится к искусству, надеется создать хоть что-то вечное, что, может быть, переживёт её…
И вот Глинина идёт по чистому, хрустящему снегу. Солнце светит ярко, бодро, приветливо. Одна рука её лежит в кармане куртки и держит красно-оранжевую купюру. Вторая рука Маши несёт пакет с продуктами, угловато топорщащими полиэтилен.
Маша хочет радоваться ясному зимнему деньку и не может. Минут десять назад позвонила одногруппница и спросила, какие статьи надо прочитать к семинару в понедельник. А она и забыла, что надо готовиться к семинару. Но придётся, придётся… Маша идёт, и ей кажется, что к её рукам, к ногам, к пальцам, к голове привязаны тоненькие, невидимые, но прочные ниточки и кто-то дёргает за них, управляет ею, покорной, несвободной…
Глинина подходит к дому и видит машину скорой помощи, стоящую у её подъезда.
– Камуто Хировато, – вспоминает она шутку из детства, но эта острота не может прогнать страх болезни и смерти, который всегда охватывает девушку при виде скорой. Страх этот больно укалывает Машу, и она, как обычно, успокаивает себя: «Наверное, женщина какая-то рожает, в роддом повезли».
Скорая помощь уезжает. Две пожилые соседки смотрят вслед удаляющейся машине.
– Что случилось? – спрашивает у них Глинина.
– Да Михал Иваныча с инфарктом увезли, – отвечает та, что потолще.
«Точно! Михаил Иванович! Как Глинку его зовут! А я вспомнить не могла!» – восклицает про себя Маша.
Та женщина, что потоньше, охотно рассказывает: Михал Иваныч сегодня утром с соседом «изрядно накатили», а ему врач запретил, а это уже какой инфаркт по счёту, и дай Бог откачают.
Старые соседки ещё что-то говорят, но Глинина не слушает их. Она молча направляется к подъезду, вынимает из кармана ключ, открывает дверь, входит. Сегодня она увидела тень смерти совсем близко, но не заметила, не разглядела её, спрятавшуюся в толстом некрасивом лице этого вздорного деда, Михаила Ивановича. В мире, где люди смертны – смертны они по любой ничтожной причине. Страшно подумать, что инфаркт у соседа случился потому, что он так разнервничался из-за этой дурацкой лужи. Из-за глупой, бессмысленной, никчёмной, никакой лужи! Но ведь она, Маша Глинина, её сотворила. Она мылась, она лила воду. И лужа образовалась. Она этого не хотела. Конечно, она не виновата, нет… Старик пил, и кто просил его так злиться из-за ерунды? Но если дед умрёт, то лужа будет иметь отношение к его смерти, и, значит, лужа эта, презренная, мокрая, – всё-таки не ерунда, и в ней есть смысл, и она может решить чью-то судьбу… И ведь если даже лужа – не вздор, не бессмыслица, то что же тогда вообще считать вздором? Что же тогда важно, а что – нет? Да и что сама Маша? Как любой человек, она на восемьдесят процентов состоит из воды – что же она такое, если не просто большая ходячая лужа?
Маша Глинина поднимается по лестнице. Она переставляет ноги будто в оцепенении, какая-то твёрдая, каменная, и вдруг в её сознании снова начинает звучать музыка. Нет, не та мелодия, которую она носила в голове и мечтала выпустить на белый свет, – другая: траурная, скорбная, медленная. Маша входит в квартиру. Снимает верхнюю одежду, разувается. Постиранное бельё покоится в чреве стиральной машины, на полу в ванной не исчезает лужа. Маша идёт на кухню.
Она опустошает пакет с продуктами и помещает их в холодильник. Подходит к раковине. Немытые тарелки стоят одна в другой, верхнюю наполняет желтоватая мутная вода с остатками вчерашнего ужина. На поверхности, как листья кувшинок, плавают кусочки петрушки и каких-то ещё овощей. Мелкими камушками к стенкам тарелки приклеились крупинки гречки. Маша открывает кран. Чистой струёй течёт вода. Маша берёт верхнюю тарелку, выливает из неё кисло пахнущую жижу. Камушки гречки остаются прилипшими. Она принимается мыть посуду. Тёплая водичка так приятно течёт по рукам, смывает с тарелок кусочки еды, смешивается с ними, со старой, застоявшейся в тарелках водой и убегает вниз, спускается в подземное царство канализационных труб, течёт и течёт по ним, вбирая в себя всё больше и больше грязи и нечистот, наполняясь ими, течёт и течёт, до самой центральной канализационной магистрали, до самого центра Аида, где потом ей предстоит вновь отринуть от себя всё, что засорило её на время, и снова стать чистой, пустой, прозрачной.
Маша медленно моет посуду, в её ушах звучит траурная мелодия – сначала тихо, потом становится всё громче и громче, всё реальнее, плотнее, тяжелее. Это сначала удивляет Машу и даже нравится ей, – она и не знала, что так бывает, – но потом начинает пугать. Машу охватывает паника. Она хочет, чтобы эта музыка затихла, замолчала, хоть на минуту перестала быть, но ничего не выходит. Кажется теперь, что в голове играет целый симфонический оркестр: звонко, сочно, отчаянно – и каждую партию она отчётливо слышит! В ушах звенит, и, чтобы заглушить этот звон, Маша начинает петь главную тему, петь во весь голос, так громко, как она только может! Сердце колотится, воздуха не хватает. Маша думает, что у неё, как и у соседа, сейчас случится сердечный приступ. Она больше не может быть одна. Ей нужна помощь, сейчас, сию же минуту! И Маша бросает грязную тарелку, которую только что взяла в руки, кран остаётся открытым, вода течёт. Маша бежит в прихожую, забывает надеть пуховик и сапоги, в носках вылетает в подъезд, дверь в квартиру остаётся открытой настежь. Она сбегает вниз по ступеням, скорее, скорее – и вот уже на улице, снег искрится на солнце.
Маша хочет кричать, звать на помощь, но почему-то начинает петь. Она замечает, что поёт свою мелодию: слов нет, ведь это не песня, – она поёт на звук «а», и на звук «о», и на другие гласные… Жаль, что этот красивый безумный вокализ слышат только те самые соседки, ещё не вернулись домой, стоят где-то вдали, такие маленькие… А Маша поёт, выпевает из себя звуки, голос несёт в мир новорождённую мелодию, музыка выходит на свет божий из раскрытого рта. И вдруг Маше становится так легко и хорошо. Все звуки пропеты. Она замолкает, ложится на снег, свободная, успокоенная.
– Опять скорую, что ли, вызывать? – говорит одна из соседок.
О проекте
О подписке