Марфа прошлась по магазину, с удовлетворением оглядывая своё хозяйство. Наконец-то сбылось всё, о чём мечтала: и она – из дворницкой в председатели домкома да во владелицы комиссионки, и дочь пристроена. Переставляя «прихватизированные» безделушки, подумала, что к Софьесанне наведаться бы не мешало: прикупить чего. Мелодичной трелью задребезжал входной колокольчик.
Марфа моментально оценила вошедших: из тех, кто ни тебе заработать, ни продать выгодно. Вещи из их домов обычно вытекали рекой, превращаясь в молоко, пшено и картофель. Значит, можно взять задёшево. «Бывшие» же в нерешительности замялись на пороге, ослеплённые пестротой и безвкусицей Марфиного наряда.
– Чего изволите? – Некое подобие шляпки, напоминавшей потасканную курицу с вырванными перьями, отвесило им лёгкий полупоклон.
– Да вот, фамильная реликвия, – нерешительно произнесла та, которая посмелее.
– Ну, покажите вашу реликвию.
Женщины переглянулись.
– Выкладывайте, говорю. Что застыли статуями, не икона, поди. Хозяйка я. – Марфа горделиво откинула остатки вуальки. Курица на голове приосанилась.
– Вот щипчики для сахара. Серебро. Эмалью инкрустировано.
– Маловаты что-то. Да ими и не поколешь!
– Это не для колки, из сахарницы брать.
– Да видала я, не учите. Но цена им и в базарный день невелика.
– Сколько дадите?
Марфа бросила на прилавок несколько монет.
– Больше не дам.
Женщины вздохнули.
– Мы согласны.
Молча взяв деньги, они удалились. Марфа же выложила щипцы на витрину, обозначив тройную цену. «А кичливости – невпроворот! – с неприязнью подумала она и подытожила: – Ничего, скоро мы спесь с этих инкрус… инкус… (тьфу ты, не выговоришь!) собьём». И вновь распушилась на звук колокольчика.
Софья Александровна молча провела Марфу на кухню. Чуждый аромат витал в воздухе. Марфа по-свойски села и, не спрашивая разрешения, плеснула себе кофе. По скатерти коричневой жижей расползлись рваные взбухающие рубцы.
– А вы что же, Софьясанна, не присядете? Допрежь того не брезговали. – Она пытливо посмотрела на бывшую хозяйку.
Софья Александровна, укутавшись в воздушную шаль, вздохнув, присела.
– Шалька-то ваша никчёмная совсем, непригодна от холода-то. И чего вы в неё вворачиваетесь? – начала разговор Марфа. – Может, тёплую вам принесть? Вы только скажите, по старой памяти расстараюсь.
Разговор не клеился. Марфа, оттопырив толстый мизинец, с при-хлюпыванием втягивала в себя из крошечной чашки горячий кофий (чёрт бы побрал этих бывших, ведь дрянь несусветная!). Однако силилась соответствовать благородным манерам хозяйки. Изнутри же просто захлёбывалась ядом: «Ишь ты, какая: обнищала, распродала, почитай, всё, а гонор остался. Противно ей со мной чаёвничать, а виду не показывает. А чем я хуже? Наше сейчас время. Хватит. Были уже ничем. А станем всем. И из сервизов ихних будем кушать, и в кринолинах ходить, и на роялях играть».
Софья же Александровна, глядя на разодетую, в рюшах Марфу, напоминавшую ей дачную самоварную бабу, печально думала: «И это – будущее России? Да хоть тысячу лет будет водить Моисей по пустыне таких марф – генофонд не улучшится».
– Голубушка, – вежливо выдержав ещё два прихлюпа, спросила она Марфу, – могу я поинтересоваться целью вашего визита?
Марфа по-хозяйски откинулась на стуле, предварительно вытерев запотевшие руки о скатерть. Тонкая бровь Софьи Александровны приподнялась в лёгком изломе и опустилась на место.
– Я, глубоко… важаемая Софьясанна, комиссионку держу. Слыхали, наверное. А у вас вещичек ненужных – не счесть. Оптом могу скупить – всё равно проедите. Вот серебра столового уже не вижу, глядишь, и до хрусталя дойдёт. А я всё за хорошие деньги приму.
Взгляд Софьи Александровны сквозил мимо Марфы в прошлое. Ничего не осталось в этой хваткой бабище от отчаявшейся беременной, которую она по доброте душевной приютила. А теперь та мнит себя ровней. Да, их время. Что стало с Россией? Словно причудливое лоскутное одеяло из клочьев смешавшихся сословий, чуждых культур и неясных ориентиров. И сплошь марфы: хваткие, наглые, невежественные.
– Софьясанна, вы тут невзначай Богу душу не отдали? Взгляд-то какой стеклянный. – Марфа склонилась над ней, обдав запахом застоявшейся пролетарской столовки. – Ну, вы тут решайте, а я завтра тогда загляну, отдохните покуда. – И ретировалась подальше от греха, заприметив мимоходом: «Совсем плоха Софьясанна, туго соображать стала, да и взгляд… Не ровён час, падучая».
Громоподобные раскаты опостылевшего голоса тёщи закупоривали уши. Марфа, упёршись руками в исполинские бока, достойные внимания пролетарского скульптора, смотрела на зятя как солдат на обречённую вошь.
– И чего же, тебе, болезный, неймётся? В третий раз пристраиваю на доходное место, а ты, немощь интеллигентская, никак не приноровишься? С тебя требовалось-то: ящик поднять, донести, поставить. А ты?
– Не моё это, Марфа Никитична.
– А что твоё? Стишки сомнительные клепать? Дождёшься – загребут как чуждый элемент.
Марфа схватила со стола тетрадку:
– Вот здесь ты на что намекаешь, паршивец:
«Все за лопаты! Все за свободу!
А кто упрётся – тому расстрел»?
– Это не я, это Гиппиус, – сдавленно застонал зять.
Марфа шарахнула жилистым кулаком по столу. В серванте жалобно возроптали серебро и хрусталь.
– Я с вами не из одной печи хлеб едала. По мне что Хипиусы, что какая другая тля недобитая – всё одно: враги народа.
– Боже, ваше невежество ужасает. – Субтильный зять воздел было руки к семейной реликвии, но взгляд наткнулся на шляпки гвоздей.
– Куда вы дели Матерь Божью? Неужели снесли в свою комиссионку? – ахнул он. И осел подломленной берёзкой.
– Ах ты, говна какая: иконку пожалел! Люди добрые, держите меня, а то ща как запендюрю – ведь руки чешутся. – Двинулась Марфа на поверженного зятя.
Тот, отползая от неотвратимо наступающей на него тёщи, нащупал на полу упавшую со стола вилку и заслонился ею, как щитом.
– Мама, – возопил зять, – ради Полюшки не сокрушайте нашего несокрушимого счастья, не губите свою загубленную революционно-большевистскую душу!
Марфа притормозила. Задумалась. Выматерилась. Села на стул и уже спокойно произнесла:
– Вот завернул, гадёныш. Сразу и не сообразишь, что сказать хотел. Серебро-то положи, оно же и ткнуть может. Нужно оно тебе как в Петровки варежки, – с усмешкой покосилась она на нелепое оружие в руках зятя.
Вошла Полина.
– Вы уже позавтракали? А я крендельки с пылу с жару принесла.
Присмотрелась. Сникла.
– Мама, у вас опять идейные разногласия?
– Да какие-такие разногласия, всё по-благородному. – Мать подошла к зятю и, стряхнув с него пылинки былого сражения, по-родственному похлопала по плечу.
– Живи пока. А на работе завтра чтоб верняком был, – и обратилась к дочери: – Пошла я, Полюшка, делов много накопилось. А вы кушайте свои крендельки, кушайте.
Полина, проводив мать, с тревогой посмотрела на мужа. Евгений вскочил. Забегал по комнате.
– Полина, умоляю, – он был в отчаянии, – усмири её. Это ни в какие ворота не лезет!
– Я же просила тебя быть повежливее. – Гримаса отчаяния перекосила лицо жены. – Мать нам добра желает.
– Господи, пошли мне терпенья. Это я-то невежлив? – возмутился Евгений. – Она меня топчет. Унижает как личность. Подавляет.
Лицо Евгения заалело, в своём праведном гневе он был необычайно красив и беззащитен. Полина с восхищением смотрела на мужа: ей было неважно, что он говорит, слова были лишь фоном для её всепоглощающей и преданной любви.
– Она полагает, что революция делалась для таких как она, и считает себя вправе помыкать и указывать, как жить и что делать.
– Евгений, она столько в меня вложила. – По бледным щекам жены пролегли солёные бороздки.
Муж мгновенно сник.
– Успокойся, Полюшка, я не со зла: все нервы она мне вымотала. Просто не могу никак понять, как это ты, моя вишенка, так далеко от этого яблока упала…
Всё шло своим чередом, пока по непонятной для Марфы причине не стали сворачивать НЭП. Как сказал один из жильцов, стуча по дворовому столу костяшками домино:
– Душат, сволочи, спасу нет, очевидно, что конфисковывать начнут, бюрократы чёртовы!
– Правильно душат! Неча нашу кровушку жрать! Не всё коту Масленица, будет и Великий пост, – отреагировал один из пролетариев.
– Что, завидки берут? – подколол первый. – Коммэрция – это тебе не лысину мхом выкладывать да экспроприировать что ни попадя.
– А я тебе ща на деле покажу, кто кому выкладывает! – Пролетарий, опрокинув стол, ринулся на защитника НЭПа.
Тихо стоящая в стороне Марфа по старой привычке вытащила из кармана свисток.
– Милиция, убивают! – истошно завопила она.
Мужики разбежались. Марфа же заволновалась: не было бы беды. И вправду, слыхала, что всё под корень изымать начали. Неужели и до неё дойти может? Но она же «пролетарская жилка», как говорила та, сопливая, что в кожанке. Однако соломку подстелить стоит: не мешало бы к Игнату сходить, уж он-то наверняка всё знает.
Заурядный будничный день в комиссионке был надломлен сдавленным возгласом вбежавшей дочери:
– Мама, зачем? Зачем ты написала донос на Евгения?
Марфа приосанилась:
– Это не донос, это сигнал. Пусть поприжмут, чтобы не клепал что ни попадя.
– Поприжали уже. Забрали сегодня.
Посетителей ровно шквалистым ветром сдуло. Марфа повернулась к дочери:
– Что застыла соляным столпом? Ну посадили. На время. Поучат уму-разуму и выпустят. Кому он нужон со своими стишками?
– У нас литературу нашли. Запрещённую.
– Что? Какую-такую запрещённую? – Марфа растерялась. – А какого лешего…
Дочь обречённо разрыдалась.
Первый раз в жизни Марфа не знала, что делать. Муж Полюшки как «чуждый элемент» оказался за решёткой, и не было никакой надежды на то, что он выйдет оттуда живым. Полюшка слегла, страдая от своей никчёмности и бессилия. Марфа просиживала около неё ночами, тупо уставившись в темноту. Она потерялась во времени. Что-то в ней надломилось. Не было больше веры. Ни во что. И сил больше не было.
В окно чёрной птицей вломился крик соседки:
– Марфа, ну Марфа же! Слушай сюда!
Марфа нехотя подошла к распахнутому окну.
– Беги в свою комиссионку. Игнат сказал, что завтра прийти могут! Заберут всё как пить дать, спасай имущество!
Хрупкое зимнее утро было расколото жалобной разноголосицей. Марфа размазывала по лицу слёзы и сопли, запивая их самогоном, и монотонно дубасила заскорузлыми пальцами по гладким клавишам рояля. Вот и вымостила она саморучно дорогу в ад себе и дочери. А всё благими намерениями. Недостаточно, оказывается, для счастья – научить дочь играть на фортепьянах. Хотелось как лучше, а получилось как водится: зять – немощь интеллигентская (отмордасить бы его, недоумка, за антисоветчину), дочь – дура бесхребетная (ни материнской хватки, ни пролетарского упорства) и рояль пресловутый (будь он проклят). Кругом облапошили, обмишулили, обдурили. Сначала с революцией, а потом и с НЭПом. Только-только на ноги подниматься стала, развернулась – конфисковать всё хотят «товаришчи» бывшие. Роток-то у них – с арку Зимнего, всё заглотнёт, а нам и кусочком подавиться можно. И что теперь? Опять в дворницкую? Ни за что!
Оскалившаяся белая пасть рояля неотвратимо наступала, обретая очертания уродливого монстра. Марфа хлестанула мосластым кулаком по холодной глади клавиш. Те упруго засопротивлялись.
– Ишь ты, не нравится, – съехидничала она. – А кто мне жизнь сломал, подлюка?
Марфа рассвирепела. Схватив топор, она шарахнула своего идола, вымещая на нём боль и обиду за всю свою несложившуюся жизнь. Заметалось в изгибе и упало, надломившись, распростёртое крыло рояля. В бессильном негодовании захлебнулась, выхлестнув жуткую какофонию, перламутровая клавиатура. Пот заливал лицо. Глаза щипало. Марфа, чертыхаясь, невольно слизывала эту солёную вонючую жидкость с губ. Затем чиркнула спичкой. Неистовой вспышкой охнуло пространство. Израненным зверем в заплясавшем пламени застонал рояль. Запах гари заполнил комнату. В бессилии перешли на мат диезы, зашлись в жалобном стенании бемоли. Марфа, не удержавшись, кулём завалилась к педалям и, сложив корявую дулю, на верхнем «до» исступлённо выкрикнула:
– Вот вам, выкусите, ничего не получите!
Выбежавшие на улицу люди с ужасом взирали на охватившее дом пламя. Пожарные, пытаясь укротить огонь, грязно чертыхались. А зеваки, пристроившиеся неподалёку, судачили:
– Это ж сколько добра-то там…
– Так сама, говорят, и подпалила.
– Верно мне бабка сказывала: чужое добро в масть не ляжет…
О проекте
О подписке