Мы вновь открываем Вульгату.
Говорят, что Артюр Рембо в упорной, изматывающей борьбе, которую он вел с Карабос – ибо дверь во внутреннее пространство, где она сидела, возможно, закрылась не до конца, – убегал куда-нибудь подальше, чтобы скрыться от нее среди арденнских полей, забирался в немыслимую глушь, в деревни с названиями, глухими и унылыми, как пушечный выстрел, или как крик, пробивающийся через кляп во рту: Варк, Вонк, Варнекур, Пюссеманж, Летэ; что ему жизненно важны были эти затерянные деревни, эти пушечные выстрелы, эти крики сквозь кляп – о чем свидетельствуют стихи, которые он разбрасывал по дороге; что его изводило мучительное, как голод, честолюбие, и он заглушал это чувство, бросаясь маленькими ритмизованными камешками, проявляя себя Людоедом и Мальчиком-с-пальчик одновременно: так гласит легенда о нем. Говорят, один побег, более длительный, чем другие, похожий на сбывшуюся мечту, в конце лета привел его в Бельгию, и он добрался до Шарлеруа, по сельским дорогам, где, вероятно, росла ежевика, за деревьями мелькали ветряные мельницы, а на краю поля, засеянного овсом, перед удивленным путником внезапно вырастала фабрика, но мы никогда не узнаем в точности, где он прошел, где именно в его юном уме вдруг возникло какое-нибудь четверостишие, которое сегодня пользуется во всем мире гораздо большей известностью, чем город Шарлеруа, где именно шнурок от здоровенного ботинка остался у него в руке, в сиянии звезд Большой Медведицы, но мы знаем, что на обратном пути он остановился в Дуэ, у трех тетушек Изамбара, они жили в доме, окруженном большим садом, кроткие парки, портнихи, искательницы вшей, и эти три дня, проведенные в большом саду, в конце лета, были самыми прекрасными днями в его жизни, может быть, единственно прекрасными днями. Говорят, что в том саду он написал стихотворение, которое теперь знает каждый ребенок, в котором он подзывает звезды, как свистком подзывают собак, в котором он гладит Большую Медведицу и ложится рядом с ней спать; и что этот конец лета был один сплошной ритм, по большей части двенадцатисложный, и он, подвешенный к карнизу где-то над Северным полушарием и в то же время сидящий за столом в сельской гостинице, ухитрялся соединять вместе и удерживать на карнизе все сразу, красивую девушку, которая подает ему ветчину, увитую зеленью беседку, где это происходит, и Полярную звезду, которая загорается в вышине. Это – абсолютное счастье. Незамутненное явление истины, похожее на Бога или на мертвую маленькую девочку, лежащую за цветником в сентябре. Говорят, что два других побега, без звезд и без садов, привели его в Париж. Где его никто не ждал.
Сейчас спорят о том, участвовал ли он в боях вместе с коммунарами, имел ли удовольствие и несчастье целиться из винтовки в непримиримого врага, воплощение зла, иначе говоря, в какого-то бедолагу из деревенской глуши, которому Тьер в Версале вручил шапку с плюмажем и винтовку; столкнулись ли в его сердце с оглушительным грохотом две медные тарелки, и он выстрелил, или же он был маленьким барабанщиком на баррикаде; и, когда спускался с баррикады, хлебал ли он суп вместе с отверженными, изгоями, тихими идиотами, покуривал ли с ними простой табачок; нам хотелось бы верить, что так оно и было, однако мы, по-видимому, ошибаемся, эту историю мы вычитали в “Отверженных”, романе Старика, а не в биографии Артюра Рембо. Стал он коммунаром или нет, но из Парижа он вернулся с ощущением, что ему плюнули в душу. Говорят, что в мае, 15 мая, он написал из Шарлевиля письмо Полю Демени, поэту из Дуэ, автору “Сборщиц колосьев” (соли серебра увековечили и его, он предъявлен нам по причинам, не имеющим никакого отношения к “Сборщицам”, его фото находится на странице сорок четыре, чуть дальше, чем фото Изамбара, дальше, чем фото Банвиля: поэтическая бородка, пенсне, слегка взъерошенные волосы, гордый профиль, взгляд, явно устремленный к нездешнему горизонту, где в голубой дымке брезжит посмертная слава); Рембо написал будущей знаменитости (которая стала знаменитостью без всяких усилий со своей стороны, а лишь благодаря этому самому письму на десяти или двенадцати листах) так называемое “письмо Провидца”; очередная попытка самооправдания поэта с позиций идеализма, своеволия, миссионерства, шаманства – хвастливая болтовня, защитная дымовая завеса; правда, все это преподносится в новомодной обертке демократического орфизма, ибо единственная цель тут – понравиться, понравиться поэтам из Дуэ и других городов мира; но письмо отнюдь не исчерпывается этим, ведь написано оно молодым человеком, который изо всех сил пытается поверить в написанное. Тем не менее, будь то хвастливая болтовня или проблеск гениальности, мы сто раз читаем и перечитываем письмо, склонившись над нашим письменным столом поэта, и отвечаем на него так, как в первый раз ответил Демени; ибо “найти подходящий язык” и “сделаться провидцем написано тут черным по белому, а идеи эти носятся в воздухе уже лет двадцать, а может, и двести, их уже проговаривали, нередко со скандалом, и Красный Жилет, он же Старик, и настоящий красный жилет, Теофиль Готье, у которого на бурной премьере “Эрнани” под фраком действительно был красный жилет, и Бодлер, у которого жилет был длинный и черный, и Нерваль, и Малларме, но у Рембо эти идеи высказаны более убедительно, с непосредственностью и задором юности; поэтому мы не ошибаемся, когда, склонившись над нашим письменным столом поэта, с общего молчаливого согласия утверждаем, что здесь они высказаны впервые. Нам они кажутся чем-то новым, вечно новым; но мне всем сердцем хочется верить, что для Рембо они были пошлым старьем уже в тот момент, когда он опускал письмо в ящик, а возможно, даже в момент, когда он его подписывал – хотя он изо всех сил старался в них верить. Говорят, он написал молодому Верлену письмо в том же роде, своевольное, завлекательное, высокомерное; оно не сохранилось. Говорят, Верлен жадно заглотнул наживку; и в конце следующего лета, в сентябре 1871 года, поезд в третий раз забросил Рембо в Париж; но в этот раз Кро и Верлен должны были встречать “дорогого друга с прекрасной душой” на Восточном вокзале, а у него в кармане слишком коротких брюк – из-под них, нам это точно известно, выглядывали голубые хлопковые носки, связанные феей Карабос с чувством, которому мы не можем подобрать точное определение, не исключено, что с любовью, – в кармане брюк лежало безупречно выполненное домашнее задание, “Пьяный корабль”, специально отшлифованный от начала до конца с таким расчетом, чтобы он понравился “Парнасу” и чтобы можно было стать в “Парнасе” первым.
Мы знаем, что Верлен в шляпе-котелке, стоящий на платформе Восточного вокзала, скоро впишется в рассказываемую нами историю; а в его собственную историю легко и органично впишутся тюрьма в Монсе, бочка с абсентом, трагическое фиглярство, нищенская койка и “Золотая Легенда”; строгие монахини на картинках в календаре и дешевые шлюхи, а также маленький Летинуа[8]
О проекте
О подписке