– Видишь? При желании можно строчить на ходу. И не нужно всю дорогу поглядывать, куда ты идешь, бояться, что наткнешься на ступеньку или вляпаешься в собачье дерьмо. Ты все видишь на странице, то бишь на экране, в кадре. Картинка мира – это моя страница.
До сегодняшнего дня я писал в тетради. Специально купленной. Но после разговора с Тициано почувствовал, что безнадежно устарел. И решил перейти на компьютер. Я назвал файл дляМарио14-фундаментальныевещи. doc и сохранил его в скрытой папке. Теперь я пишу тебе на домашнем компьютере. Получается световое письмо. Под каждой буквой, набранной на клавиатуре, гаснет частичка экрана. В процессе письма я зачерняю экран. Он все больше укрывается тенью. Пока моя страница залита светом. А вот Тициано пишет в движении. Он делает заметки на фоне мелькающих изображений. Письмо уже не является чем-то внешним. Слово и образ полностью слились.
– А ты все витаешь в облаках, представляя, как твой паренек читает твое послание на ходу? Хорошо, но в каком виде? Ты что, подаришь ему том в мягком пергаментном переплете? Через четырнадцать лет наверняка появятся очки с такими линзами, на которые можно будет выводить экран: видео, Интернет, все что хочешь. Нацепил на нос – и вперед. Можешь читать без отрыва от окружающего мира. Пейзажем станет печатная страница.
Я попросил у Тициано на минутку его сотовый, чтобы тоже попробовать.
Я вывожу эти строчки вдоль линии горизонта. Сидя на земле и уперев руку в колено. В руке телефон Тициано. Включен режим видеосъемки. В кадре – море. Другой рукой я набираю текст на виртуальной клавиатуре в нижней части экрана. Слова возникают поверх изображения. Наставляю телефон на горизонт так, чтобы граница между морем и небом точно совпадала со строкой текста.
Я пишу вдоль линии горизонта. Мои слова подпирает грань между морем и небом.
Как мне поступить? Снять это мгновение, чтобы страница записала процесс своего возникновения, и смонтировать короткий видеоролик, в котором слова появлялись бы по мере их написания? А может, лучше тебе самому домыслить все, что я делаю? Справедливо ли заставлять тебя додумывать недостающие детали, которых больше нет: цвет моря в момент, когда я пишу эти строки, полуденный декабрьский свет? Могу ли я всецело на тебя положиться? Как ты себя чувствуешь внутри моих слов? Удобно ли тебе? Хватит ли данной мною свободы, чтобы самому решать, о чем тебе хочется думать, о чем хочется мечтать, – в зависимости от тех мыслей, на которые наводят тебя мои слова?
Не знаю, хочу ли я, чтобы ты меня так читал. Может, через четырнадцать лет у вас и будут очки, показывающие слова. Может, появятся контактные электронные линзы или еще какая-нибудь примочка, вживляемая внутрь глаза. А может, произойдет экологическая катастрофа, всемирный экономический коллапс, и в лучшем случае эти слова дойдут до тебя на бумаге, в виде пачки ксерокопированных страниц.
И потом, дело не только в бумаге, свете или пейзаже. Важнее всего твой взгляд. Именно от него исходит свет, именно в нем заложен прорыв. Эти пока еще черные слова станут прозрачными, пронзительными и продуманными только тогда, когда их прочтешь ты.
С чего мне начать? Я расскажу тебе, что сам понял в любви. И даже не то, что я понял, а то, как это было со мной.
Мне было девятнадцать лет, когда я встретил Иду. Ее зовут не Ида. (Вот видишь, я тоже не могу сказать всей правды. Я думал об этом. А что, если моему сыну придет в голову отправиться на поиски людей, о которых я расскажу? Так не годится. Именно потому что я говорю тебе правду, я должен что-нибудь выдумать.)
(Впрочем, хотя бы то, что ее зовут Ида, а не Сильвана, может натолкнуть тебя на развязку. Развязкой этой истории будешь не ты.)
Мне было девятнадцать лет, когда я встретил Иду. Тогда я впервые по-настоящему влюбился. Я совсем потерял голову. Не стану вдаваться в подробности, они не так важны. Я и сам их не очень-то помню, лет двадцать уже прошло, в памяти осталось лишь самое главное. Я встретил ее в университете. Мы только поступили, обоим недавно исполнилось по девятнадцать. Мы с Идой были родственными душами. И этим все сказано. Если вдуматься, это кажется невероятным. Во-первых, потому что у тебя, оказывается, есть родственная душа. Во-вторых, потому что тебе удалось с ней встретиться.
Я пытался представить себе всех живущих на свете людей. Шесть с лишним миллиардов. И тех, кто жил до нас в прошлых веках, и тех, кто будет жить после нас. Я размещал их на бескрайней равнине. Люди стояли тесными рядами. Бесконечное множество голов терялось за горизонтом, растворяясь в неясной дымке. При этом каждая голова была занята своим делом. Головы были повернуты в разных направлениях и не смотрели в мою сторону. Внезапно над головами возникала огромная стрелка. Графический знак спускался с неба словно в видеоигре, когда тебе указывают нужное направление. Стрелка указывала на человека, размахивающего руками.
“Это я, я здесь! Я девушка, которая тебе подходит! Та самая! Единственная! Других таких нет! Одна из миллиардов живущих на земле. Из всех живших на ней миллиардов. И из тех, что еще родятся. Ты понимаешь? Бесконечное совпадение! Чего ты ждешь? Давай знакомиться!”
Сегодня я открыл пачку твоих подгузников. Вынул парочку, соединил их клейкой лентой, самой прочной, упаковочной. И вставил себе в трусы. Решил посмотреть, сумею ли забыться настолько, чтобы нечаянно обмочиться и почувствовать, как это бывает, когда ты прощаешься с частичкой себя, которая вдруг растворяется и покидает тебя. Так я и вышел из дома. Я казался самому себе камикадзе, обмотанным взрывчаткой. (Теперь мы оба, я и камикадзе, ходим в пухлых трусах и боимся, что нас раскроют. Он рискует всем, его провал обречет камикадзе на жизнь в мире, который он смертельно ненавидит каждой своей клеткой. Я рискую гораздо меньше. В худшем случае, буду выглядеть по-дурацки. Правда, если кто-то из моих клиентов узнает о том, что я вытворяю, он этого не поймет. Поползут слухи, клиенты начнут чураться такого типуса, я останусь без работы и разорюсь.)
Вышло не так, как я думал. В начале дня я ходил со вздутыми трусами, ощущая мягкое прикосновение хлопчатобумажной массы, и как полный идиот испытывал к тебе братские чувства. Спустя несколько часов я начал ловить себя на мысли, что забываю о подгузниках, и даже порадовался этому.
У меня получается, твердил я себе. Эксперимент проходит успешно. Но в решающий момент я оказался в присутствии клиента и смалодушничал. Наверное, не смог положиться на непроницаемость двух подгузников, соединенных клейкой лентой. А ну как на брюках появится мокрое пятно? Или разнесется запах мочи? Короче, в конце концов я пошел в туалет и сделал все как обычно.
Ты выпускаешь наружу свои экскременты, и тебе совсем не стыдно. Ну и правильно. Чего тут стыдиться? Конечно, портить воздух нехорошо. Зато мне никогда не набраться такой смелости (разве что через сколько-то лет, когда я превращусь в старого пердуна, который будет носить памперсы). Посмотрите на меня, посмотрите на этого бедолагу. Я писаюсь, какаюсь. Надо, чтобы в удостоверениях личности была вторая фотография, в профиль, снятая в тот момент, когда вы присели со спущенными трусами и из вас вылезает какашка.
Нарочно не придумаешь: только я все это написал, выхожу в другую комнату и вижу, как твоя мама держит тебя на руках, а ты сосешь ее грудь. Оба вы голые, мытые, благоухающие. Верно, после купания у тебя разыгрался аппетит. Она сидит, дав тебе грудь. Мокрые волосы обернуты белым полотенцем. Дальше совершенно голая, как и ты. Крайне умилительная сцена. Пока сосал грудь, ты обкакался: колбаска орехового цвета выползла прямо на мамино бедро.
– Фу, какой невоспитанный! – рассмеялась Сильвана. – Так себя за столом не ведут!
Это было невозможно, и все же это случилось. Ида была верхом моих мечтаний, лучшей из всех, кого бы я мог повстречать на своем пути. И вот этот идеал шел мне навстречу. Как она выглядела? Не знаю, понравилась бы она тебе, но у меня от нее голова шла кругом. В общем, она меня заводила. Помню, как я впервые увидел ее голой. Всю, с ног до головы. До этого мы несколько раз занимались любовью, правда, в полумраке. Во время интимной близости ты обычно видишь женское тело частично и не можешь ясно его представить. И потом ты занят куда более напряженным делом: ты ласкаешь женщину, целуешь, гладишь ее, ты возбужден. Тебе не до созерцания. Если подумать, это не очень хорошо, скорее даже слегка агрессивно – не отрываясь смотреть на голого человека, изучать его. И все же в одно прекрасное утро я попросил ее сделать мне подарок.
(Я написал “заводила”. Неудобоваримое словечко. Оно и сейчас звучит не очень-то. Ну, то есть не мое словечко. Представляю, как ты его воспримешь через четырнадцать лет. Из этого “заводила” уже песок будет сыпаться. Говорок другого поколения, стариканы все хорохорятся. А как еще скажешь? “Она меня возбуждала” мне не нравится. А говорить “вызывала у меня волнение” или, того хуже, “у меня на нее вставал” не хочется, чтобы не впадать в такой вульгарный, прямолинейный, грубоватый тон. Это произведет только обратный эффект, да еще на родного сына! После таких словечек ты точно возненавидишь отца. Не хочу думать, будто ты читаешь меня с гримасой на лице.)
Давай иначе: при встрече с Идой меня так и подмывало навалиться на нее.
(Слова, обозначающие половые отношения, далеко неполные. Они либо сплошь затасканные, либо чрезмерно иносказательные, либо узкоспециальные. Секс вечно остается по ту сторону своего названия. Когда о нем заходит речь, просто тоска берет. Все не в ту степь. Никак не получается передать его суть подходящими словами. Хотя если поразмыслить, это очень хорошо. Несоответствие между сексом и словами доказывает его недоступность, избыточность, неистощимость. Секс выдается за пределы языка. Он больше, обширнее языка. Когда наконец мы найдем нужные слова для его обозначения и наша речь полностью совпадет с очертаниями секса, мы перестанем желать, влюбляться, делать детей.)
(Если описание целиком и полностью совпадет с очертаниями вещей, мир рассеется.)
С тех пор как я рассказал Тициано о своих записках, он спрашивает, какие темы я поднимал в последнее время. Ему интересно. Он заглядывает ко мне, и мы выходим пройтись. Вместе с тобой. Обычно ты сопишь в коляске, тебя ничего не трогает. Как монарха.
Тициано приятно, когда я ему звоню и сообщаю, что в перерыве между клиентами бегу домой, чтобы выгулять тебя на свежем воздухе и дать немного передохнуть Сильване.
Мы дошли до берега моря. Ветер дул сильнее обычного. Доносился запах сгнивших водорослей. Я сказал Тициано, что вчера добавил пару заметок насчет испражнений (но промолчал насчет подгузников). Еще я сказал, что после твоего рождения должен разобраться в основах бытия.
– В том, что касается обычного течения жизни, самых простых вещей, – уточнил я. – О них никогда не говорят, потому что они как бы подразумеваются. Сам посуди, если у кого-то спросить, стало ли ему легче, ты же не ждешь в ответ рассказа о том, как он облегчился.
– Надеюсь!
– Конечно, конечно. Но вот родился Марио. Я вижу, как он осваивается в этом мире, и начинаю задумываться о подобных вещах. О том, что такое дышать, есть, спать, плакать, смотреть, облегчаться…
– Кажется, последнее тебя особо интересует.
– Неправда. Взять хотя бы голос.
– Это не одно и то же.
– Вот об этом я и думаю. А вдруг – одно? Откуда нам знать, как новорожденный воспринимает вырывающийся из него голос по сравнению с вытекающей мочой. Может, у него еще нет ясного понимания разницы между ними.
– У него что, так пахнет изо рта?
– Кретин. Я имел в виду, как он воспринимает все то, что от него исходит.
– Да, но испражнения – это испражнения. А голос, его еще обрести надо, – заметил Тициано.
Мне нравится говорить с Тициано, потому что он никогда со мной не соглашается. Он вечно что-то оспаривает. Подвергает сомнению мои слова, опровергает их. Мне нужен такой собеседник. Я ни с кем не могу поделиться тайными мыслями. В том числе и с Сильваной. Боюсь, как бы она чего обо мне не подумала. В общем, у меня есть один Тициано (и ты, через четырнадцать лет, а пока – только в этих записках).
– В твоих словах мне понравилось одно, – сказал я, немного подумав.
– Что?
– Что Марио еще должен обрести голос. Это мне нравится. Человек может модулировать голос, менять звучание гласных. Ты можешь играть с голосом. Ты действительно обретаешь, изобретаешь его.
– Ну, ты слишком, слишком щепетильно ко всему относишься.
– Я?
– Да. И вечно все приукрашиваешь. Смотри, не заморочь парню голову. Рассказывай ему все как есть. Нечего из пальца всякую муть высасывать.
Я сидел на стуле в ее комнате. Комната студентки, заваленная чем попало. Ида вошла в ванную одетая, а вышла нагишом. Комната была освещена дневным светом. Ида вытянула руки вдоль бедер, спрятав ладони. Она улыбалась. Ида стояла совсем голая, убрав руки за спину, и смотрела на меня. Я готов был расплакаться от счастья.
Я попросил ее постоять так. Даже не знаю, как тебе это передать. Я смотрел на нее с некоторого расстояния, потом вблизи, потом снова немного отступив. Опять подошел совсем близко и внимательно ее оглядел с головы до ног. Ида застеснялась. Она никогда не показывала себя так долго и так подробно.
– А это? – ласково спросил я, заметив, что на мизинце правой ноги у нее нет ногтя. На левом мизинце ноготок был, малюсенький такой. Почти незаметный, с самого детства, но был. А на правом нет. И шрамов никаких. Кожа мизинца нетронута.
– Не знаю. Такой уродилась. Немного жаль, из-за этого я не могу красить ногти на ногах.
Я сразу же полюбил этот врожденный дефект. Для меня он и не был дефектом. Благодаря ему Ида, наоборот, выглядела особенной. Скорее, это был прорыв идеала, превзойденный идеал.
Ида была остроумной и очень волевой. Она знала, чего хочет. Я страстно желал ее и восхищался ею. Думаю, не будет преувеличением сказать, что и она была влюблена в меня по уши. Это казалось мне чем-то невероятным: я не только кому-то нравился (что уже было огромным достижением), но этот кто-то прекрасно со мной сочетался. Ида часто мне это говорила. Правда. Я не рассказываю тебе, как мы сошлись. Это не очень интересно, да я и не очень-то это помню. Странно, скажешь ты. Но это лишний раз доказывает, что для меня все получалось само собой.
Это как впервые услышать клевую песню, которая сразу же начинает нравиться. Ты одновременно удивлен и нет, потому что тебе кажется, будто эта песня была всегда. Она звучала в далеких краях до тех пор, пока ее не сочинили. Эту мелодию никто не придумал, ее попросту отыскали. Вот и для тебя она становится классикой. Это классика уже с первого прослушивания. Ты в каком-то смысле ее узнаешь. Вот что такое клевая песня.
Ухаживания не понадобились – к чему эти церемонии? Все было так легко, так естественно. Мы приглянулись друг другу с самого начала. При этом мы не слишком торопили события. Какое-то время просто встречались. И с каждой нашей встречей нравились друг другу все больше. А когда не встречались, мы чувствовали, что нам не хватает друг друга. Так что первый поцелуй стал для нас вполне логичным поступком, как и постель. Ида приехала в город учиться. Она жила вместе с подругами. Когда ее соседки разъезжались по домам, я приходил к ней, и мы занимались любовью. Я еще жил со своими.
Потом случилось вот что: одна из подруг переехала. Тогда я спросил у Иды, как она отнесется к тому, чтобы я въехал в свободную комнату. Ида посмотрела на меня и сказала:
(Я сделал такое, чего и представить себе не мог. Не хочу сказать, что это твоя вина, но навел меня на эту мысль ты. Я почувствовал, что хочу по-большому. Заглянул на кухню и взял первое, что попалось под руку. Кусок хлеба. Пошел в туалет и сел на унитаз. Я кусал и тужился. Жевал и выталкивал одновременно. Я стал пищеварительным трактом, сквозным отверстием. Через меня проходит мир, и я не делаю его лучше, чем он был до того, как попал в меня.) (Нет, это так просто не пройдет, легко все поругивать: мол, и хлеб становится дерьмом. Истина в том, что я удерживаю лучшие в мире ингредиенты. Мне удается превращать хлеб в самого себя. Я преломляю его: одна часть – это Лео, другая – дерьмо. Я словно развилка. Выйдя на нее, материя раздваивается, оставляя мне лучшую свою часть. Я несу ответственность за ту часть хлеба, которая становится Лео. Ответственность за лучшую часть мира, которую заставляю стать мною.)
(Об этом я Тициано не расскажу.)
Ида посмотрела на меня и сказала:
– Хорошо.
Не такое простое решение в девятнадцать лет. Начать совместную жизнь. Да еще и сказать об этом своим. Пустяки, скажем мы сейчас, но тогда я не спал всю ночь. Прикидывал и так и эдак, и решил начать с матери, увидеть ее реакцию. Отца лучше было не дергать. Как-нибудь объясню почему. За этим стоит тогдашняя жизнь. Люди стали жить лучше, все кругом учились, нельзя было уронить честь семьи и т. д. Короче, приходилось откупаться. Именно откупаться. Как будто ты заложник собственной социальной прослойки. Заплати нужную цену, и выйдешь из нее, как выходят из тюрьмы.
До меня в семье ни у кого не было высшего образования. Цену за мое поступление в университет заплатили отец и мать. Мое рождение, воспитание и обучение – все это перечеркнуло родительские мечты. Или заменило их совсем другой мечтой – мною.
(Отец хотел стать профессиональным баскетболистом. Он был ведущим игроком команды. Однако он все бросил, чтобы прокормить меня и моих братьев.)
Я стал мечтой моего отца.
(А ты, станешь ли ты моей мечтой? Во сколько ты обойдешься моей жизни? Сколько дашь ей?)
Отец пошел работать совсем молодым. Чтобы содержать семью и платить за обучение детей. Так что нельзя было подкидывать ему такую подлянку и ставить под угрозу мою учебу. Помню, когда я рассказал обо всем матери, у нее было такое выражение, что лучше бы я ее ударил.
– Вот так вот все бросить, на подъеме, – сказала она. – Нам было нелегко довести тебя досюда.
– Да я ничего не бросаю. Буду работать и учиться.
– Как же, как же!
Мать не могла поверить, что я справлюсь.
– Многие студенты работают и сами платят за жилье, – возразил я.
Я был настроен решительно. Ида не менее моего. Через пару месяцев начнется летний туристический сезон, можно будет подработать. Пока начать с этого. Мы действительно хотели жить вместе. Мы были совершеннолетними и хотели сами за себя все решать. Еще мы наслаждались тем, что не должны ни у кого спрашивать разрешение. Нет, мы не думали огорчать родителей, но наша жизнь принадлежала нам. Чего ждать, как все остальные? Все кругом влюблялись, но так, по молодости, не всерьез, на время. А мы с Идой нашли друг друга, так чего же откладывать?
– Что за спешка? – сказала мать.
– Нет никакой спешки. Есть как есть.
– Как?
– Так. И по-другому быть не может.
О проекте
О подписке