Стоя на самом краю земли, Маргарет смотрела, как замирают за грязным ледяным окошком рыбы. Твердый снег в черных ветвях деревьев порябел от недавнего дождя. Свернувшиеся в комок вороны цеплялись за ветви, раскачивавшиеся на ветру. Голоса больных доносились и сюда, но среди леса в зимнем облачении звучали приглушенно, словно аплодисменты зрителей в перчатках.
Ей по нраву был этот привкус отсутствия, пустой воздух, напоминающий об отсутствии истинном. Хотелось остаться тут, висеть на своей собственной веточке, пока холод не прожжет до костей. Пусть ее выбеленные кости останутся здесь, на снегу, а она умчится подобно свету. Выбеленные кости, словно бы выкрашенные белой краской. Гроб повапленный, пришло ей в голову. Не о ней ли здесь речь? Иначе почему она об этом подумала? Она привычно принялась искать во всплывшей невесть откуда цитате скрытый смысл. Гробом повапленным Он назвал фарисея, что был красив снаружи, а внутри полон мертвых костей и всякой мерзости. Но не таков ли любой человек? И не о той ли мерзости речь, что извергалась на нее из мужа, хлестала, марала ей лицо? Но к чему задавать столько вопросов? Как будто от мыслей есть хоть какой-то прок. Словами делу не поможешь. Что было, то было. Если и есть в чем-то прок, то лишь в том, чтобы не омрачать себя мыслями, погрузиться в ничто. Превратиться в ничто. Стать такой же пустой, как холод. И ждать.
Но ей вновь было в этом отказано. Услышав позади хруст шагов, она понадеялась, что звук их вот-вот затихнет, но шаги становились все громче. Она обернулась. Вся лужайка была в следах, словно в синих стежках. А над нею – серое небо, куда темнее земли: призрачное, вот-вот готовое разразиться грозой. Там, где следы кончались, она увидела ведьму Клару и дурачка Саймона, которые праздно глазели на нее, пиная льдинки.
Маргарет уставилась на Клару, на ее пухлые, плохо смыкающиеся губы, на свисающие ниже плеч грязные растрепанные волосы. Клара, несомненно, считала себя чувственной особой и даже ходила, покачивая бедрами и нарочито красуясь, но на самом деле чувственности в ней не было. Фигура у нее была самая обычная, да и лицо тоже казалось более кротким и здоровым, чем ее разум.
– Привет, Мария, – улыбнулась Клара. Назвать Маргарет Марией – это была ее обычная злая шутка. Маргарет промолчала. – Так ничего и не ответишь? – Маргарет продолжала смотреть на нее в упор. – Что, твой язык сожрали черти?
– Какие черти? – спросил дурачок Саймон, засовывая руки в карманы штанов и почесывая ноги.
– Я же тебе говорила.
Маргарет посмотрела на них еще немного и отвернулась к пруду.
Их голоса не умолкали, звучали еще какие-то фразы, наконец – отдельные слова, резкие и обидные. Но напрасно им казалось, что они смогут помешать Маргарет.
Около часа спустя она вновь услышала приближающиеся шаги. На этот раз ей на плечи опустились чьи-то руки. Ее развернули, и она увидела перед собой лицо доктора. Он сказал: “Маргарет, вы замерзли. Как давно вы тут? – Растер ее руки в своих ладонях. – Да вы дрожите. – Она и правда дрожала: эти мерцание и трепет были дрожью. – Пойдемте-ка в дом”. Обхватив ее за плечи, он повел ее в Фэйрмид-Хауз, поближе к камину.
В его обильном, досадном тепле она постепенно перестала содрогаться. В неё влили горячий чай, сделав больно замерзшим зубам. Чай вздымался в ней волнами, раздувал изнутри. Она закрыла глаза, слова доктора бились об нее подобно мотылькам. И погрузилась в сон.
Элиза Аллен открыла дверь и увидела на пороге человека, чье лицо показалось ей вроде бы и знакомым, но бог весть откуда. Чтобы понять, как давно он не был в тепле, достаточно было взглянуть на посеревшую бугристую кожу его лица. Человек выдохнул себе на руки целое облако пара и улыбнулся.
– Не узнаешь меня, Элиза?
Стоило ей услышать его голос, его говор, как она узнала.
– Почему же? Ты Освальд. Заходи, заходи. А я и не знала, что ты будешь в наших краях. Мэтью не говорил…
– Потому что и он тоже не знал! Я хотел сделать вам сюрприз.
– Что ж, сюрприз удался. Проходи, не стой в дверях.
Освальд наклонился, чтобы поднять баул. Судя по всему, он рассчитывал погостить. Вновь выпрямившись, он вдруг испугался какого-то шума. Элиза подметила, что их нежданный гость чуть не упал. Он весь сжался, колени подогнулись, рука непроизвольно вытянулась вперед. Он встретился с нею взглядом:
– Это кто-то из больных? – шепотом спросил он.
– Нет-нет, – успокоила его она. – Собака лает, не иначе.
– Да, конечно.
Когда он вошел, она помогла ему снять пальто и шляпу. У огня лицо его запылало, глаза покраснели и покрылись поволокой. Вид у него был усталый.
– Садись же, – Элиза указала на кресло.
Он сел, скрестив ноги и засунув сцепленные руки между бедром и подлокотником кресла: у него всегда была эта странная манера сцеплять руки на одном боку наподобие орденской ленты. Теперь его трудно было не узнать.
– Пойду принесу чаю. Тебе с дороги просто необходимо согреться.
– Будет очень кстати.
Поспешно выйдя из комнаты, она нашла во второй гостиной Дору, велела ей немедленно бросить все дела и пойти сказать отцу, что нежданно-негаданно появился его брат.
– Отец в кабинете, – возразила Дора.
– Тогда это тем более не займет у тебя много времени.
Едва Элиза вернулась с полным подносом чайных принадлежностей, как в комнату ворвался ее муж.
– Освальд, а я и не знал!
– Так я тебе и не говорил, – с улыбкой ответил ему брат. – Я тоже рад тебя видеть.
Мэтью изобразил на лице улыбку и одновременно нахмурил брови, показывая неуместность намека.
– Ну да, и я рад тебя видеть, а как же. Надеюсь, путешествие не доставило тебе неудобств.
– О, все было превосходно, лучше и быть не могло. А завершил я его приятной прогулкой из Вудфорда.
– Ты пришел пешком? С баулом? Можно же было нанять кэб, неужели ты не знал? На станции тебе любой показал бы мистера Мэйсона, он всех подвозит.
– Ну уж нет. Расчет, расчет, Горацио[7].
Горацио? Это же из “Гамлета”. Не иначе как Освальд решил напомнить Мэтью об образованной компании, которую водил в Норке, мол, не только в Лондоне ведутся окололитературные разговоры. До чего же это на него похоже: заявиться вот так, втихомолку, без предупреждения, и всем показывать, каков он из себя, без устали красуясь.
Мэтью Аллен от волнения забыл про щипцы и, ухватив кусок сахару пальцами, со всплеском уронил его в чашку.
– Что за странное время ты выбрал для приезда, – сказал он. – Я имею в виду твою аптеку. Зимой же все болеют. Неужто на лекарства нет спроса?
– К счастью, есть, – рассмеялся Освальд. – Но я оставил аптеку в хороших руках. У меня есть ученик и еще двое на подхвате. – Ну вот, снова хвастается. – Сейчас я стараюсь бывать в аптеке как можно реже, чтобы у меня оставалось время на благотворительную деятельность, ну, и на все остальное.
– О, прекрасно, – Мэтью Аллен отхлебнул чаю.
– Мы могли бы заниматься всем этим вместе, если бы ты не избрал для себя иной путь, – улыбнулся Освальд. – Однако не будем сейчас в это вдаваться.
Мэтью улыбнулся в ответ.
– Но ведь я и правда избрал иной путь. – Не следовало попадаться на эту удочку, однако он увидел возможность хотя бы для минутного триумфа и не устоял, смакуя множественное число, которое наконец-то представился шанс использовать. – Обещаю тебе показать свои владения, но сначала мы покажем тебе твою комнату.
Стоя за аналоем, доктор Аллен наслаждался каждой минутой: тут он всегда прав, всегда в центре внимания, и ничто ему не угрожает. Выражение лица брата – потупленный взор, задумчиво растянутые губы – он решил трактовать просто как сосредоточенность, хотя знал, что тот его не одобряет. Сам же Освальд стремился придать своему лицу особо благочестивое выражение. И едва служба закончилась, не преминул осыпать брата замечаниями. Не успели больные разойтись, а Джордж Лэйдло – вновь выразить свою искреннюю благодарность, заставившую Освальда озадаченно улыбнуться, как он завел свою песню:
– Как же все это далеко от того, что пришлось бы по нраву нашему отцу, Мэтью.
– Верно. Столь же далеко, сколь, полагаю, далеки от него мы. Или я.
– Гм, – кивнул Освальд. – Отец не одобрил бы подобного свободомыслия.
– Да уж наверняка. Но, видишь ли, нужда и не такому научит. Я проповедую крайне смешанной пастве, причем, раз уж на то пошло, речь идет не только о вероисповедании.
– Он сказал бы, что все секты отличаются друг от друга, однако он воспитал нас в русле истинной веры. Я хочу сказать, тут все просто. Разве могут постичь истину секты, которые, как нам известно, заблуждаются?
– Освальд, даже при всем своем желании я не смог бы обратить это заведение в сандеманизм[8]. Начать с того, что принципы истинной веры пришлось бы долго и подробно разъяснять людям, чьи умственные способности и без того находятся на грани краха. А если вспомнить, что паства должна быть едина в своих духовных порывах, то разве же можно добиться такого единства с паствой, состоящей сплошь из сумасшедших и слабоумных?
– Да и тебе самому едва ли знакомо это чувство.
– Да и мне самому. – Мэтью Аллен глянул сверху вниз на брата, который был на несколько лет старше и на несколько дюймов ниже него, и все еще пытался командовать вместо отца. – И меня частенько изгоняли. Вот так-то! – Он попытался рассмеяться. – Я был не слишком уж хорошим сандеманцем, а потому недостоин того, чтобы пытаться создать здесь общину.
Освальд даже не улыбнулся.
– Ты всегда был слишком слаб духом и отвлекался на мирские заботы. Тебе, видишь ли, не нравилось принадлежать к обособленной церкви, не слишком известной в обществе и лишенной всяческих украшательств. Тебе не по душе были нестяжание, лишения…
– Послушай, Освальд, неужели нам нужно вновь об этом говорить? Мне казалось, в свое время мы уже наговорились вдоволь. Что до лишений, я вижу их в избытке, наблюдая за своими больными, хотя и не всегда понимаю, зачем они нужны.
Освальд фыркнул.
– Я говорил о лишениях совсем в ином смысле. Помню, как недоволен ты был похоронами отца, их излишней простотой. Да, пожалуй, простота – вот что я имею в виду.
Тут он был прав. Вспомнив похороны, Мэтью Аллен вновь испытал неловкость: голые холмы, сплошь усеянные мелкими влажными катышками овечьего помета, доносящееся до скорбящих с порывами встречного ветра громкое блеяние животных, уродливо расступившаяся земля и ни слова, ни надгробного камня.
– Да, обряд показался мне… чересчур суровым. Я мог бы заплатить за надгробие – ну, хоть за что-нибудь, чтобы обозначить место его упокоения. Лежать вот так, неведомо где…
– Богу ведомо где.
– Да я понимаю, что Ему ведомо. Но люди покоятся среди людей. Общественная мораль – тоже мораль.
– Все суета.
– Не сомневаюсь, что ты так и думаешь. Полагаю, наши с тобой взгляды вполне устоялись.
– Устоялись, это верно. Знаю, как страстно тебе хочется казаться респектабельным. Что можно понять, если вспомнить, кем ты был. И где ты был.
– Кем я был, здесь никому не интересно… – Мэтью заметил, что начинает говорить на повышенных тонах, и приказал себе остановиться. Как же тяжело было говорить с Освальдом, который вечно искал в словах Мэтью проявления слабости, признаки двусмысленности, прикрывающей грех. Вот и теперь он стремился одержать своего рода победу, которой Мэтью, как он прекрасно знал, мог запросто его лишить, и все, что для этого нужно – не терять дружелюбия и жизнерадостности и не поддаваться на провокации. Если вовсе не выходить на поле боя, то никогда и не проиграешь.
– Давай-ка сменим тему, мы как-никак за столом, – сказал он и хлопнул брата по спине.
Обед стал для Освальда лишь еще одним подтверждением суетности братнего семейства, собравшегося за обеденным столом. Обе старшие дочери вышли к столу в кружевах и брошах. Носовые платки – и те у них были кружевные. И даже у флегматичного и здравомыслящего сына (которого Мэтью представил юношей трудолюбивым и исполнительным, этими своими качествами – тут он не смог удержаться от лести – напоминающим самого Освальда), даже у него на жилете красовались пуговицы из слоновой кости. Освальд не мог решить, какое из его подозрений ближе к истине и что хуже: либо брат до такой степени преуспевает, что может позволить себе расточительность в быту, либо снова влез в долги. Возможно, он попросит денег, чего Освальд отнюдь не исключал – но тут получит решительный отпор. Человек, попавший в долговую яму, пусть и много лет назад, должен был научиться жить по средствам, не швыряя деньги направо и налево.
Еще от одного бокала вина Освальд отказался, решительно накрыв свой бокал ладонью. Это резкое движение привлекло всеобщее внимание, и Освальд счел, что лишних слов тут не надо. Мэтью подозревал, что, выпивая в ином обществе, брат себя не ограничивал, и потому счел его непоколебимость показной. Вот Джеймс, Дорин жених, – тот пил, пил прямо на глазах у Мэтью, с тихой приверженностью напуганного, робкого человека, хватаясь за бутылку всякий раз, когда она оказывалась у него под рукой. Поистине, столь полное отсутствие характера не могло вызвать ничего, кроме разочарования. Мэтью надеялся, что Освальд не слишком заинтересуется этим бездарным прибавлением к его семейству. Однако на всякий случай он решил отвлечь брата, вынудив похвалить свою жену.
– До чего же вкусно, – проговорил он.
– И в самом деле, – попался на крючок Освальд, но тут же решил убавить пафоса. – Только что же это такое?
– Вареная курица, – внятно произнесла Элиза. – Ничего особенного. Если бы мы только знали, что ты приедешь, то могли бы позаботиться о настоящем угощении.
– О, не сомневаюсь. Но поверьте, на мой счет беспокоиться не стоит.
– Абигайль, сиди и жуй как следует!
– Итак, дядюшка Освальд, – вступила в разговор Ханна, от скуки надумав переломить ход нудного взрослого разговора, – вы, должно быть, знаете множество историй о том, каким папочка был в молодости.
– Послушай, – он промокнул рот салфеткой, – а как же соблюдение личной тайны и дочернее почтение?
– Но я же не имела в виду ничего постыдного.
Освальд в замешательстве поджал губы:
– Нет, я отнюдь не хотел сказать…
– Но если вы знаете что-то этакое, то тем интереснее!
– Что ж…
Мэтью бросило в жар. Ему вспомнилось, как он сжимался от страха, как прятался, был в бегах, вспомнилось понесенное наказание – что из всего этого Освальд, смакуя, вытащит на свет божий? Должно быть, как его всё время изгоняли. Сандеманцы требовали от прихожан единства духа, а тех, кто такового не выказывал, гнали прочь. Мэтью вспомнил деревянный молельный дом на краю болота, вспомнил доносившийся изнутри приглушенный жар голосов, в то время как сам он, изгнанный и пристыженный, бродил снаружи. Но ведь такое случалось в жизни каждого ребенка. Об этом он слышал от родителей, когда те открывали ему душу. И даже слышал кое о чем похуже. Вечно этот Освальд делает вид, что он, Освальд, никогда не был ребенком.
– Ханна, прекрати! – строго сказала мать.
– А может, не будем? – Мэтью быстро обвел глазами стол.
– Не бойся, братишка, я не раскрою твоих самых страшных тайн!
– Ну, пожалуйста! – захлопала в ладоши Ханна.
– Нет-нет. Хотя был как-то раз случай… Припоминаю, что твой отец всегда был своеволен и, так сказать, не без греха.
– А кто из нас без греха? – рассудительно поинтересовался Мэтью.
– Когда он был маленький, у него был учитель…
– А, я понял, о чем ты хочешь рассказать! – вмешался Мэтью. – Это был не человек, а варвар. После каждого урока я уходил с синяками.
– И вполне естественно, что при этом ваш отец – иначе он не был бы самим собой – не мог сдержать своих чувств. А возможность их выразить представилась, когда дело дошло до писем по образцу.
– А что такое письма по образцу? – спросила Абигайль, держа вилку торчком, словно крошечную алебарду. Она, несомненно, слушала с немалым интересом.
Освальд опустил взгляд на сидевшую за столом малышку. Вот типичный пример бессмысленного и ничем не сдерживаемого пренебрежения правилами: ребенку место в детской, а не за обеденным столом.
– Это когда ты учишься правильно писать разные письма, которые отправляются разным людям, – пояснила Ханна.
– В тот раз сочиняли письмо городскому судье, – продолжил Освальд. – Так что можете себе представить, что было дальше. Письмо призывало наказать мистера Мазерса по закону за жестокость и бесчинства.
Элиза рассмеялась.
– Так я и думала. И он побил бедного Мэтью.
– Однако ничего из этого не вышло, – добавил ее муж в качестве постскриптума. – Помню, что еще много недель спустя он вел себя точно так же. – Мэтью рассмеялся вместе со всеми, испытывая облегчение, что Освальд не рассказал чего похуже. Он встретился с братом глазами: тот глядел дружелюбно, хотя всем своим видом красноречиво намекал на то, о чем пришлось умолчать. Впрочем, Мэтью и здесь не преминул отомстить, указав пальцем на то место, где на усах брата повисла янтарная капля жира.
Борода Освальда отсырела и свисала редкими клочьями, похожими на намокшие птичьи перья. Мэтью, проведя рукой по холодным прядям собственной бороды, зачесал ее вперед.
– А что тут за деревья? – поинтересовался Освальд, сделав рукой широкий неопределенный жест.
– Вон те? – переспросил Мэтью, указав тростью на толстый темный ствол одного из них? – Это грабы.
– А, ну да.
– Очень крепкая древесина. Сейчас из нее делают детали для разных механизмов. Тут неподалеку есть производство.
– Тут? Неподалеку?
Когда они возвращались сырой тропой в Фэйрмид-Хауз, ступая по прелой черной листве, Мэтью Аллен заприметил впереди двух своих козырных клиентов – братьев Теннисон. Для случайной встречи лучше не придумаешь! Но что они вытворяют со своими лицами? Теннисоны передвигались нерешительными шажками, словно вслепую, обхватив ладонями щеки и растягивая глаза растопыренными пальцами как можно шире.
О проекте
О подписке