Читать книгу «Иностранная литература №01/2012» онлайн полностью📖 — Литературно-художественного журнала — MyBook.
image

Латынь

Осенью 1946 года я поступил в классическую гимназию. Сменились преподаватели. Вместо Маляра, Сатаны, Лежебоки и других появились Фило, Фидо, Малыш, Тетка и Козел. Последний оказался самым главным. Он был нашим классным руководителем и повлиял на меня гораздо больше, чем мне хотелось признаваться во времена наших с ним стычек.

Годом раньше, до того как он стал моим учителем, у нас с ним произошла драматическая встреча. Опаздывая, я бежал по школьному коридору. С другого конца навстречу мне мчался мальчик из параллельного класса. Это был Г., известный задира. Мы остановились как вкопанные друг перед другом, но столкновения не избежали. Резкие остановки чреваты агрессивностью, а мы были в коридоре одни. Г. воспользовался случаем и ударил меня. Правым кулаком он вмазал мне под дых. В глазах у меня потемнело, и я свалился на пол. Грохнулся в обморок, словно какая-нибудь мамзель из романа XIX века. Г. удалился.

Когда мрак рассеялся, я различил фигуру человека, склонившегося надо мной. Жалобный, певучий голос повторял раз за разом, чуть ли не в отчаянии: “Как ты? Как ты?” Передо мной маячило розовое лицо, украшенное ухоженной белоснежной бородкой. Оно выражало тревогу.

Этот голос, это лицо принадлежало преподавателю латыни и греческого Перу Венстрёму, он же Пелле Левак, он же Козел.

К счастью, он не стал меня расспрашивать, похоже, довольный уже тем, что я способен идти самостоятельно. Поскольку его тревога была искренней и он хотел помочь мне, у меня создалось впечатление, что Козел в глубине души человек доброжелательный. Кое-что от этого впечатления сохранилось у меня и тогда, когда у нас с ним начались конфликты.

Выглядел Козел весьма стильно, с налетом театральности. Помимо белой бороды он носил темную широкополую шляпу и короткую накидку. Минимум верхней одежды зимой. Сразу возникала ассоциация с Дракулой. На расстоянии он был красив, неотразим, вблизи же на его лице частенько появлялось выражение беспомощности.

Присущая его голосу певучая интонация была результатом самостоятельного совершенствования готландского говора.

Козел страдал хронической болезнью суставов и потому сильно хромал. Но двигался все же споро. Его появление в классе часто сопровождалось драматическими эффектами, портфель летел на кафедру, и через несколько секунд становилось ясно, в каком он сегодня настроении. Безусловно, на его самочувствие влияла погода. В холодные ясные дни уроки проходили весьма миролюбиво. В пасмурную погоду при низком атмосферном давлении уроки тянулись в глухом раздражении, прерываясь неизбежными вспышками гнева.

Он принадлежал к тому сорту людей, которых невозможно представить себе в иной профессиональной роли, кроме роли учителя. Больше того, его практически нельзя было представить себе кем-то еще, кроме учителя латыни.

На второй год учебы в гимназии я начал сам писать модернистские стихи. В то же время меня тянуло к старой поэзии, и, когда уроки латыни перешли с исторических текстов о войнах, сенаторах и консулах к стихам Катулла и Горация, я с удовольствием погрузился в тот поэтический мир, где царствовал Козел.

Зазубривание стихов было поучительно. Дело происходило следующим образом. Сначала ученик должен был прочитать одну строфу, например Горация:

 
Aequam memento rebus in ardius
servare mentem, non secus in bonis
ab insolenti temperatam
laetitia, morituri Delli!
 

– Переведи, – приказывал Козел.

– Со спокойной душой… э-э-э… помни, что со спокойной душой… нет… спокойно… сохраняй спокойствие духа в трудных обстоятельствах, и не иначе… гм… нет, а в благоприятных… благоприятных обстоятельствах… э-э… воздерживайся от чрезмерной… гм… живой радости, смертный Делий!

Светящийся римский текст словно опускался на землю. Но в следующее мгновение, со следующей строфой, возвращался истинный Гораций – на латыни, с чудесной поэтической точностью. Такие перепады между низкой тривиальностью и напряженной возвышенностью многому меня научили. То было условием поэзии. Условием жизни. Через форму (форму!) можно было что-то возвысить. Гусеницы исчезали, расправлялись крылья. Не надо терять надежды!

К сожалению, Козел не понял моего влечения к классической поэзии. Для него я был эдаким тихим провокатором, который напечатал невразумительные стихи “в духе 40-х годов” в школьном журнале – осенью 1948 года. Увидев мои творения, в которых отсутствовали заглавные буквы и знаки препинания, он возмутился. Я был частью наступающего варварства. Подобные типы просто не могут воспринимать Горация.

Я еще больше потерял в его глазах, когда на одном уроке мы читали средневековый латинский текст о жизни в XIII веке. День стоял пасмурный, Козла мучили боли, в любую минуту мы ждали вспышки бешенства. Внезапно он отрывисто спросил, кто такой Эрик Шепелявый и Хромой, упоминавшийся в тексте. Я ответил, что он был основателем Грёнчёпинга[2]. С моей стороны это была инстинктивная попытка разрядить обстановку.

На этот раз гнев Козла не ограничился рамками урока, я в тот семестр получил предупреждение по курсу латыни. Предупреждение представляло собой короткое письменное уведомление моих родителей о том, что их сын не справился с предметом. Поскольку у меня были отличные оценки за письменные работы по латыни, предупреждение следовало отнести скорее к моей жизни, а не к латинскому языку.

В последнем классе гимназии наши отношения стали намного лучше. К экзаменам они превратились в сердечные.

Приблизительно в это время две поэтические стихотворные формы Горация – сапфическая строфа и алкеева строфа – начали проникать и в мою собственную поэзию. Летом, после сдачи экзаменов, я написал два стихотворения, использовав сапфический размер. Одно называлось “Одой к Торо” – позднее сокращенное до “Пяти строф к Торо”, за счет изъятия наиболее ребяческих частей. Второе стихотворение – “Шторм” из сборника “Осенние шхеры”. Не знаю, познакомился ли Козел с тем, что я написал, когда вышла моя первая книга.

Классические стихотворные размеры. Как мне пришла в голову подобная идея? Она просто взяла и появилась. Ведь я считал Горация своим современником. Он был как Рене Шар, Лорка или Эйнар Мальм[3]. Наивность, превратившаяся в изощренность.

Стихи

Переводы со шведского

Александры Афиногеновой, Алёши Прокопьева

Из сборника “Тайны в пути”
(1958)

Четыре темперамента

 
Испытующий взгляд превращает солнечные лучи
                                           в полицейские дубинки.
А вечером: грохот вечеринки из квартиры снизу
пробивается сквозь пол как цветы не из этого мира.
 
 
Ехал по равнине. Мрак. Машина, казалось,
                                                    застыла на месте.
В звездной пустоте вскрикнула антиптица.
Солнце-альбинос стояло над мчащими
                                                     темными водами.
 

«Человек – вывороченное дерево…»

 
Человек – вывороченное дерево
                          с каркающей листвой и молния
по стойке смирно – видел, как зловонное чудище —
солнце вздымалось, хлопая крыльями на скалистом
 
 
острове мира, и неслось за флагами из пены
                                                               сквозь ночь
и день с белыми морскими птицами галдящими
на палубе и все – с билетами в Хаос.
 

«Чуть задремлешь – услышишь отчетливо…»

 
Чуть задремлешь – услышишь отчетливо
                                                   чаек воскресный
звон над бесконечными церковными приходами
                                                                           моря.
В кустах заводит свои переборы гитара и облако
медленно плавно плывет как зеленые сани весны —
ржет запряженный свет —
скользит к нам по льду приближаясь.
 

«Проснулся от стука каблуков любимой…»

 
Проснулся от стука каблуков любимой,
а на улице два сугроба как варежки что забыла зима
и над городом кружатся падающие с солнца
           листовки.
 
 
Дорога, кажется, никогда не кончится.
                                   Горизонт убегает в спешке.
Птичий всполох на дереве. Пыль взметается у колес.
У всех колес, спорящих со смертью!
 

Формулы путешествия
(Балканы, 1955)

I
 
Гул голосов за спиной у пахаря.
Он не оборачивается. Пустынные поля.
Гул голосов за спиной у пахаря.
Одна за другой отрываются тени
и падают в бездну летнего неба.
 
II
 
Четыре вола бредут под небом.
Нет гордости в них. Пыль – густая как
шерсть. Перья скрипят – цикады.
 
 
И ржание лошадей, тощих словно
клячи на серых аллегориях чумы.
Нет кротости в них. И солнце шалеет.
 
III
 
Пропахшая скотом деревня с шавками.
Партийный функционер на рыночной площади
в пропахшей скотом деревне с белыми домами.
 
 
За ним тащится его небо – высокое
и узкое как внутри минарета.
Деревня волочащая крылья по склону горы.
 
 
Старый дом выстрелил себе в лоб.
Два мальчика в сумерках пинают мяч.
Стайка проворных эхо. Внезапно звездно-и-ясно.
 
V
 
Едем в длительном мраке. Мои часы,
поймав время-светлячок, упорно мерцают.
 
 
В заполненном купе густая тишина.
Мимо проплывают во мраке луга.
 
 
Но пишущий – на полпути к своему образу,
и движется, словно крот и орел, в одном лице.
 

Перевод Алёши Прокопьева

Из сборника “Незавершенное Небо”
(1962)

Через лес

 
Зовется место болотом Якоба —
это летнего дня подвал
где свет скисает в напиток
с привкусом старости и трущоб.
 
 
Гиганты бессильные тесно спеленуты
чтобы с них ничего не упало.
Гниет там сломанная береза
прямая как догма.
 
 
Со дна леса встаю я.
Светлеет между стволов.
Льет дождь над моими крышами.
Я – сточный желоб для впечатлений.
На опушке воздух теплый.
Большая ель, темна, стоит спиной
зарывшись мордой в чернозем
пьет тень дождя.
 

Перевод Александры Афиногеновой

Ноябрь с отливами благородного меха

 
Небо стало таким серым что
земля сама начинает светиться:
луга с их робкой зеленью,
пашни цвета кровяного хлеба.
 
 
Вот красная стена сарая.
А там затопленные водой участки
как белые рисовые поля где-нибудь в Азии,
там замирают чайки – и вспоминают.
 
 
Туманные пустоты посреди леса
тихо перекликаются друг с другом.
Творящий дух, что живет укромно
и бежит в лес, как Нильс Даке[4].
 

Lamento[5]

 
Он отложил ручку в сторону.
Она тихо лежит на столе.
Она тихо лежит в пустоте.
Он отложил ручку в сторону.
 
 
Слишком о многом нельзя ни написать, ни умолчать!
Он парализован тем, что происходит далеко отсюда,
хотя чудесный его саквояж бьется как сердце.
 
 
На улице – скоро лето.
В кустах кто-то свистит – человек или птица?
И вишни в цвету гладят ветвями
                              вернувшиеся домой грузовики.
Проходят недели.
Медленно наступает ночь.
На окно садятся мотыльки:
крохотные белые телеграммы планеты.
 

Перевод Алёши Прокопьева