Читать книгу «Изобрести современность. Эссе об актуальном искусстве» онлайн полностью📖 — Линда Нохлин — MyBook.

Революции в искусстве и истории

Глава 1
Год 1848: революция в истории искусства

Лекция, прочитанная в рамках Симпозиума по истории искусства, Собрание Фрика, Нью-Йорк, 7 апреля 1956, публикуется впервые

Традиции всех мертвых поколений тяготеют, как кошмар, над умами живых. И как раз тогда, когда люди как будто только тем и заняты, что переделывают себя и окружающее и создают нечто еще небывалое, как раз в такие эпохи революционных кризисов они боязливо прибегают к заклинаниям, вызывая к себе на помощь духов прошлого, заимствуют у них имена, боевые лозунги, костюмы, чтобы в этом освященном древностью наряде, на этом заимствованном языке разыграть новую сцену всемирной истории.

Так пишет Карл Маркс в начале своего блестящего анализа Французской революции 1848 года «Восемнадцатое брюмера Луи Бонапарта» [20]. Сорок восьмой год действительно был годом перемен и потрясений. Прежде всего он отмечен возникновением класса неимущих рабочих – пролетариата – как доминирующей общественно-политической силы. Но в то же время пророки и герои Революции 1848 года слишком часто облекали свои утопические идеалы будущего в изношенные одежды прошлого, игнорируя при этом суровые факты настоящего.

В сфере искусства 1848-й – это переломный год в процессе постепенного перехода от романтизма к реализму в роли прогрессивной силы французской живописи. Некоторые значимые художники, такие как Гюстав Курбе, Жан-Франсуа Милле и Оноре Домье, внесли в стилистику своих работ существенные изменения, которые отразили драматическую трансформацию социальной и политической сфер, происходившую в тот момент. Однако в этом докладе я хотела бы обсудить не изменения в живописи как таковые, а скорее новые идеи в теории искусства и роль государства по отношению к искусству.

В то время как официальное искусство, поддерживаемое революционным правительством, держалось надуманного символизма и традиционной риторики, левое крыло теоретиков искусства нащупывало – правда, зачастую нелепыми способами – новые принципы и новый художественный язык, более подходящие для выражения идей современности. Это начинание и нашло воплощение (по крайней мере частичное) в реалистическом направлении, которое возникло сразу после революции.

Конечно, идея общественной полезности искусства, тесно связанная с политической, моральной и экономической деятельностью человека, не нова – она восходит еще к «Республике» Платона. Во Франции, где со времен Никола Пуссена одно из течений в искусстве всегда имело ярко выраженные моральные обертоны, кульминацию подобных представлений мы находим в трудах Дени Дидро и художественной программе Первой республики 1792 года. И всё же никогда социальная роль искусства как радикальной силы не формулировалась более четко, чем в трудах левых мыслителей, написанных накануне Революции 1848 года и сразу после нее, а также в программах, выдвинутых самим революционным правительством.

Еще в 1830-е годы французские романтики поддерживали и продвигали литературное движение социально сознательного рабочего класса, призванное пробудить чувства и побудить к действию. По мере приближения 1848 года субъективное вдохновение романтизма, первоначально связанное с лиризмом, снижалось параллельно растущей потребности в социальном анализе как в живописи, так и в литературе. В статье, опубликованной в 1834 году в Révue Républicaine, Этьен Араго, который впоследствии станет членом временного революционного правительства 1848 года, заявил, что «прекраснейшая миссия художника состоит не в том, чтобы более или менее изысканно предъявлять себя этому миру, а в том, чтобы проповедовать в своей собственной манере и тем самым всей силой своего гения способствовать прогрессу человечества» [21]. Причина, по которой искусство XIX века не самореализовалось в полной мере, полагал он, заключалась в «отсутствии цивилизующего идеала, убеждения, цели, которая прежде всего была бы истинно социальной» [22].

В ответ на эту часто повторяющуюся претензию были предложены различные решения. Некоторые, например художник Шарль Глейр, считали, что решение можно найти в новом, социально значимом сюжете картины. С этой целью в 1835 году он задумал картину в трех частях, своего рода социологический триптих: прошлое должно было быть представлено королем и священником, подписывающими договор о союзе, настоящее – добропорядочным буржуа, наследником прошлого, лениво растянувшимся на софе и получающим прибыль от своих земель и фабрик, а будущее – людьми, получающими прибыль от всего своего труда [23].

С 1838 по 1848 год непрерывный и нарастающий поток критики, по мере приближения революции становившейся всё более декларативной, выражал одно и то же убеждение: что у живописи есть долг, который она должна выполнить, и что она должна играть дидактическую роль в улучшении условий человеческой жизни и обращаться к массам. Выдающийся критик и историк искусства Теофиль Торе в письме 1844 года своему другу, художнику Теодору Руссо, предупреждает об опасности изоляции искусства от человека и общества: «На нас также лежит обязанность вносить непосредственный вклад в совершенствование других созданий. ‹…› Ты скажешь, что это политика, а не искусство! Но политика – сестра твоей любимой поэзии. Когда политика лжива, поэзия страдает и не может расправить крылья» [24].

Сами социальные реформаторы проявляют интерес к искусству в рамках своих программ. С 1829 года сен-симонианцы обращались с воззваниями к художникам, а в 1843 году в «Фаланге», журнале фурьеристов, Габриэль Дезире Лавердан определяет миссию искусства, призванного «воспевать и прославлять человеческую жизнь и предлагать нам образы прекрасного и доброго в качестве примеров для подражания» [25]. Известный философ-позитивист Огюст Конт включает в свой «Курс позитивной философии» 1842 года рекомендации в отношении позитивистской эстетики, основанной на «спонтанном схождении всех современных концепций к великому понятию человечности» [26]. Конт выражал надежду на великое искусство будущего, но это окончательное обновление, по его ощущению, не могло быть достигнуто без включения искусства в тотальность современного общественного порядка.

Многие другие тоже считали, что долгожданное обновление искусства не может осуществиться без соответствующей революции в его социальной основе. Среди них был и Теофиль Торе, самый чуткий и влиятельный художественный критик левых. На протяжении всей своей карьеры критика и историка искусства Торе (который после возвращения из ссылки, куда отправился за свою радикальную деятельность при революционном правительстве, был известен под псевдонимом Бюргер) терзался гамлетовскими сомнениями. Поначалу ярый приверженец романтического движения, особенно Эжена Делакруа, которого он боготворил, позднее он пересмотрел свои взгляды в пользу реализма. После возвращения из ссылки Торе пишет, что заслуга романтизма, в свое время обладавшего новизной, состояла в том, что он был реакцией на «нелепую школу первой империи», но теперь он, в свою очередь, «должен уступить дорогу новой школе». «Отныне, – объясняет Торе, – научное течение углубило русло непреодолимого потока; искусство должно следовать тем же путем, что и философия, политика и поэзия, путем позитивной науки и реализма».

По мнению этого критика, начиная с эпохи Возрождения западное искусство выбирало между двух мифологий: язычеством и христианством, культом Венеры и культом Девы. В искусстве прошлого не существовало человека, и в настоящее время, утверждает Торе, он всё еще ждет своего часа. Человек в его простом человеческом качестве за редкими исключениями никогда не становился предметом искусства или литературы.

Согласно Торе, современные художники всё еще не в ладах со своим временем; обращаясь к идеям, символам, картинам того, чего уже нет, к ретроспективным стилизациям, они чураются убеждений, обычаев и деяний современного общества. «Пусть источником вдохновения художника больше не служат ни языческая Античность, ни католическое Средневековье, и тогда форма будет освобождена уже в момент замысла». Торе называет эту новую программу «l’art pour l’homme» («искусство для человека») в противоположность «l’art pour l’art» («искусство для искусства») [27]. Однако точную сущность «искусства для человека» определить сложно. Торе считает, что при создании произведения искусства, независимо от его формы или содержания, художник должен задействовать глубокие, естественные и бесспорные чувства, которые могли бы передаваться другим людям, просвещать и наставлять их.

Определение «l’art pour l’homme», безусловно, расплывчато. Напрасно искать в трудах Торе, даже после 1848 года, упоминаний какого-либо художника того времени, который, отвечая подобным требованиям, иллюстрировал бы его принципы. Курбе, наиболее вероятного кандидата, Торе видит «во главе живописцев» («le plus peintre») французской школы, но считает его прежде всего хорошим ремесленником, возможно, великим живописцем, но не великим художником. Эта независимость суждений – чуткость Торе к искусству и восхищение если не искусством для искусства, то искусством как искусством – и придает ему значимость как художественному критику, но в то же время мешает сформулировать или поддерживать какую-либо социально мотивированную доктрину или программу по улучшению плачевного состояния искусства его времени.

С одной стороны, он осуждает тех, кто мог бы стать его героями. О художнике Поле Шенаваре, пытавшемся выразить иконоборческие социальные идеалы с помощью эзотерической символики, Торе говорит (обсуждая «Дантовский ад» 1846 года и два других рисунка, отвергнутые жюри), что «стремление к высокому стилю и значению подавляет его плодовитость. Критическое мышление сковывает его мощную руку – его глубокая философская система заставляет его пренебрегать внешними средствами» [28]. Милле он хвалит более чем сдержанно и считает, что, хотя Курбе, насколько может, выражает новые тенденции, он всё еще далек от поставленной Торе цели. По мнению этого апостола социализма, для создания хорошего произведения искусства одних благих намерений недостаточно: «Ватто и Буше кажутся нам даже предпочтительнее тяжеловесных компиляторов, которые воображают, что могут создать картину из большой идеи и честного намерения» [29]. Однако, с другой стороны, Торе искренне верит, что искусство должно быть искусством социального убеждения и утверждения: «Искусство преображается только благодаря сильным убеждениям – достаточно сильным, чтобы одновременно изменить общество».

Гораздо более последователен, хотя и куда менее проницателен в своих эстетических идеях анархист Пьер-Жозеф Прудон, один из ведущих радикальных агитаторов и социальных теоретиков революции 1848 года, чьи размышления об искусстве – предмете, о котором, по его честному признанию, он ничего не знал, были опубликованы лишь после его смерти в 1865 году. «Du Principe de l’art et de sa destination sociale» («Искусство, его основания и общественное назначение») – это прежде всего апология Курбе, близкого друга Прудона и его соратника-социалиста. Рассматривая работы Курбе, Прудон вскоре делает вывод, что в художественном призвании заложена социальная миссия. Он пытается вывести общие принципы оценки живописи и в итоге приходит к определению сущности искусства, которая заключается «в воспроизведении более или менее идеализированном нас самих и внешних предметов, сообразно нравственному и физическому усовершенствованию человеческого рода». Даже более, чем в случае Торе, его parti pris[30] отражает и поддерживает радикальные общественные идеалы с помощью современного вокабуляра.

Гюстав Курбе. Дробильщики камней. 1849. Холст, масло. 165 × 257 см


Хотя обычно критики с презрительными насмешками отмахиваются от Прудона, некоторые из его суждений – пусть он и приходит к ним окольными путями социалистической мысли – совпадают с суждениями серьезной художественной критики начала XIX века. Например, обсуждая Теодора Жерико, он говорит: «Единственная картина: „Плот «Медузы»“ [1819] Жерико, написанная 25 лет спустя после умирающего Марата [1793] Давида, искупает целую галерею Мадонн, Апофеозов и святых Симфореонов» [31]. Хотя его рассуждения о картинах Курбе по большей части выдержаны в духе вопиющей сверхинтерпретации, временами Прудон демонстрирует определенную проницательность, которой явно недоставало многим из его более сведущих в искусстве современников, когда они сталкивались с такими произведениями, как «Дробильщики камней» (1849) Курбе (рис. 1).