Ты послушай, ведь я люблю тебя, и неважно,
кем мы станем друг другу, если когда-то станем.
Наше небо – всё время общее. День вчерашний
с днем сегодняшним никогда не менять местами
и понять, что живут не в прошлом, не сном о прошлых,
а сегодня – бегут за движением узкой стрелки.
Успевать в настоящем – главное, мой хороший,
даже если оно нашим общим бывает редко.
И сегодня не день – коридор от весны до лета:
сделал шаг, и весь город в ответ отозвался гулко.
Я вхожу к тебе распрямившейся и согретой,
нахожу тебя по влюбленности или звукам
бесконечно родного голоса, что разрушил
всё границы, которые прежде существовали.
Вспоминая меня, выйди в город и просто слушай
это общее небо над нашими головами.
В теплую среду на грани чистого четверга
выходить на улицу, как на берег большой реки,
видеть мачты высоток и бордюрные берега,
и машины, вдали снующие, как мальки.
Все наши пристани через годы срослись в одну,
все наши сказки сбросили цепи и чужаков.
Смотри в меня так, как будто нам выпало утонуть,
но смерть передумала, выстрелив в молоко.
В теплую среду, такую теплую, что июль —
пеплом ли тонким, пухом ли тополиным —
я тебя слышу таким, как вечности не споют,
и улицы тянутся ввысь фонариным клином.
В это теплое время суток, и лет, и слов,
застывая от счастья, я возникаю на берегу.
Радость моя, нам, кажется, дьявольски повезло
читать по движению дней, облаков и губ.
И такая проснется боль, развернется даль,
что не каждый скиталец сумеет преодолеть.
Проходить бы в твоих ладонях по городам,
оставаться у колоколен покатых плеч.
Краем губ собирать у виска твой соленый пот,
видеть солнце, скользящее косо к твоей спине.
И на миг замирать, если всхлипнет скрипучий пол
под ногами в студеной утренней тишине,
в час, когда ты забылся, подушки коснувшись лбом,
беззащитен и чуток, наполнил теплом кровать.
И такие в уходе щемящие даль и боль,
что идти, но по памяти всё еще целовать.
У меня будет не история, будет заговор.
Будет время ложиться в мокрый асфальт зигзагами.
Я пишу, я спешу, пролагаю маршруты пешие через тернии и предсердия, там, где смешаны одиночество, гордость, дичания и венчания. Откликаются светлые, сумрачные печалятся. А история длится, вяжет узлы и режет их, чтобы стать для кого-то правдой, зубовным скрежетом или счастьем практически полного совпадения. Это заговор, в нём предусмотрены наваждения. Это заговор – в нём предусмотрены повторения: сила тяжести, сила легкости, сила трения. Кто согласен, тот именем собственным в ней окажется. Кто откажется, тот не сдастся страничным стражницам.
Я бессменная книга: прочел, начинаешь заново.
Не история.
Тьмы и света сердечных заговор.
Здравствуй, северный ветер, в цвет моего крыла.
Время тикало, чтобы теперь обнулить отсчет.
Да прощу я таких, с кем остаться я не могла. | Да простят меня те, кто сейчас себя здесь прочел.
Время будет нестись, заходя на другой виток, | не щадя никого, с кем расправился метроном.
Да прощу я таких, кто остался мне пустотой. | Да простят меня те, с кем я больше не об одном.
Здравствуй, северный вдох, мой уверенный взмах крыла. | Остаются мои, остальных заберет метель.
Для оставшихся там – в новой книге не будет глав.
Для оставшихся здесь – будет право со мной лететь.
Ты держишь меня в уме, я иду с ума —
в поток городской, где время опять спешит.
Отмаялся май, что был мал и не обнимал
достаточно перед тем, как наступит жизнь.
Ты держишь меня в уме, а хотел – в руках,
в отсутствии слов, в наступлении тишины.
Я снова иду с ума, ты идешь искать,
но образы временем были искажены.
Осталось молчание – слишком простая смерть
для тех, кто не может слова подобрать внутри.
Ты держишь меня в уме, ты всегда умел.
Но не научился мне этого говорить.
Тени теперь длиннее, а ночи дымчаты.
Город пустеет, словно гнездо кукушечье.
Город – как детонатор со смесью взрывчатой:
перед нажатием кнопки замри, прислушайся.
Вспомни, какие летние, желторотые
по дому лучи скакали, пока не выросли.
Город встречает новыми поворотами,
дымчатый вечер пахнет студеной сыростью.
Первый костер в груди твоей робко теплится —
первые встречные тихо приходят греться им.
Кто-нибудь непременно в тебе поселится,
в кожаной куртке скрипучей; ладошкой детскою,
пахнущей грецким орехом, прижмется к важному.
Глянешь – а счастье свернулось в клубок, освоилось.
И перед взрывом осенним уже не страшно вам.
Теперь-то на свете двое вас.
Февраль разрывает овациями слова —
услышан лишь тот, кто знает дорогу к сердцу.
Запомни, как нужно до одури целовать,
как надо гореть мною, если ты хочешь греться.
Я бешеный пульс, я стучу у тебя в висках,
я делаю так, что ты дышишь быстрей и глубже.
Запомни, как нужно взгляд мой в толпе искать,
как нужно хотеть меня дико, но безоружно.
Февраль разрывает овациями слова:
кто в сердце – тот выживет, тот зазвучит иначе.
Я – та, которую хочется целовать.
И бог мой – любовь.
Будь же силой её отдачи.
Тишина, которую бережно ворожу, собираю пыльцой на пальцы, держу внутри, превращается в одночасье в дорожный шум, городской неуемный ритм.
Город ярко горит – осень ест его до зари. Тишину мою кто-то опять превращает в звон. Ровно за полночь город часто похож на крик – шум и ярость его обступают со всех сторон.
Тишину мою кто-то опять превращает в стук: сердца, старых дверей, механизма часов, шагов. Ровно к полночи я создаю себе немоту, ровно за полночь в ней обязательно есть другой.
Я так долго сижу и усидчиво ворожу, потому что умею молчанием врачевать. Мир шумит: звук машин, в заоконье – упрямый жук, непростые слова и простые совсем слова.
Открывая портал в настоящее, как сундук,
разбирая уже устаревшее барахло,
через тернии я нахожу себя, как звезду,
обретаю себя, чтобы снова гореть светло.
Шорох писем бумажных, цепочки и серебро,
рой оживших мгновений, десятки сменённых лун —
в сундуке моем много добра, но мое добро,
пережитое мной, превратится теперь в золу.
Разбирая сундук, мне пора опустеть на треть,
чтоб наполниться новым, когда я пройду портал.
Превращенный в золу знает, как же светло гореть.
Возвращенный себе знает, в чем его высота.
Марфинька,
это чертовски несправедливо:
вот я тебе навстречу сорвался ливнем.
Лил, целовал, ласкал тебя и лелеял —
тикало тихо время, меня жалея.
Как я молчал тебе, лаял тебе печалью —
кто меня, глупого, так тобой припечатал?
Кто меня ласково плёл по твоим коленям,
чтобы в пути в паутину попался пленник?
Любишь ли ты меня? Именем правду выменял —
стал черепком, очерствелым отбитком глиняным.
Это ли ты,
эта ли ты,
не эта ли?
Из паутины тянусь к тебе за ответами.
Марфинька, несправедливо.
Чертовски.
Каторжно.
Вырваться из телесного на бумажное.
Стать тебе скрежетом, режущей слух фонетикой,
фонетикой стать тебе, режущей слух, и скрежетом.
Вырваться из телесного на бумажное.
Это несправедливо.
Чертовски.
Каторжно.
Марфинька…
Целебное чувство безбрежности и тоски —
кто носит на сердце многих, тот знает это.
К воде приникают ветер и моряки, сколько бы футов ни выдержал этот киль, все равно маяки его встретят где-то.
Как я люблю через север идти на юг, пьяной моряцкой нежностью борт качая. Как я люблю, когда горечь моя крепчает, сводит моих с ума или жмет в плечах им, когда их сердца обо мне уже не поют.
Север всегда принимает холодный вид: давай, преступи, осади меня, словно крепость. Теплые встречи – такая большая редкость, но в каждой так много желания и любви.
Как я умею раскинуться и пылать, как мне мелки любые преграды чьи-то, светлой, нагой, неминуемой и открытой, сердца раскаляющей медленно добела.
Целебное чувство светло выносить печаль, льдом разбавляя истории, что покрепче. Память лечить одиночеством, время – вечным, свободу – умением честно по ним скучать.
Упорство мое зажигало в них маяки, упорство их не сдавалось и ожидало.
Север и юг любви. Обоюдность. Дао.
Целебное чувство безбрежности и тоски.
Ловя руками скорбь,
распахивая, как небо,
голубые свои глаза, голубую свою рубашку,
она похожа на птицу, и в сердце ее горел бы
любой, кто хотел гореть, любой, кому было страшно.
И скорбь ей дана легко —
всего лишь на лбу две складки.
Распахивая рубашку, распахивая ресницы,
она остается светом. И в пепельной тонкой прядке
уложено много жизней, способных в ней поместиться.
И кровь её – молоко,
дорога под облаками.
Распахивая рубашку, распахивая рубашку,
она похожа на птицу, и между ее руками
зияет сплошное небо, в котором светло разбиться.
Неизменная тяга наземная между нами.
Так рождаются наваждения и цунами.
С неизбежным созвучным становится слово «нежность».
Ни огня, ни земли и ни воздуха больше – между
нами, это «нами» идет волнами,
надрывает сердце, заходится от стенаний,
оседает пеной часов, проведенных порознь.
Нами, нами – и эхо воздух взрывает ором.
Мы, бегущие по волнам, беглецами станем,
изменив хоть однажды законам моряцкой стаи,
дезертирами брызг соленых, шальной стихии —
нам нельзя из такой любви выходить сухими.
Неизменная тяга, могучая неизбежность,
ни земли, ни огня и не воздуха больше – между.
Так срывают последний вдох под крылом цунами.
Сумасшедше глухими от нежности нами.
Нами.
У нее – тонкий чувственный рот, в рукаве – рок-н-ролл. Пыльный город спускается вечером в низкий бас. Это лето – язычество, в жилах вскипает кровь, разномастными языками наполнен бар. Выбирай себе верные путь, города и пульс, чей-то хрупкий запястный звон на лету лови. Тонкий рот её сипло поет, что пропал ты – пусть, ведь любая из песен, конечно же, о любви. Вечер сед, словно в дыме сигарном идет ко дну, пальцы входят под струны, под сердце и до нутра. Это лето – вдыхать с тобой общую тишину, опускаясь на простынь в четыре часа утра.
Терпкий голос поет – словно в чьем-то бокале лед, оплавляясь губами, ласкает стеклянный край. Это лето я угадаю с двух первых нот.
Делай громче меня.
Прикасайся ко мне.
Играй.
О проекте
О подписке