В двадцать девять лет Николай I взошёл на завещанный старшим братом императорский престол, жестоко расправившись с бунтом дворянской гвардии, желавшей скорейшего осуществления либеральных реформ. Поскольку декабристы считали царствующую династию неспособной на перемены, они попытались насильственным путём устранить её.
В последние годы жизни Александр I избегал всех общественных увеселений. Он признавался в письме к жене своего будущего преемника на троне, что хотя с наступлением нового, 1825 года, «удовольствия снова вступили в свою обычную колею, <…> я остаюсь верным своим привычкам к уединению, которые согласуются с моими вкусами, моими занятиями, моим здоровьем». Вошедшие же в обычай появления на балах в честь рождения младшего брата Михаила 28 января и племянницы Марии Николаевны самодержец рассматривал как ежегодную «дань, которую я выплачиваю каждую зиму, и она представляется мне достаточной для того, чтобы затем считать себя освобожденным от остального».[1]
При Николае I, стремившемся привлечь на свою сторону как можно больше верноподданных, во главу угла было поставлено упорядочение не только законов, но и системы пожалований от Двора. Новый император не выносил тунеядцев и лентяев, сплетни и скандалы вызывали у него отвращение.[2] Но поскольку в почёте оказались не умники, а верноподданные, то пышным цветом расцвело чинопочитание.
Предательство, особенно друзей и товарищей, противное чести дворянина, становилось клеймом для доносчика. Однако только «за недонесение» властям о заговоре и членстве в тайном обществе было осуждено более двухсот декабристов – это было деянием, несущим опасность не только для династии, но и для государства. Сам Николай Павлович придерживался рыцарских правил, но, будучи самодержцем, обязан был следовать букве закона, требовать от подданных строгого соблюдения положений воинского устава и параграфов чиновничьих циркуляров. Иногда это приводило к парадоксам. Однажды некий морской офицер за какую-то провинность оказался на петербургской гарнизонной гауптвахте. Вместе с ним маялся под арестом гвардеец, оказавшийся хорошим приятелем сменившегося начальника караула. Ради друга тот решился пойти на должностное преступление и своей властью отпустил на несколько часов домой незадачливого повесу. Моряк позавидовал счастливой участи сотоварища и тут же настрочил донос на Высочайшее имя. Убедившись, что морячок не солгал, Николай отдал обоих приятелей под военный суд, разжаловавший провинившихся в рядовые. Зато доносчик-дворянин не остался без царской награды: он за своё гнусное деяние получил, подобно Иуде, свои «тридцать сребреников» – целую треть месячного жалования, однако с непременным условием «записать в его послужном формуляре, за что именно получил он эту награду»[3].
Годы правления дали опыт, и своё кредо мудрого монарха третий сын Павла I изложил в завещании сыну-престолонаследнику Александру: «Будь милостив и доступен ко всем несчастным, но не расточай казны свыше её способов. С иностранными державами сохраняй доброе согласие, защищай всегда правое дело, не заводи ссор из-за вздору, но поддерживай всегда достоинство России в её истинных пользах. Не в новых завоеваниях, но в устройстве её областей отныне должна быть вся твоя забота. Пренебрегай ругательствами и пасквилями, но бойся своей совести».[4]
Неудивительно, что Александр I «своим отшельничеством и своею наклонностью к мистицизму внушил всем род замкнутости и лицемерия, которые препятствовали увеселениям и разделили петербургское общество на маленькие кружки».
С началом нового царствования все словно очнулись от скучного и однообразного существования, и, навёрстывая упущенное, вновь предались танцам, веселью, всем светским развлечениям и удовольствиям. Поэтому зима с 1826 на 1827 год в С.-Петербурге была чрезвычайно оживленной: императрица Александра Феодоровна, наконец-то оправившись от расстройства здоровья, вызванного событиями 14 декабря, одушевляла и украшала своим присутствием столичные балы».[5]
Давно уже так не веселились в Петербурге. Императорский Двор сам поощрял к этому, – милая приветливость императрицы и простой открытый тон августейшего её супруга служили обществу лучшим примером.
Ради блеска Двора придворный штат был увеличен, но царили там низкопоклонство и неприкрытая лесть. Если в начале царствования Николай I стремился следовать скромности брата-предшественника, то через несколько лет траты на баснословные подарки опять выросли.
Николай Павлович, обожая свою супругу, осыпал её драгоценностями, ибо, как известно, дорогой бриллиант требует соответствующей оправы. На день тезоименитства, 23 апреля, императрица получила от него стоившую 130 тысяч рублей нитку[7] крупного жемчуга с большими жемчужными «банделоками»-подвесками для серёг. Это было только начало. 1 июля 1826 года Николай I подарил своей супруге на день её рождения и на очередную годовщину свадьбы девять столь любимых им сапфиров, приобретенных у Дюваля за 12 000 рублей (незадолго до казни декабристов, свершившейся на кронверке Петропавловской крепости).
Не забывал император и о других дамах августейшего семейства: супруге младшего брата самодержца, великой княгине Елене Павловне, в феврале были преподнесены серьги с жемчужными грушевидными подвесками в 15 000 рублей, а в мае, «по случаю благополучного разрешения от бремени», – склаваж с голубым аквамарином, осыпанным бриллиантами, с двумя нитками крупного жемчуга, стоившие 52 000 рублей.[6]
Крюгер Ф. Портрет императрицы Александры Феодоровны. 1836 г. ГЭ
К началу 1826 года в Императорском Кабинете количество всевозможных вещей, предназначавшихся на подарки, составило сумму 2 228 282 рубля. Однако коронация требовала как больших пожалований, так, соответственно, и больших затрат. Только за первый квартал знаменательного года «ювелирам за работу и за купленные у них и у разных людей бриллиантовые и другие вещи» причиталось 537 878 рублей 50 копеек.[8] Но это и не удивительно. Ведь всего за 1826 год было роздано драгоценных подарков на сумму 2 550 602 рубля, из них членам императорской фамилии – на 241 596 рублей.
Крюгер Ф. Портрет императора Николая 1.1836 г. ГЭ
Однако блеск петербургского Двора и славу о щедрости монарха требовалось поддерживать и дальше. Например, за 1834 год истратили на подарки 2 097 355 рублей, хотя из этой суммы доля членов императорской фамилии «лишь» 65 390 рублей.[9]
Чтобы ещё больше порадовать сердца верноподданных царской милостью, 31 августа 1826 года, на радостях от благополучно прошедшей коронации, Николай I отменил 10 %-ное отчисление с подарочных вещей, шедшее на образование капитала для увечных воинов. Сумма там накопилась уже довольно значительная, и теперь «начиная уже с 1 числа сего апреля» не подлежало делать «никакого вычета и со всех бриллиантовых, золотых и прочих вещей, жалуемых из Кабинета, до какой бы цены оные не простирались».[10]
Николай I не преминул сразу по воцарении внести изменения в Положение о придворных ведомствах.
В день коронации, 22 августа 1826 года, новый самодержец обнародовал указ о создании Министерства Императорского Двора, объединившего разные учреждения в одно целое. Отныне все они, включая Театральную дирекцию, оказались подчинены новому ведомству, возглавляемому князем Петром Михайловичем Волконским. Таким образом, долголетний сподвижник Александра I стал доверенным сановником при его венценосном преемнике и вплоть до своей смерти в 1852 году обладал огромными полномочиями: он совмещал посты министра Императорского Двора и министра Департамента уделов, оставаясь управляющим Кабинетом. Он подчинялся только императору, все повеления получал исключительно от него и отчитывался перед монархом. Неслучайно о полномочиях доверенного лица в указе о создании столь привилегированного министерства было подчёркнуто, что кто-либо «никакого отчёта по делам, вверяемым его распоряжению, требовать и предписаний по оному чинить право не имеет».[11]
Итак, отныне Кабинет Его Императорского Величества стал лишь составной частью учреждённого Николаем I Министерства Двора. Если при Александре I придворная Алмазная мастерская считалась третьим, а с 1819 года стала вторым отделением Кабинета, где по штату кроме канцелярского персонала предусматривались состоящие во «втором столе», занимающемся дорогими подарками, два оценщика: Георг-Фридрих Мерц и Иоганн Яннаш, то теперь уже его второе, названное Камеральным, отделение заведовало делами о драгоценных предметах, исполняемых «для комнаты», то есть непосредственно для членов императорской семьи.
Сравнительная простота, царившая при дворе Александра Благословенного, уступила при Николае I место роскоши и блеску. Заезжая англичанка никак не могла понять, как это «русские дамы тратят на платья от 400–500 фунтов стерлингов в год», что, тем не менее, считается умеренным; «франтихи тратят гораздо больше», а девицы носят «всегда много драгоценных камней», да и подарок французскому посланнику – «пара пистолетов тульского изделия, осыпанных бриллиантами», – отличался баснословной стоимостью в 6000 фунтов стерлингов.[12]
Жившие в 1830-х годах современники отмечали: «Бриллианты и дорогие каменья были еще недавно в низкой цене. Нынче бриллианты опять возвысились. Их требуют в Кабинет». О причине перемен рассказывали занимательную байку, что якобы это произошло, когда Николай I приказал министру Двора князю П.М. Волконскому принести самую дорогую табакерку. Он принёс. Неожиданно государь пожаловал принесенную табакерку ему самому. Скуповатому министру стало обидно, что он так «обмишурился», полученный подарок стоил «только» 9 тысяч рублей, а потому на всякий случай князь стал закупать в Камеральное отделение табакерки ценой (из-за бриллиантов) до 60 тысяч рублей.[13]
Во время восстания декабристов супругу Николая I столь сильно напугало случившееся, что у неё на всю жизнь осталось нервное подёргивание головы. Этот недостаток императрица Александра Феодоровна пыталась затушевать изобилием ослепительно сверкавших алмазов и прочих драгоценных каменьев. Да и её августейший супруг видел в ней «прелестную птичку, которую он держал взаперти в золотой и украшенной драгоценными каменьями клетке»,[14] развлекая всевозможными блестящими безделушками. Теперь дни некогда скромной прусской королевны сливались в непрерывный калейдоскоп развлекательных зрелищ и феерических балов, оживляемых переливчатым блеском бриллиантов и жемчугов, сверканием драгоценностей, так изящно сочетающихся с шёлком и кружевами изысканных нарядов, с пьянящим ароматом и красотой цветов. Такая роскошь поневоле бросалась в глаза и, воспринимаемая современниками образцом придворного вкуса, отразилась в их воспоминаниях.
Высший свет Москвы долго обсуждал, как посетившая Белокаменную в 1831 году государыня «была прелестно одета, вся в белом и залита бриллиантами и бирюзами».[15]
Примеру повелительницы последовали верноподданные, с удовольствием соперничая друг с другом в роскоши наряда. Вот и на столичном балу, где «народу была пропасть», одна из красавиц «была одета очень просто: белое креповое платьице, даже без гирлянды, а на голове и шее на полмиллиона бриллиантов».[16]
Мода на подражание временам древнего императорского Рима постепенно уходила в прошлое. Ещё во второй половине «осьмнадцатого» века европейские аристократы стали обращаться к древним преданиям своей страны. Англичане ценили время Тюдоров. Екатерина II считала исконными древнерусскими соборы, стены и башни Московского Кремля. Во время Французской революции отправляют на гильотину королевскую чету и аристократов, а освободившийся Лувр отдают под музей, куда со всей страны стекаются древности, достойные внимания всех слоев общества. После разгрома Наполеона освободившиеся от его нашествия народы многих стран с возросшим воодушевлением обращаются к собственной истории. Сплотившись в едином порыве во время освободительной борьбы против иноземных захватчиков, они почувствовали себя нациями.
Необычайной популярностью стали пользоваться исторические романы, особенно Вальтера Скотта. Читатели модных «готических» романов представляли себя героями минувших дней, рыцарями Средневековья, поэтами и философами эпохи Возрождения. В начале XIX века времена крестовых походов, когда монархи европейских королевств объединялись для освобождения Гроба Господня в Иерусалиме, любили сравнивать с союзом России, Пруссии, Австрии и Англии против Наполеона. Поскольку «историческое созерцание могущественно и неотразимо проникло во все сферы современного сознания», то и «само искусство сделалось теперь преимущественно историческим».[17]
Возможность заимствования из богатейшего арсенала всего лучшего, что было в различных стилях прошедших эпох, идея свободного выбора и дальнейшего применения в современной жизни, вызвали появление термина «эклектика», точно и удачно образованного писателем Н. Кукольником от греческого глагола «эклейген», означающего «избирать». Даже участники придворных маскарадов стали появляться в совершенно фантастических одеждах, исполненных в «нужном вкусе». Но не меньшее очарование таила пряная экзотика мавританского Востока, рассказы о баснословных сокровищах раджей Индии, о соблазнительных гаремах турецких султанов и утопающих в неге наслаждений персидских шахов; приковывали внимание древние традиции искусства Китая – все эти настроения и переживания постепенно нашли яркое отражение в литературе, в своеобразии костюмов и причесок, стиле поведения, прикладном искусстве, характере интерьеров, в архитектуре, своеобразии садов и парков, в поисках новой гармонии петербургских ювелиров XIX века.
В дамских нарядах уже начиная с 20-х годов XIX века с обращением к «историческому» костюму входят в моду украшения, некогда запечатлённые искусной кистью художников прошлых веков.
Кокетливые «фероньерки» обязаны своим названием хранящейся в Лувре картине, приписывающейся кисти то Леонардо да Винчи, то Больтраффио и имеющей название «La Belle Ferronnière», поскольку тогда считалось, что изображённая на портрете дама – отнюдь не Лукреция Кривели, фаворитка герцога Сфорца, а любовница французского короля Франциска I, ненасытного волокиты, прославившегося своими любовными приключениями. Несколько странным прозвищем «Прекрасная Ферроньера», по-видимому, обязана своему мужу, парижскому адвокату Жану Феррону. Поговаривали, что прелестница во время первого свидания с королём настолько возмутилась слишком предприимчивым поведением монарха, что у неё лопнула жилка на лбу, а поэтому пришлось на следующий день прикрыть кровоподтёк подаренным самоцветом.[18] Потому-то художник и запечатлел спущенную на лоб красавицы повязку-цепочку, украшенную в центре драгоценным камнем, отчего подобное украшение и стало называться «фероньеркой» (франц. «la ferronière»).
Кто хорошо знал эту гривуазную историю, на ушко шептали друг другу, каким образом муж восхитительной длинноногой синеглазой брюнетки хитроумно отомстил венценосному обидчику за поруганную честь. Адвокат Феррон специально ходил по всевозможным злачным местам, чтобы подцепить страшную «неаполитанскую болезнь», беспощадно приводящую к разрушению заражённого тела, в чем он и преуспел. Заметим, что парижане впервые столкнулись со столь «гнусным и зловонным» заболеванием, перешедшим в эпидемию, в 1496 году. От заражённой собственным мужем Прекрасной Фероньерки болезнь перешла к любвеобильному Франциску I, вскоре отдавшему Богу душу в 1547 году. Правда, ещё в 1512 году, будучи только наследником французского престола, чересчур ценивший радости Венеры принц Франсуа Ангулемский успел переболеть сифилисом, о чём горестно упомянула в своём дневнике Луиза Савойская, напрасно старавшаяся отучить сына «от идиотской тяги к постели».[19]
Фероньерки придавали юным лицам таинственную загадочность и невольно приковывали внимание к глазам чаровниц. Жемчужная «капелька» на лбу обворожительной жены А.С. Пушкина, Наталии Гончаровой, запечатлённая искусной кистью А.П. Брюллова, придаёт особое очарование нежному облику восхитительной красавицы и сразу заставляет вспомнить слова великого поэта: «Чистейшей прелести чистейший образец».
О проекте
О подписке