Я – мужчина пожилой, старый алкоголик, можно сказать. Пью, потому как уверенней себя чувствую в хмельном состоянии. Мир после двух-трёх рюмок улучшается волшебно: всё становится разноцветным, праздничным, чувства обостряются, как в молодости. Раскованным становлюсь, остроумным – женщины от меня в восторге (мне так кажется, во всяком случае).
На исходе советских лет преподавал я в спецшколе, детишек учил. Была у меня одарённая ученица – Ксения Лапко. Девочка из интеллигентной семьи, тоненькая, светленькая, глазищи – голубые чашки, умные-умные. Родители на неё дышать боялись, мечтали вырастить из неё гармоничного человека: Ксюша и балетом занималась, и рисованием, и катанием фигурным. Чистота в ней была необыкновенная, обаяние, доброта. Замечательная девочка: глубокая, нравственная.
С отцом её, Игорем, я дружил со студенческих лет. У нас было общее увлечение: байдарочные походы, песни у костра, альпинизм. Мы с юности заразились романтикой – ждали лета, чтобы с рюкзаками в Карелию, полюбоваться высоченными соснами, устремлёнными в синее небо, или на Байкал, припасть к его священным водам, или в горы – покорять вершины, парить над миром, побеждать себя, земное притяжение.
Ксения выросла, таланты её развиться не успели – она в восемнадцать лет вышла замуж по страстной любви, одного за другим родила четырёх детей. Муж её в «лихие 90-е» разбогател, развернулся. Не буду называть его фамилию – он в России человек известный, на заре своего «бизнеса» был близок к солнцевским бандитам. А теперь он – государственный муж, респектабельный господин из высшего общества, занимается благотворительностью, помогает молодым талантам – музыкантам, художникам. Денег у него – вагон. Ксения часто путешествует по миру с детьми, к светской жизни она равнодушна. А Игорю и его жене Зое благодарный зять выстроил дачку в Подмосковье.
И вот старый друг позвонил мне перед Новым годом, говорит: «Приезжай, посидим у камина, встретим праздник вместе. Что ты один будешь куковать?» (Знает, что с женой я развёлся – из-за моей пьянки, денег нет – откуда они у пенсионера-забулдыги, и вообще, у меня «всё в прошлом» – как у двух старушек на картине с таким же названием.)
Прислал мне Игорь к подъезду иномарку с водителем, двинулись мы за город. Въезжаем в элитный посёлок, возле шлагбаума – охранник в камуфляже с автоматом. Я хмыкнул: вот, мол, как от народа его радетели отгораживаются!.. Водитель смолчал, включил мне радио – классическую музыку, чтоб не раздражался я, значит. Едем, улица узенькая, по обе стороны – многометровые бетонные заборы. Да… Ну, правильно, зачем соседям чужое добро видеть?!
Вот и дачка Игоря. Ого-го!.. Сколько я не считал, пять этажей получалось. И один подземный ещё – там гараж с подвалом.
Вошел внутрь – охи, ахи, «давно не виделись!..» Постарел Игорь, лицо бледное, круги под глазами. Я тоже, понятно, не Фанфан-Тюльпан – хотя раньше меня с ним и сравнивали. Глянул на себя в зеркальную стену: бодрый старикашка, наполовину лысый, в сером костюме с Черкизовского рынка (первый раз за три года приоделся – всё повода не находилось).
Сели в каминной – большая зала, огонь потрескивает, ёлочка огоньками мигает, шкуры на полу лежат, лосиные и оленьи рога по стенам ветвистые тени отбрасывают, в центре стол круглый («Натуральный дуб!» – похвастал Игорь), Зоя в праздничном платье – соболя на плечах. Три официанта в белых перчатках вокруг нас хлопочут: один вино подливает (из французских погребов, сумасшедших денег стоит), другой осетрину несёт на вертеле, третий соусом потчует…
Пошла у нас застольная беседа – вокруг Ксении, понятно, других-то общих тем нету; где она сейчас (кажется, в Греции) и как жизнь у неё ладно сложилась, правда, рисование и музыку она совсем забросила, но женское ли это дело – творчество… Жалко, конечно, что внуков она дедушке и бабушке редко показывает, но зато дети с ранних лет повидают мир, порадуются новым впечатлениям. «А мы что видели?!» Я подумал: а как же романтика, Домбай, Кандалакша и Листвянка, но промолчал из вежливости, дабы не разрушать семейной идиллии.
Я – человек не жадный на еду, но чтобы не обижать хозяев, попробовал я всяческих блюд заморских – продукты из дальних краёв привезены и специально нанятым поваром настряпаны. Хозяева угощают, видно, что от души. А мне, честно скажу, скучно с ними. Затосковал по своей компании: сейчас ребята, поди, у гастронома уже вовсю праздник встречают, разливают по маленькой… Душевно, на природе! А Игорь – парень чуткий, заметил во мне перемену, говорит: «Давай выйдем, пройдёмся по свежему воздуху, чего сидеть!»
А ночь была… Бархатная, тихая. Снег искристый. Сугробы голубые. Перед Новым годом над Москвой ледяной дождь пролился, деревья – от подошвы до макушки – в ледяном панцире, в каждая веточка – в чистейшем хрустале. Глянешь на аллею – красота неземная, фантастическая; и тут же себя одёрнешь – а сколько деревьев погибнет, рухнет под тяжестью льда, замёрзнет – дышать-то им нечем!
Игорь меня по дорожке тащит, к фонарному столбу кованому: «Сейчас увидишь!» Стал в сугробе рыть, откопал четвертинку, из кармана две конфетки замурзанные вытащил. Подмигивает: «Мне Зоя не разрешает крепкое, я прячу от неё. Выпьем?»
Пижонит, под народ подделывается, мол, я – могу и по-простому, из горла, хоть у меня три официанта за столом прислуживают. Слаб человек – не отказался я. Игорь приободрился: «А помнишь, как мы жили, как за котлетами по 7 копеек в очереди стояли?» Я киваю. Он хорохорится: «Сейчас ткни пальцем в глобус – куда хочешь, туда и полетим. Хоть завтра. Мировое турне. Мы же мечтали джунгли Амазонки посмотреть!»
– Нет, – говорю, – поздно мне на Амазонку. Ничего не хочу.
Думаю: друг мой старый, какую туфту ты гонишь! Мы же пятьдесят лет знакомы, вместе и за котлетами стояли, и последний сухарь в походах делили, и к девчонкам в общежитие лазили, и театр на Таганке штурмовали, и забугорные «голоса» слушали, и в стойотрядах вкалывали…
Игоря развезло, он меня стал за грудки хватать, задираться:
– Ты мне завидуешь, да? Ксении повезло, при чём тут я?!
– Дурак ты, – говорю я ему. – Чему завидовать? Ну, сидите вы за забором, знать из себя изображаете. А страна-то голая из-за вас, уродов! По миллиону человек в год вымирает. Очнись, глянь вокруг себя, чмошник! Красота ваша – мёртвая, как эти деревья, в лёд закованные. Весна наступит – кругом сучья чёрные. А Ксения… Я как представлю дочь твою – чистую, непорочную, как она в одну постель с этим Каином ложится, вынашивает в себе детей его, мне страшно становится! Ради чего такие жертвы?! Из-за денег? Ксения не такая, чтобы за тряпки и побрякушки продаться. Ради любви? Поди, давно прозрела, поняла, кто рядом. Значит, из-за детей терпит, мается; надеется из них людей вырастить…
Он отстал от меня. Потом… заплакал. «Я, – говорит, – про это стараюсь не думать. От меня ничего не зависит. Зять мне фирму купил – научно-популярный журнал. Водитель привозит на работу, я достаю из сейфа бутылку и пью по рюмке в час. По пятьдесят грамм. Спать стараюсь пораньше лечь, чтобы Зоя не ругалась. Вот такая у меня жизнь. А Зоя купила на свои честные деньги избушку на Оке (по сравнению с нашей дачей – это тьфу, сарай), уезжает на лето, ходит там по грибы-по ягоды».
Я усмехнулся: у богатых – свои причуды, Игорь – четвертинку под фонарём закапывает, Зоя – «народную жизнь» изображает… Я-то им зачем?! Для «экзотики»? Вот, мол, с бедняком Новый год встретили, благотворительный ужин провели.
Игорь уже успокоился, даже вроде и протрезвел. Стал меня просвещать:
– Я в своём журнале фактически ничего не делаю, так, иногда статейку какую прочту. Одна заметка меня заинтересовала: в Израиле учёный антихриста по атомам собирает.
– Зачем?
– К концу света готовится. Он раньше трупы замораживал, чтобы оживить их через триста лет.
«Допился до белой горячки», – думаю. А вслух:
– Я атеист, ни во что не верю.
– Правда? – Игорь так обрадовался, будто вместо одной зарытой чекушки две нашел.
– Ничего «там» (я дёрнул головой вверх, показывая на небо) нету. Я своим друзьям-ал кашам неоднократно эту теорему доказывал. Так что живи спокойно, не рыпайся. Расслабься, и получай удовольствие в своём тереме. Кому что на роду написано, то и сбудется: судьбу не проведёшь.
А про себя подумал: «Всё равно, Игорь, ты – чмошник, прихвостень криминального капитала».
Вышло, вроде как я – батюшка и грехи ему отпустил. Да мне не жалко – всё ж таки человек катал меня на машине, кормил, поил, развлекал, да ещё и кусок жареной индейки с собой завернул.
Ну, за сим мы и расстались. Водитель повёз меня домой (бедняга, Новый год в гараже встретил). На обратном пути я ему язык развязал. Рассказал: «Нормальные хозяева, хотя и с причудами. Но главное, платят в срок, жалование не зажимают».
Вот такой у меня праздник вышел.
Вечером отварил я картошечки, огурчик солёный достал из банки, старой подруге позвонил, поздравил её с тем, что дошкандыбали мы с ней своими мозолистыми варикозными лапами до нынешних дней. Потом стал петь в трубку:
Ой, матушка, грустно мне,
Боярыня, скучно мне…
Пел всласть, почти выл, и чем больше пел, тем веселей мне становилось: живём, хлеб жуём!
Виталя Канавкин, редактор отдела культуры нашего «Глобуса», просто бредил книгами писателя Солоухина. «Нет, – хватал он меня за руку в коридоре, – ты послушай!» – и гнал наизусть какое-нибудь солоухинское описание природы, застолья или женщины. Память у Витали изумительная, читает он с выражением, с завываниями, как радиоартист. В таких случаях я не знала, как вырваться. Канавкин цитировал, комментировал, закатывал глаза, впадал в нервное возбуждение, сходное с морфиническим; так проходил час, начинался другой… Спасением было одно – если в коридоре вдруг появлялась новая жертва, потенциальный слушатель. Тогда Виталя ослаблял цепкость захвата, и я малодушно скрывалась в своей комнате.
Канавкин – личность незаурядная. Душа его – полигон страстей, воплощение закона единства и борьбы противоположностей. Мать у Витали – русская, отец – еврей.
– Ну ты посмотри, какой жид! Типичный, местечковый жид, – философски рассматривал себя Виталя, стоя перед зеркалом в моем кабинете. При этом он выпячивал небольшое, яйцеобразное пузцо (вообще он был тощий, как щука), отквашивал нижнюю губу, нос его характерно загибался, глаза приобретали скорбную влажность, и в целом он действительно походил на гримированных евреев из театра Марка Захарова.
– Пейсов не хватает, – ехидничала я. С национальным вопросом у нас было все в порядке.
– Ваши-то вчера опять номер выкинули, – говорила я Витале после выходных, пересказывая очередную телепроказу, – добром не кончится, ищете все приключений на свою библейскую голову!
Канавкин хихикал, как человек, застигнутый в момент вынашивания аморальных мыслей, и соглашался. Иногда, правда, его реакция на проделки соплеменников была бурной:
– Иуды! – орал он. – Суки! – голос его становился выше. – Гореть всем в огненной геенне! – Виталя был крещеный и верующий.
Но журналистская работа есть процесс творческий, разногласия в нем неизбежны. Редко – раз или два в год – мы с Виталей крупно ссорились. Канавкин мгновенно переносил стилевые, жанровые или организационные нестыковки на национальную почву.
– Антисемитка! – истерически топотал он в коридоре перед моим кабинетом, при этом представители всех национальностей, населявшие нашу редакцию, панически захлопывали двери. Наступала могильная тишина. Виталя продолжал бесноваться:
– Юдофобка! Националистка! – визжал он в театральном экстазе.
Как «старшей сестре» крыть мне было нечем. Я молчала. Спустя некоторое время Канавкин приходил мириться.
– Оля, – покаянно начинал он. – Я дурак! Ты знаешь об этом, – я горько смотрела в сторону. – Ну, прости, прости, – мурлыкал он, подлизываясь. Эффекта не было. – Ударь меня, подлеца, сволочь, скотину! – в праведном пафосе возвышал он голос. – Да, я плохой, злой, у меня тьма недостатков! – Я чувствовала, что если сейчас же не отвечу прощением, то покаяние превратится в представление.
– Ладно, мир, – торопливо прерывала я Канавкина.
Он садился рядом, бессчетно сыпал веселыми несуразицами, чутко следил за выражением моих глаз, как-то особенно фальшиво мне поддакивал.
– Что еще? – подозрительно морщилась я.
– Ты не можешь дать мне пятьдесят рублей? Или сто? – наконец сбрасывал он с души камень. – А то поиздержался, как Хлестаков…
Культурная политика нашего журнала была так же противоречива, как и личность Витали. В одном номере можно было прочесть «Россия, Русь! Храни себя, храни!», в другом – «Россия – мать-алкоголичка, отец ее – тамбовский волк»; рядом с приличными рассказами соседствовали порой ужасные стихи (я до сих пор помню строчку «сушку в чаю мочи», между тем, речь здесь шла не о сдаче анализов, а о мирном философском чаепитии); культурную хронику в зависимости от обозреваемых событий Виталя подписывал либо маминой фамилией «Канавкин», либо папиной – «Фогельсон».
Характер материалов на полосах определялся тем, в лицо какой национальности и в какие идеи был в данное время влюблен Виталя. Чувства его были горячи, но не глубоки, увлекался он часто, отрекался не реже, влюблялся физически и платонически, в мужчин и в женщин, в прекрасное и безобразное. Кумиры сотворялись и рушились, и лишь один из них – Владимир Солоухин, был незыблем и вечен, как лохматый красный свитер Канавкина.
Наконец мне надоели «солоухинские чтения» в коридоре, и я спросила:
– Виталя, если ты его так любишь, почему не сделаешь с ним интервью? (Втайне я тешила себя мыслью, что, вылившись на бумагу, энтузиазм Канавкина иссякнет.)
– Я боюсь, – вздохнул редактор. – Да, боюсь, – он воодушевился этой мыслью и бросился ее развивать: – Кто я, что я по сравнению с Владимиром Алексеевичем! Ноль без палочки, речка без берега, тварь дрожащая, вошь безродная, – самобичевание было в числе его любимых занятий. – Потом, разве он согласится? – в печати как раз прошла информация, что Солоухин тяжело болен. – Как, что я ему скажу? У меня спазмы горло схватят, – трудно было представить такую ситуацию, но я смолчала. – Вот если бы с тобой, – спасительная идея пришла к нему в голову, – с тобой я готов идти на край света, хоть к сатане!
Остаток трудового дня Виталя потратил на мое уламывание. Я поняла, что попалась.
– Ладно, – сказала я. – Так и быть, пойду. В качестве эскорта. Безмолвного, почетного сопровождения твоей трусливой персоны. Но учти: текст писать будешь ты, вести беседу – тоже, – и Виталя утвердительно затряс головой, как китайский болванчик.
Теперь уже я надеялась, что Солоухин нам откажет. Канавкин с величайшим благоговением положил передо мной мятый клочок бумаги с телефонным номером.
Трубку взяли на шестом или седьмом гудке, глухо сказали «да».
– Владимир Алексеевич? – не вполне веря услышанному, удивилась я.
– Он самый, – охотно подтвердил Солоухин своим знаменитым владимирским говорком.
Я сообразила, что надо брать быка за рога, ковать железо, пока горячо, договариваться немедленно. «Старик может быть глуховатым», – мелькнуло у меня в голове, и я усилила громкость:
– Мы, сотрудники журнала «Глобус», Ольга Брянцева и Виталий Канавкин, просим вас дать для нашего издания интервью!
– Орать-то не надо, – степенно заметил Солоухин и в такой же раздумчивой манере назначил нам место, день и час.
Виталя плясал от радости «русскую» под собственный аккомпанемент, я хмурилась. Прикидывала: успею ли до послезавтра что-то перечитать? Не сидеть же толкушкой между двумя мужиками при умной беседе! И я рванула домой, к книгам.
Мы договорились с Виталей встретиться у платформы «Переделкино» и в первые секунды не узнали друг друга. Канавкин сменил свой красный свитер на рубашку с пиджаком; одежда была в разноразмерную клетку, и редактор отдела культуры сильно смахивал в ней на афериста начала XX века. Я тоже поступилась принципами – ходить на задания в брюках и в обуви без каблуков. На мне был весьма легкомысленный костюмчик, выгодно подчеркивающий то, что принято подчеркивать, и туфли на шпильках. Странная пара полюбовалась отражением в витрине пристанционного магазина и двинулась к кладбищу – Виталя утверждал, что это самый короткий путь к искомому дому.
Стояли майские дни, по-весеннему яркие, с молодым солнцем, с еще не затоптанной и не запыленной травой; пахло свежим листом, обновленной хвоей, подсыхающей глиной. Странно было в такой день лезть через чужое кладбище, да еще не вполне ухоженное. Большая часть растущих здесь деревьев и кустарников была поражена болезнью – кроны умирали, опутанные тяжелой, темно-серебряной паутиной. Туфли мои скользили по узким и грязным дорожкам, я проклинала свою глупость и Виталину тупость, грозилась, что ремонт обуви будет оплачивать он.
– Молчи, женщина! – витийствовал Канавкин и цинично декламировал:
– Чем о туфлях пеклись, смотри, сколько евреев лежат в земле сырой, не ведая забот! – он читал вслух нерусские фамилии с памятников.
Но все, в том числе и кладбища, кончается. Вскоре мы подошли к двухэтажному дому с облупленными голубыми ставнями. Во дворе сиротели старые белые «Жигули» с проржавленным кузовом. Мы двинулись вокруг дома в поисках входной двери и увидели белоголового невысокого дедка. Я открыла рот, чтобы спросить его: не знает ли он, где живет писатель Солоухин?; но в эту самую секунду Виталя, утробно екнув, воздел руки вверх и закричал со слезой в голосе, ставя каждое слово отдельно:
– Владимир! Алексеевич! Это! Мы! Журналисты! Пришли!
– Здравствуйте, – основательно сказал писатель.
– Здрасте, – растерянно сказала я и наконец-то закрыла рот.
Жалость сжала мне сердце: нас ждали. К нам готовились, для нас принарядились. По давноненадеванной сорочке шли складки, образовавшиеся от долгого хранения. Брюки были высоко поддернуты – гораздо выше талии – отчего писатель казался ниже ростом.
Сопровождаемые Виталиной болтовней, мы поднялись на второй этаж, в кабинет. У журнального столика горела настольная лампа, разгоняя полумрак от зашторенных темным окон. В просторной, даже чересчур, комнате тонули книжные полки, массивный письменный стол, редкие, одинокие стулья… Я споткнулась о пустую бутылку «Белого медведя», и она долго катилась по полу.
– Пиво-то я люблю, – заметил Солоухин.
Мы угнездились втроем у журнального столика, Виталя настроил диктофон. Теперь, вблизи, я узнавала и признавала в этом пожилом человеке известного писателя, чьими книгами когда-то зачитывалась. Лицо его было землистобледно, устало; глаза потеряли глубину и выразительность, черты одрябли; жизнь умирания начиналась в нем, но и эта жизнь – жизнь; он походил на большую, широкую, мелеющую реку, которая, даже погибая, несла прежнюю воду.
А беседа не пошла. Казалось, что Виталя знал о солоухинских книгах больше, чем автор. Канавкин подобострастно фанатствовал, льстиво цитировал, делал лестные сопоставления. Все без толку: писатель откровенно скучал, пару раз с трудом удержал зевоту, поддакивал вяло, а если и пускался в рассуждения, то они были донельзя вторичными по сравнению с его же собственными произведениями. Пытка литературой продолжалась минут сорок. Но вот Виталя дошел до мирского:
– Владимир Алексеевич! А книги-то у Вас сейчас выходят?
О проекте
О подписке