плечики лишь кунью шубейку набросили, мол, всё здесь у нас по-простецки.
После дальнего странствия, дорог тряских чувства притупились у путешественника, в голове кисельно гладко сделалось, как вроде, извилины стёрлись, и лишь одна мысль: ну, наконец-то, доехал! – радостно металась в голове. Слегка ополоумел работник умственного труда. А здесь ещё баня, да дурманящий берёзовый веник.
Но всё же смекнул мужичонка, что негоже столичному инженеру в таком виде, да ещё и при даме. Одел мундир. Сидел за столом пустой, но торжественный, значимый. После осетринки и первой же стопки «ерофеевки» посоловел, голова совсем не своя сделалась у московского, – воспринимал явь как в тумане.
Венедикт, хитрец, давай перед московским больше туману напускать, играть в либералы, – выслушивать мнение всех присутствующих о постройке дороги.
Александра Шкроева, встав с места, – монументом стояла: телеса налитые, того и гляди, платье по швам пойдет; лицо лососевого отлива, – давай пальцы загибать, перечисляя выгоды от постройки железной дороги. Ерофеев, не церемонясь, прервал её. И, откинувшись на высокую спинку стула с именными вензелями, предложил голосовать.
Голоса разделились. Против переноса железной дороги от Каинска проголосовала Александра Ивановна Шкроева и Левако Мовша Абелевич.
Ерофеев от негодования глазищи выпучил, – что шары бильярдные, – навёл их на Левако, но проговорил, – истый артист! – ласково:
– Мовшечка, дорогой, не дело нам слушать бабу. Ну посуди сам: построят дорогу, понаедут здесь всякие, и наша торговля заглохнет…
Переголосовали.
Так по-модному – по-либеральному, по-стародавнему – по-любовному и решили купцы между собой, отодвинуть дорогу от Каинска.
Уломали и Главного, – уж очень ему шуба кунья понравилась. Колебался, раздумывал, правда, в начале инженер. Поверх шубы шкурку черно-бурой лисы купец Волков небрежно бросил: для вашей любезной жёнушки, – пояснил. Эта мягкая рухлядь и умягчила сердце столичного. Согласился отодвинуть дорогу от Каинска инженер.
Перед Императором оправдание все дружно тому решению нашли: мол, недосмотрели изыскатели, болото непроходимое на пути оказалось.
Как только Александра Ивановна Шкроева поняла, что уступил инженер, встала из-за стола, вскинув голову, что лошадь взнузданная, покинула почтенное собрание купчиха, прямая, непреклонная, – уверенная в своей правоте.
…И по хотению, желанию тех купцов положили железную дорогу и новый населенный пункт построили, узловую станцию – назвали её Каинск-Томский – в двенадцати километрах от их Каинска.2
Только со временем купцы каинские поняли, что промашку с железкой дали. Вкусили прелесть перевозки грузов по железной дороге, и поняли. Им до Каинска-Томского, до железнодорожной станции грузы по непролазной грязи возить приходилось, – маетно, канительно, накладно. Бугрятся мышцы, всздуваются вены и у коней тяжеловесных, двужильных, и у дюжих мужиков, сопровождающих грузы. Долго куражась, не соглашались, деньгу ломили за свои труды мужики те большую.
Некоторые купчики молодые, лёгкие на подъем, скрутились одночасьем, – а что им терять-то? – и переехали из Каинска в Ново-Николаевск. Там, говорят, мошну свою туго набивали.
Загоношились, засуетились купцы, которые недавно были против железной дороги, гонцов слали в Москву: класть ветку железную надо, воссоединять Каинск с Каинском-Томским.
13 августа 1910 года был издан Именной Высочайший указ о выделении земли для постройки дороги Каинск – ст. Каинск.
Часть деньги на постройку ветки купцы, как повелось, из своих загашников доставали, выуживали.
Через пять лет была положена железная дорога, соединившая два Каинска.
А ямщицкое дело быстро угасало, скоро в упадок приходил Московский тракт – не под силу оказалось бренной, скудельной лошадке тягаться с железным конём.
… А речь какую держал при вручении свидетельств Ерофеев! – у Ильи Никифоровича и сейчас мурашки по коже пробегают.
Трое их было в тот раз оглашенных в купечество. Все уж, было, собрались в Собрании. Ждали только Самого – его, Ерофеева.
Ждут. Челядь дорожки расстелили по всей улице, – конца-края не видать.
Бывалые именитые купцы спокойные, разговоры деловые ведут, кто как капиталу нарастил в этом году. Те, кто помельче потрухивают маленько. У оглашенных от волнения ноги подкашиваются.
«Едет-едет…» – пронеслось по залу. Высыпал на улицу люд. Вытянул, как гусак, Илья Никифорович шею, – росту небольшого. Видит: конь белый, отменной выправки, стройные точёные ноги высоко выкидывает, и, кажется, не бежит, а плывёт по воздуху конь, а копыта золотом брызжут. Илья Никифорович аж глаза зажмурил и головой мотнул, – подумал, от волнения наваждение приключилось, – стряхнуть хотел. Как уж потом узнал Илья Никифорович: и впрямь, – золотом подкована лошадь у Самого.
…Старший Аксёнов, Никифор Иванович, ворчал на сына, приговаривал:
– Здря, Илюшка, ты с энтой гумажкой затевашь… жил без неё, и проживёшь.
– Тятя, пусть лежит в ящике. Есть, пить не просит, и ладно, – отвечал сын отцу. – Ты, тятя, сроду противился моему делу, всю жизнь брезгливо относился к моим магАзинам. Всё время твердил: зря в купцы метишь.
– Я и сейчас говорю: здря, здря, Ильюшка, ты от земли отрывашься, внуков от неё отворачивашь. От землицы нам никак нельзя нос воротить. Ради неё твой дед с Тамбовщины сюды пешим шёл.
– Я, папаня, и не ворочу носа, как были у меня пятнадцать десятин, так и остались. Только теперь у меня есть возможность пользоваться наёмными трудами.
Оставшись один в складах, разговаривал уже сам с собою Илья Никифорович, вёл мысленный разговор, собеседовал с отцом:
– Ты, папаня, в магАзин зайдешь, рукой ни к чему не притронешься, – брезгуешь. Палочкой, своим батожком поковыряешься, небрежно так, как бы между прочим, культяшкой отмороженного пальца ткнёшь в пряники мятные, – любишь ты, тятя, мятные прянички, любишь… Ешь, ешь, рОдный мой, кушай на здоровьице, тятя, – почему-то слеза наворачивалась у купчины от своих же нежных мыслей, – скажешь: с фунт положь.
Вытирал слёзы, долго сморкался купчина.
– Не всю же жизнь нам с тобой, тятя, дуги гнуть. Поди, по всей Сибирушке колокольцы под твоими дугами бренчат, те же купчины разъезжают. Вона три года назад я в Таре, на ярмарке был, признал твою дугу, твою руку. Да и как не признать, если я подле тебя был тогда, когда ты эту дугу гнул и разузоривал. С ранних лет я подле тебя, тятя, тёрся: принести, поддержать. В страдную пору на поле, а ранней весной и зимой – в землянке, там ты по весне дуги гнул, там, уже по зиме, резным хмелем обвивал дуги свои, искусно узорил. Под такими дугами проехать, – без хмельного хмельным сделашься…
Меня ты, тятя, к резному делу приучал. Дуги знатные у тебя получались, лёгкие, невесомые. Весу в коих было не более, чем в калаче из хорошего теста. Заказы ты из самого Томска получал. С того и мой капитал был начат. Ценю то, и дорожу тем.
Присев за конторку, взяв из ящичка большую книгу, с заглавием «Книга для расхода общего», сидел, не открывая ее купец. Она требовала большого внимания, а Илья Никифорович сейчас весь был погружён в воспоминания, размышления.
– Зимой ездил ты, тятя, в колочки, присматривал, примечал нужные лесинки. Меня с собою брал.
Дядька Федя Нелюбов тоже был мастером по дугам. Между вами негласно были поделены лесочки; он в твои не ездил за лесинами, ты – в его.
Без рукавиц прощупывал ты каждое деревце, простукивал, оттого однажды и палец отморозил. Болел палец, а ты не чувствовал. Приехал тогда из лесу, намазал его солидолом, попросил мать: «Перевяжи, Нюра… палец что-то прихватило».
День ходишь с перевязанным пальцем. Маманя: «Никиша, давай палец-то перевяжем».
«Некогда… опосля», – отвечаешь.
На другой день всё же решил повязку поправить, палец новой порцией солидольчика умаслить. Стал тряпицу-то разматывать, а палец, возьми, да отвались, вывалился из тряпички, из своего гнёздышка. Кошка схватила его, потащила, еле отобрали, по всей избе за ней мы с сестрицей гонялись. Потом с Таней же и закопали твой пальчик в конце огорода, – похоронили.
Мать бранилась на тебя.
А ты: «Да я думал, поболит да перестанет, не в первый же раз тако».
«Болело ведь, саднило небось, а ты всё терпел, мила-а-й ты мой… Не жалешь ты себя, Никиша» – качала, сокрушаясь, головою мать.
Зима-белошвейка ещё лоскуты свои не все и на открытой-то местности прибрала, а в колочках дак ещё кое-где и навалы, словно тюки мануфактурные, потемневшего снега лежали, но соки по деревам уже погнало, – бежали. Вот в это самое время мы ехали, рубили те метные березки, ракитник. Нам ведь до посева всё успеть надо было. Ты, тятя, рубил лесины, а я к телеге таскал, грузил.
А потом самое интересное начиналось. Кряжи нужного размера нарезали, распаривали эти кряжи: часть в землянке, в кадях; другие – в куче навозной; в бане под потолком у тебя полка была – на полку складывал иные. Тятя, ты у меня, как Ломогосов, тот, говорят, тоже любил опыты делать, и ты так.
Гнул ты дуги легко, один, меня даже не подпускал, разве, где, когда поддержать, а так один. Я видел, как гнул дуги дядька Федя. Ему взрослый сын помогал, и он на помощь еще соседа звал, Ефима-Эконома, а у него силищи – ого-го-го, дай Бог каждому! – втроём гнули. А ты один! Толь ты, тятя, такие податливые лесины умел выбирать, толь слово какое знаешь, али сам Бог тебе помогал?
Тятя, был я тебе помощником, а вот от тебя нет мне поддержки в моём купецком деле. Тятя, тятя, брезгуешь ты моим делом.
Илья Никифорович открыл гроссбух. Первые две страницы книги были плотно исписаны его корявым почерком. Купец пробежал глазами по тексту, который он знал наизусть. Оригинал этого текста был вручен вместе с гильдейским свидетельством и хранился с удостоверением на дне сундука, что стоял в опочивальне. Взгляд выхватывал отдельные пункты, купец с трепетом и благоговением читал:
«Пункт 1. Деловые качества: здравый рассудок, быстрое соображение, твёрдость характера в исполнении всех дел. Каждый порядочный человек может выработать эти качества непоколебимой решимостью и силой воли…
Пункт 7. Держите всегда данное слово. Лучше не обещайте, если не уверены в том, что вы в состоянии исполнить обещанное, но раз давши слово, вы должны его помнить и свято исполнять…
Пункт 12. Относитесь к своему делу с полным усердием, чем бы вы не занимались. Работайте, когда случится надобность: рано и поздно, вовремя и не вовремя, одним словом, не пропускайте ни одного случая, который бы мог хотя и медленно служить успехам ваших занятий…
Пункт 19. Записывайте все и никогда не держите в памяти того, что может быть записано сейчас.
Пункт 20. Всякое дело основано на доверии, поэтому вы должны всеми силами стараться снискать себе полное доверие тех, с кем вам приходится иметь дело. Этого вы можете достичь разными путями, а главное – честностью и добросовестностью.
Пункт 21. Соблюдайте экономию в ваших личных расходах, лучше живите ниже ваших средств, чем выше».
То был «Кодекс чести российских купцов».
Наконец Илья Никифорович открыл книгу на нужной странице, взял из-за уха карандаш, обмакнул его в мелкую плошку с водой, что постоянно стояла на столе, делал запись: «мЕлашные расходы». Вязь письма играла-переливалась на бумаге фиолетовым-лиловым, серым-дымчатым. Кончик языка от сосредоточенности и усердия, с которым Илья Никифорович выводил буквы, выглядывал из уголка рта.
Груня, просмешница, видя, как муж высовывал язык во время письма, часто подтрунивала над своим Илюшей: опять язычок у тебя на пороге, – приговаривала. Дразня мужа, взрослая женщина, как маленькая девочка, высовывала свой розовый язычок. В ответ на эту её проделку Илье Никифоровичу хотелось обнять жёнушку, и целовать-целовать до одури. Но она, проворная, увёртывалась, ускользала днём из его рук, он навёрстывал это ночью.
…Купцы-товарищи нонче зовут Илью Никифоровича в Москву, – обмыть, отметить свидетельство. Фортель был такой у местных купцов: по зиме в московские кабаки собственным экипажем ездить. Говорят, уж пятнадцать человек записалось, – хороший поезд получится. Поговаривают, сам Ерофеев Венедикт Петрович в том списке значится.
Если Груня отпустит, – поеду, – рассуждал мужик. Ей с сынком, Мишаней, без него здесь дело вести, а Мишане лишь десять годков, не велик помошничек, – тяжеловато Груне будет.
Старшего сына, Никиту, Илья Никифорович уже женил, отделил. Дом ему в самом Каинске поставил, – двухэтажный: в подвале, как водится, склады, на первом этаже лавка галантерейная, на втором – жилые апартаменты.
Своему приказчику Илья Никифорович не доверял, – плутоват. На ученика, Нефёдку, надёжи мало, болезный он. Нефёдка – сынок друга еще с детства, Николая Пермякова. Ноженьки худые у мальца, а головой он разумен, мыслью светлый, толк со временем должен получиться из парня.
Илья Никифорович уж приговаривал жене, что желательно бы съездить в Москву, ради дела. Обещал гостинцев привезти: перстенек золотой да полушалок, шитый канителью. Та в ответ:
– В портках опять мне гостинцев не привези. – Чем вогнала в краску мужика. Но окончательного согласия еще не дала.
Любил Илья Никифорович свою Груню. Тихо и нежно любил, не пряча своих чувств за напускной грубостью, но и не заглядывая, как песик, безконца в глаза. Золотая канитель невидимо тянулась от его сердца – к Груниному, и обратно.
…Керосинная лавка находилась на территории скобяной лавки, только туда, вглубь огородных рядов, и заходить в неё надо со стороны проулка.
Скобяная лавка хоть и называлась скобяной, но на поверку таковой не была. Не продавались в лавке скобы, мужики пользовались скобами в своей, деревенской кузнице кованными. В местной кузнице изготавливались и домовитые топоры-царьки, языкастые лопаты, вилы-зубоскалы.
А в лавке той продавали гвозди; торговали ситцем, – лежит в ней, вот уж лет пять, два тюка ситца, уменьшаются понемногу, берут люди с большого достатка; монпансье продают, петушков на палочке, крендельки затейливые, сушки да пряники тульские.
Лавка керосинная – землянка, ее деревянная двухстворчатая дверь, оббита листовым железом. Емкости, в которых хранится керосин, врыты в землю. Керосин Илья Никифорович собственноручно отпускал, никому не доверял. Он черпал керосин из жбана специальным черпаком на длинной ручке.
В селе был определён день недели отпуска керосина, это был вторник. За керосином всё больше бабы, девки да девочки ходили, по той простой причине, что хозяин наказывал мужикам не ходить: смолят самокрутки, того и гляди, до пожара недалеко. Мальчишек он тоже особо не жаловал, и, как узнает, что который уже балуется куревом, – отказывал тому продавать керосин. На той неделе наказывал Коркиным: Яшку ни в коем разе за керосином не посылать.
Отец с матерью, конечно, знали, что сын курит, помалкивали, – сходить за керосином некому будет. Матери все некогда, как белка в колесе, по дому; дочь Дашенька маленькая. Вот и ходил Яшка, пока сам Аксенов не отказал им.
Из мужиков вот только старик Спиридон Иванович Варнаков и ходит за керосином, и то только, что он в родстве Илюше Аксёнову, да так какой мальчонка маленький за материну юбку прицепится.
Пойти за керосином для деревенской женщины – своеобразный поход на люди: баба и платок поновее оденет, и грязный передник снимет, и обувку рваную сбросит.
Да не в каждой ещё семье пользуются керосиновой лампой, есть семьи, которые ещё, живя в скудости, пользуются жировиком или даже лучиной. И те, кто уже завёл керосиновую лампу и моду жить при керосине, могли неделю-другую прожить и без керосина, если из денег выбивалась семья.
Керосин использовали экономно, лишний раз и не зажигали лампы, берегли каждую каплю. Да и брали понемногу, приходили с бидончиками литровыми или полутора литровыми. Иной раз и ужинали, по старинке, – в потёмках, а что: мимо рта не пронесёшь. И считалось, да так оно, и в самом деле, было, что тот, кто пользуется керосином, живёт в достатке. А Аксёновы, говорят, щепки для разжигания печи в керосин макают. Правда-нет, но люди говорят.
Сама же керосиновая лампа была не только неким доказательством достатка, но и украшением крестьянской избы, вон она какая нарядная! – в кружевном ободочке, как девка в кокошнике.
Со временем мужики научились свои цигарки крутить козьими ножками и прикуривать от стекла лампы, у них это как-то манерно, по-городскому что ли, получалось.
Старики приговаривали:
– Чё чичас не жить! – Засветят лампу, – и светло, как днём; хошь – рубаху шей, хошь – вшей ишши.
В землянку-лавку Илья Никифорович по одному человеку зазывал. Необычность прохладного помещения в летнее знойное время, полутьма, запах керосина, – то был запах города, оттуда эта мода пришла, – не объяснимым образом воздействовал на воображение иной девки-бабы, – кружил голову, окрылял.
Сноха Козиных, Клавдия, – приходила она иногда за керосином, – говорила:
– Мне после керосинной лавки всегда хочется за цветами в поле сбегать, – избу украсить, красоту навести, как в городе… чугунки намыть, песочком их на озере поскрести.
Однажды с какого-то бидончика капнула капля керосина в лужу и разлилась, играя всеми цветами радуги. Считай, всё село тогда побывала у той лужицы, все хотели посмотреть на радугу, лежащую на земле. Вот только грязь вокруг той лужицы вперёд недовольно и зло морщилась; корёжило её, корёжило, а потом она исчезла, вытоптанная, растасканная ногами. В лужице, – радуга, – красотище! Чудо-чудное!
…В дни приезда фотографов у керосинной лавки бабы вот какой разговор вели.
– Ой, бабоньки, как я на карточку хочу сняться, – говорила, сладко потягиваясь и тряся юбкой, крутобокая, ядрёная сноха Самойловых.
– И моя пустоголовая сноха, Клавка, вижу, тож засобиралась сниматься: стеколко своё из сундука достала, зенки свои в него лупит, да бровь слюнявит… тьфу… – жужжала на ухо рядом стоящей бабе старуха Козина.
– Надоть в церкву сходить, у батюшки спросить, можна-нет сниматься, а то снимитесь, а потома че-нибудь да сдекаватся с вами, – научала набожная бабка Степанида. А её особо никто не слушал, – тарабанил каждый своё.
– Говорят, уж Аксёновы снялись…
– А чё им не сниматься… поди, и не на одну.
О проекте
О подписке