Были собраны деньги, и Карпентер отплыл в Индию в сентябре 1938 года, чтобы, как он сам выразился, заняться весьма нервным промыслом – отловом достаточного количества здоровых макак-резусов. Ему пришлось платить баснословные суммы вымогателям-посредникам, но в конце концов на территории семи провинций было поймано и доставлено в Калькутту достаточное число животных. Поиски капитана, готового переправить Карпентера и его обезьян домой, тоже потребовали времени и денег, потому что «пятьсот животных практически заняли всю палубу большого сухогруза», – вспоминал Карпентер. Когда живой груз был наконец доставлен на американский корабль «Коамо», война уже сделала Суэцкий канал небезопасным, и капитан решил плыть через мыс Доброй Надежды, огибая Африку. После остановок в Бостоне и Нью-Йорке Карпентер и его подопечные прибыли наконец в Пуэрто-Рико в начале декабря, через сорок семь дней после отплытия из Калькутты. Было пройдено четырнадцать тысяч миль, и на протяжении всего путешествия Карпентеру приходилось работать по четырнадцать-пятнадцать часов в сутки. «Целыми днями я чистил клетки и кормил животных; это изматывало и в плохую, и в хорошую погоду, – вспоминал он позже. – Можете себе представить, какую радость я испытал, доставив груз до места назначения»[59].
Хотя предполагалось, что Кайо станет питомником для разведения обезьян, у Карпентера была еще одна цель: создать для животных естественную среду обитания, где он мог бы относительно легко наблюдать взаимодействие обезьян. «Я был заинтересован… в способах самоорганизации популяции видами социального поведения, которые возникают среди животных спонтанно», – говорил он. Главный вопрос, интересовавший Карпентера, был относительно прост: почему животные живут группами? Но в 1938 году социальное поведение животных не было среди главных приоритетов науки. План изучения социальных взаимодействий на Кайо-Сантьяго прилагался к организации питомника, как включают расходы на здравоохранение в счет ассигнований на постройку шоссе.
Надежды Карпентера на то, что, освободившись из клеток, макаки самоорганизуются в группы соответственно регионам, откуда они прибыли, оказались беспочвенными. Обезьяны смешались, а затем последовала кровавая вакханалия: как территориальные животные, они попытались установить новую иерархию. Десятки особей погибли, включая и детенышей. Многих самцов утаскивали в море и топили. Поредевшее стадо в конечном счете разделилось на пять отдельных групп. Каждая обезьяна, живущая сейчас на острове, является потомком тех животных.
Несмотря на невероятные усилия, Карпентеру года два не удавалось установить на острове порядок. Тем не менее уже первые наблюдения оказались весьма плодотворными. Он сумел отметить сходство в поведении приматов – людей и обезьян – в то время, когда это видели очень немногие, за десять лет до того, как вышли в свет работы Харлоу. Карпентер писал, что, наблюдая обезьян, можно заметить зарождение начал человеческого поведения, однако «свободного от культурных барьеров и отчужденного от нашего в достаточной степени для того, чтобы избежать хорошо известных [sic!] ошибок, связанных с изучением человеком самого себя»[60].
Однако после столь многообещающего начала ситуация на Кайо резко ухудшилась. США вступили во Вторую мировую войну, финансирование питомника и интерес к обезьянам иссякли. К середине пятидесятых годов численность особей уменьшилась до 150, причем все животные находились в плачевном состоянии. Дело могло закончиться гибелью всех макак.
Но в этот момент на остров прибыл Стюарт Альтман. Колония только что получила небольшую сумму денег от Национальных институтов здравоохранения, а также заручилась поддержкой Университета Пуэрто-Рико. Альтман составил каталог уцелевших животных – он поймал, взвесил, заклеймил и измерил всех обезьян на острове. Надо было восстановить все обветшавшие постройки. На это ушло несколько месяцев, но Альтман в конце концов установил относительный порядок, что дало ему возможность возобновить научную работу. Здесь он тоже начал практически с нуля. О поведении макак было известно очень мало, и даже самые яркие из прежних описаний, как казалось Альтману, «были очень несправедливы к способностям этих замечательных животных»[61].
Подобно путешественнику, наносящему на карту новую территорию, Альтману для начала надо было определить границы поля успешного наблюдения. Проблема номер один заключалась в том, что обезьяны знали, что он находится среди них. Альтман принял решение расположиться в месте с хорошим обзором и выжидать, ничем себя не проявляя. «Если обезьяны двигались ко мне или вокруг меня, то я ничего не мог с этим поделать, – писал он. – На близком расстоянии я избегал долго смотреть им в глаза». Временами, когда это было необходимо, ученый непосредственно общался с обезьянами на понятном для них языке. Когда нападение представлялось неминуемым, он угрожал макакам, топая обутой в тяжелый ботинок ногой. Если ему надо было приблизиться к обезьянам, когда они проявляли настороженность, он бросал им еду. Иногда он щелкал языком и нежно причмокивал губами, как делают обезьяны, когда хотят выказать дружелюбие. Альтман решил, что поведение можно считать социальным только в том случае, если оно направлено на других. Он использовал понятие уровня коммуникации, чтобы выяснить, где проходят границы между группами, и так определить «сообщество», чтобы в его состав попадали те обезьяны, которые регулярно соприкасаются друг с другом и по этому признаку отличаются от особей иного сообщества, с представителями которого они контактируют редко. Помимо этого, Альтман, по его словам, предоставил обезьянам самим показать, каковы базовые ячейки их социального поведения.
Через несколько месяцев, в самый разгар работы, на Кайо-Сантьяго приехал Уилсон. Два дня, проведенные на островке, вспоминал он, «стали настоящим откровением и поворотным пунктом в мышлении». Уилсон практически ничего не знал о сообществах макак, но был по-настоящему захвачен тем, что увидел. «Я был буквально зачарован сложным и подчас жестоким миром, основанным на силовом доминировании, на родственных узах, территориальных спорах, угрозах, демонстрациях и жестоких интригах. Я научился определять ранг самца по его походке, научился оценивать страх, испытываемый макакой, а также читать угрозы по выражениям лиц и по осанке»[62].
Днем два длинноногих биолога мерили шагами остров. Вечерами принимались сравнивать поведение обезьян и муравьев, находя сходства и различия. Обсуждали они и социальное поведение термитов. Потом, когда Уилсон и Альтман сидели у Малой Отмели, наблюдая насекомых и приматов, все их раздумья о поведении животных разных видов свелись к одному вопросу: существует ли единая теория, объясняющая поведение всех этих видов и пути взаимодействия их особей, и нельзя ли включить в границы ее применения и человека?[63]
Эта идея казалась тогда чересчур радикальной. Не будем забывать, что все это происходило в пятидесятые годы. Тогда было общепринятым, что человеческое поведение – продукт воспитания, воздействия окружающей среды, короче, является приобретенным феноменом. Говорить о том, что природа тоже играет в нем какую-то роль, было строгим табу, и Уилсон убедился в этом на собственном опыте. «Большинство социологов к тому времени пришли к единодушному мнению, – отмечал он позже, – что человеческий мозг – это чистый лист, что человеческое поведение, включая и социальное, определяется исключительно случайностями культурной эволюции и обучением и что такого понятия, как человеческая природа, вообще не существует; согласно этому мнению, инстинкты не существуют, если не считать некоторых поведенческих феноменов на самом примитивном, базовом уровне. Это представление было нерушимой догмой»[64].
Во время тех достопамятных бесед на Кайо-Сантьяго все кусочки мозаики, бессистемно рассыпанные в научном поле, внезапно сложились в отчетливый рисунок, контуры которого проступили сквозь туман, до этого застилавший глаза и Уилсону, и европейским этологам. Это новое видение требовало признать, что поведение муравья имеет определенное сходство с поведением некой абстрактной тети Нэнси. Точнее, у муравьев, конечно же, нет «друзей» в нашем понимании, но, возможно, – и в этом заключалась радикальность идеи – в жизни тети Нэнси и других человеческих существ гораздо меньше культурной индивидуальности, чем всем хотелось бы думать. Социальная активность, свойственная людям, – как, например, совместные трапезы, смех, споры или сердечное согласие, слепая привязанность к маленьким детям и ссоры с ними же, когда они подрастают, – имеет несомненное сходство с тем, что делают животные. Природа человека имеет с природой животных много общего. Даже нравственность, утверждал позже Уилсон, определяется – по меньшей мере отчасти – работой целого организма и головного мозга, точнее генами, формирующими тело и мозг. Ненависть, любовь, чувство вины и страх – то есть те самые эмоции, которые философы рассматривают, изучая понятия добра и зла, – зарождаются в гипоталамусе и лимбической системе головного мозга, отмечал Уилсон. «Что – вынуждены мы спросить – создало гипоталамус и лимбическую систему? Эти структуры развились в ходе естественного отбора»[65].
Гены, или, выражаясь по-другому, природа, играют важную роль в том, как мы взаимодействуем с членами нашей семьи, с друзьями, так же как, по утверждению Лоренца и Тинбергена, гены играют важную роль в механизмах, посредством которых утенок привязывается к матери. «Человеческие существа наследуют склонность к приобретенному поведению и формированию социальных структур; эта склонность наследуется числом людей, достаточным для того, чтобы считать ее проявлением человеческой природы», – писал Уилсон. К признакам, присущим практически всем человеческим культурам, относят, например, чувство привязанности между родителями и детьми, подозрительное отношение к чужакам и склонность к альтруизму в отношении близких родственников.
Этот новый раздел этологии получил самостоятельное наименование «социобиология», но, для того чтобы новая наука прочно укоренилась, потребовалась, как говорил Уилсон, «еще одна, самая важная идея»[66]. Такая идея родилась у скромного и застенчивого британского биолога Уильяма Гамильтона. Когда опубликовали его революционную статью[67], Гамильтон был еще студентом. Будучи настоящим книжным червем, он совершенно не умел выступать перед аудиторией и сам признался однажды, что не понял бы свои идеи, если бы ему пришлось выслушивать их от самого себя[68]. Но именно Гамильтон стал автором идеи настолько простой и изящной, что многие ученые удивлялись, почему она не пришла в голову им: это была идея родственного отбора.
На эту теорию Гамильтона натолкнули три обстоятельства[69]. Во-первых, его заинтересовала проблема альтруизма в дарвиновской теории естественного отбора: на этот вопрос был нужен ответ. Кроме того, Гамильтон хорошо разбирался в поведении общественных насекомых. Также его живо интересовали математические аспекты родства – доля генов, общих для родителя и потомка (50 %), для индивида и его внуков и племянников (25 %) и его правнуков и двоюродных сестер и братьев (12,5 %). Традиционно всегда считалось, что естественный отбор работает между предыдущими и последующими поколениями – я передаю своим троим сыновьям гены, перешедшие ко мне от отца с матерью, и это мотивирует меня помогать моим детям, чтобы обеспечить им наилучшие условия выживания, ибо они мои близкие родственники. Проведя мысленный эксперимент с насекомыми, которые размножаются клонированием, а следовательно, доля генов, общих с родными братьями и сестрами, у них больше половины, Гамильтон понял: если перенести естественный отбор с уровня целостного организма на уровень гена, то выяснится, что гены шире распространяются между и более дальними родственниками. Из этого следует, что если я помогаю своему двоюродному брату, то я все же способствую сохранению набора и моих собственных генов, пусть даже такая помощь и сотрудничество наносят мне определенный вред. В чисто математическом виде идея была сформулирована следующим образом: я поведу себя альтруистично, во вред самому себе ради того, чтобы спасти одного своего ребенка или родного брата (сестру), или четырех племянников, или восьмерых двоюродных братьев (сестер). Эта схема берет идею «приспособленности» – по существу, комбинации признаков, которые обеспечивают шансы индивида на выживаемость и репродуктивную успешность, – и разделяет это понятие на две категории. Прямая приспособленность обеспечивает выживание и репродуктивную успешность самого организма. Непрямая приспособленность касается других особей, располагающих теми же генами. То и другое вместе образуют единство, называемое «совокупной приспособленностью».
При таком подходе становится возможным предметно рассмотреть альтруизм. Другие ученые начали связывать альтруистическую мотивацию с мотивацией более высоких порядков. В 1966 году эволюционный биолог Джордж Уильямс так изложил эту новую идею: «Упрощая, можно сказать, что индивид, который максимизирует свои дружеские отношения и минимизирует отношения антагонистические, получает эволюционное преимущество, и естественный отбор будет благоприятствовать тем, кто действует во имя улучшения личных отношений»[70].
Для того чтобы картина сложилась полностью, недоставало еще одного фрагмента. Безупречная логика Гамильтона произвела сильное впечатление на Роберта Трайверса, еще одного гарвардского аспиранта; но, по его мнению, нужно было объяснить и случаи альтруизма вне системы родственных связей, например когда человек прыгает в воду, чтобы спасти тонущего незнакомца. Трайверс разработал модель взаимного (реципрокного) альтруизма, которая выявила в феноменах сотрудничества и альтруизма более тонкие нюансы[71]. Идея взаимного альтруизма основана на древнем как мир принципе: «Почеши мне спинку, а я однажды почешу твою». В подтверждение своей гипотезы Трайверс привел ряд примеров: симбиоз рыбок-чистильщиков с их хозяевами, предостерегающий крик птиц и многие случаи человеческого альтруизма.
Суть взаимного альтруизма заключалась в том, что цена, которую платит дающий, должна быть меньше, чем выгода, получаемая реципиентом. Камнем преткновения в гипотезе Трайверса (и он сам хорошо это видел) была проблема обмана. Что останавливает реципиента и не дает ему воспользоваться услугой к своей выгоде? Трайверс утверждал, что многие эмоции появились и развились именно для того, чтобы справиться с этой проблемой. Его модель позволяла предсказывать дружбу и эмоции, определяющие симпатии и антипатии; то, что сам автор называл моралистической агрессией, – сильную реакцию на воспринимаемое нами как несправедливость или нечестность. Модель предсказывает благодарность и симпатию, которые, согласно гипотезе Трайверса, развились в ходе эволюции как средства вознаграждения реципрокного альтруизма. Но это еще не все. Модель способна предсказывать чувство вины, доверие и репутацию (возможность узнать от других, можно ли рассчитывать на взаимный альтруизм того или иного человека). Ученый утверждал, что эти признаки можно усвоить в процессе воспитания. Они изменяются с самого раннего периода жизни под влиянием внешних условий. Эти признаки можно использовать для укрепления дружеских отношений. Трайверс признал, что его система весьма сложна: она напоминала настоящую реторту, где смешивались эмоции и мотивации. Он предположил, что именно эта сложность послужила причиной увеличения размеров мозга гоминид в плейстоценовую эпоху. Действительно, для того чтобы управлять всем этим конгломератом эмоций, требуется поистине огромная работа мозга.
Аргументы в пользу социобиологии были популяризованы Ричардом Докинзом в его вышедшей в 1976 году книге «Эгоистичный ген», где широкой публике была представлена идея, что гены, а не целостный организм, являются движущей силой естественного отбора. Кроме того, в 1975 году вышла книга Уилсона «Социобиология: новый синтез». На почти восьмистах страницах он обосновал важность изучения социального поведения на уровне популяций, а также представил убедительные данные в пользу генетического фундамента социального поведения.
В первых двадцати пяти главах книги представлен поистине энциклопедический обзор общественных микроорганизмов и животных. «Представьте себе на минуту термитов и обезьян, – писал Уилсон, видимо, вспоминая при этом тот достопамятный день на Кайо-Сантьяго. – И те и другие образуют группы сотрудничества, занимающие определенные территории»[72]. Последняя глава книги начинается с еще более вызывающего утверждения: «Теперь давайте рассмотрим человека в духе свободного изучения естественной истории, так, как будто мы – зоологи с другой планеты и нам надо составить полный каталог видов общественных животных планеты Земля». Высказывая свои гипотезы, Уилсон, отталкиваясь от общественных наук, исследует вопрос, как биологические основы человеческого поведения могут помочь нам лучше понять нашу собственную природу: «Сравнивая человека с другими видами отряда приматов, мы, возможно, сумеем обнаружить базовые, характерные для приматов признаки, которые лежат под поверхностью и помогут нам определить конфигурацию высших форм социального поведения человека». Он предположил, что если такое общественное поведение заложено в генах, то нам придется столкнуться с положительными и отрицательными сторонами этого явления: «Сотрудничество с членами группы может сочетаться с агрессивностью в отношении чужаков, творчество – со стремлением присваивать и обладать, а занятия спортом – со склонностью к насильственным реакциям и так далее»[73].
Критики нашли абсолютно неприемлемым аргумент, что это «гены заставляют нас поступать так, как мы поступаем», а наше социальное поведение в некоторой степени предопределено, а не является предметом культурной традиции. Публикация книги вызвала фурор. Самая непримиримая критика раздавалась под сводами Гарвардского университета. Критики во главе с биологами Ричардом Левонтином и Стивеном Джеем Гулдом, назвавшиеся «Группой изучения социобиологии», направили открытое письмо в бюллетень New York Times Review of Books[74]. На их взгляд, аргументы Уилсона были несостоятельны с научной точки зрения и опасны с точки зрения общественной. «Уилсон присоединился к большой когорте биологических детерминистов, чьи труды способствовали поддержанию государственных учреждений, освобождая их от ответственности за социальные проблемы», – писали они, обильно цитируя труды по евгенике и речи нацистских лидеров. Уилсон, бывший либералом по своим политическим взглядам, ничего не знал о подстрекательском письме своих коллег до тех пор, пока не прочитал его сам. Он стал настолько непопулярным, что на одной научной конференции какая-то молодая женщина в знак протеста облила его водой из кувшина.
Этот научный спор стал темой первой полосы New York Times в 1975 году[75], а два года спустя – темой обложки журнала Time. Над фотографией, где были изображены мужчина и женщина, управляемые нитями, словно марионетки, крупными буквами было набрано название статьи: «Почему вы делаете то, что делаете»[76]. Речь в статье шла о Гамильтоне, Трайверсе, Докинзе и Уилсоне. «Концепция ошеломляющая – и тревожная…» – так начиналась эта статья, а далее в ней говорилось следующее: «Все человеческие действия – даже спасение утопающего незнакомца или пожертвование миллиона долларов на благотворительность – могут в конечном счете быть проявлениями эгоизма. Нравственность и справедливость не являются более победоносным венцом человеческого прогресса; они развились из нашего животного прошлого и прочно укоренены в генах».
Идея, однако, оказалась более живучей, нежели возражения, против нее направленные.
О проекте
О подписке