Это был пестрый, богатый впечатлениями день. Уже в то время, пока учитель русской словесности Алексей Федорович Вадимов, высокий желчный старик, ярый поклонник классиков и гонитель всяких новшеств в литературе, задавал тему нового классного сочинения и, стоя у доски, писал на ней мелом план работы, Ия поймала несколько обращенных по ее адресу взглядов, полных откровенной ненависти и вражды. Она сделала вид, что не обратила на них ни малейшего внимания.
Но вот Вадимов написал план и приблизился к ней.
– Познакомимся, барышня. Вы заместительница Магдалины Осиповны, – протягивая руку Ие и резко встряхивая ее нервным пожатием, произнес он отрывисто: – Что ж, дело хорошее… Дело воспитания, говорю, хорошее, – в непонятном раздражении повторил он. – Только, жаль, молоды вы очень, барышня… Не справиться вам, пожалуй, с такой избалованной публикой. – Тут он небрежно кивнул через плечо на пансионерок… – Распустила их уж очень предшественница ваша. Набаловала себе на голову. Подтягивать вам их придется, барышня, что и говорить, сильно подтягивать. Ну, что ж, подавай Бог, подавай Бог!
Он еще раз пожал руку Ие и отошел было к кафедре, но вдруг неожиданно вернулся и, понижая голос чуть не до шепота, спросил:
– А вы как насчет литературы новенькой, стряпни этой модернистов, импрессионистов и тому подобных «истов», – вы их, поди, запоем читаете? А?
Ия подняла на учителя свои спокойные глаза:
– Да, я читаю новых авторов. Многие из них талантливы. Но лучше Пушкина, Гоголя, Тургенева и Толстого, Лермонтова и Некрасова я не знаю никого! – без запинки отвечала она.
Желчное, нервное, всегда недовольное лицо старика прояснилось сразу. Губы, не перестававшие жевать по привычке, улыбнулись, и все лицо Вадимова вдруг под влиянием этой улыбки стало моложе лет на десять, приветливее и добрее.
– Хвалю, барышню, хвалю!.. Русских наших апостолов литературы забывать грешно. Их никто нам не заменит, никакая новая литературная стряпня. Вы на меня взгляните: я – старик, а еще до сих пор увлекаюсь…
Последняя фраза, произнесенная несколько громче предыдущих, заставила оторваться от работы две близко помещавшиеся головки, пепельно-русую и темненькую.
Маня Струева взглянула на Шуру Августову. Шура Августова на Маню Струеву. И по губам обеих пробежали лукавые улыбки.
– Я старик, а еще до сих пор увлекаюсь! – прошептала со смехом Шура. – Это он идолищем нашим увлекается. А? Каково?
– Ну вот еще, классиками, конечно! – тоном, не допускающим возражения, отвечала Маня.
– Нет, каков! Так и вьется вьюном вокруг Басланихи. Вот так парочка! Непременно изображу обоих в ближайшую перемену.
– Пожалуй. Послушай, я забыла, как слово «разве» надо писать? Через «е» или «ять»? Скорее!
– Спроси Мордвинову, она первая ученица, должна знать.
– Мордвинова… Мира… Мира… Как «разве» писать? – зашептала, оборачиваясь, Маня.
– Mademoiselle, Вы… Я не знаю, как ваша фамилия… Перестаньте шептаться… Пишите вашу работу…
И к великому смущению Мани Струевой, она увидела около своей парты высокую стройную фигуру Ии. Молодая наставница точно из-под земли выросла перед ней и смотрела на нее в упор своими серыми строгими глазами.
Метнув по ее адресу уничтожающий взгляд, маленькая Струева снова принялась за работу, а Ия прошла дальше между двумя рядами классных скамеек и парт. Последняя парта привлекла ее внимание. За ней сидела красная, как пион, Зюнгейка Карач и бесцельно водила пером по лежавшему перед ней совсем чистому листу бумаги, приготовленному для сочинения.
А соседка башкирки, близорукая, в очках, Надя Копорьева быстро-быстро писала что-то на своем листке, причем из-под слегка отогнувшегося угла выглядывал другой такой же листок. В глаза Ие невольно бросилась надпись, сделанная на полях этого последнего крупными размашистыми каракульками: Зюнгейка Карач. Это значило, что второй листок для сочинения принадлежал башкирке и что Надя Копорьева исполняла, помимо своей работы, еще и работу своей соседки.
Рука Ии неожиданно для обеих девочек опустилась на злополучный листок.
– Простите… но к вам, кажется, случайно попало чужое сочинение, – произнесла она, спокойно глядя в самые зрачки зардевшейся Копорьевой.
– Аллах мой! Все погибло! – прошептала сгоравшая от стыда и страха Зюнгейка и закрыла лицо руками.
– Сейчас нафискалит Вадимову. Тот разорется, побежит жаловаться «самой». Узнает папа, какой скандал! – вихрем проносилось в голове сконфуженной Нади. И она бросала украдкой смущенные взоры то на Ию, все еще стоявшую около ее парты, то на учителя, к счастью, занявшегося в эту минуту на кафедре классным журналом.
– Итак, Карач, – так, кажется, ваша фамилия? – произнесла Ия твердо, обращаясь к совсем уничтоженной башкирке. – Вы возьмете случайно попавшую на парту вашей соседки вашу работу и будете писать заданное господином преподавателем сочинение уже без посторонней помощи. – И так как Зюнгейка, убитая смущением, все еще не решалась сделать этого, Ия вынула из-под руки Копорьевой лист бумаги с начатым на нем сочинением и положила его на парту перед башкиркой.
Всю остальную часть урока молодая девушка уже не отходила от этой парты. Не отходила до тех пор, пока исписанный, закапанный в нескольких местах кляксами листок Зюнгейки не перешел в руки учителя. И только когда малиновая от стыда башкирка вернулась на свое место по водворении ее письменной работы на кафедру, Ия отошла к своему столу.
– Единицу получу, алмаз мой, единицу, непременно, – зашептала Зюнгейка, припадая к уху своей соседки Нади.
– Я там такого разного написала, что сам Аллах не поймет. А «она» еще над душой повисла! Стоит и дышит в затылок, стоит и дышит, и ни на шаг не отходит от меня, – с тоской заключила вконец уничтоженная девочка.
Дрогнул звонок в коридоре. Дежурная по пансиону воспитанница распахнула классную дверь, и Вадимов, забрав листки с сочинениями, угрюмо мотнув головой по адресу пансионерок, пошел из класса. По дороге он остановился перед Ией и пожал ей руку.
– Сейчас пожалуется… Насплетничает сию минуту… – волновалась бедняжка Зюнгейка. Но, к ее большому удивлению, Ия молча попрощалась с учителем, не раскрывая губ.
Урок кончился, началась перемена. Открыли форточки в классе, и весь пансион высыпал частью в рекреационную[17] залу, частью в коридор. Ия прошла вместе со своим отделением туда же. Она не заметила, как две девочки, самые отчаянные шалуньи четвертого класса, Струева и Августова, прошмыгнули назад в отделение, пользуясь общей суматохой маленькой перемены.
Когда по прошествии традиционных десяти минут, положенных на эту перемену, Ия в сопровождении своих воспитанниц вошла снова в класс, яркая краска румянца проступила на щеках молодой девушки и смущенно дрогнули ее черные ресницы. Повернутая лицевой стороной к двери и выдвинутая на середину комнаты классная доска была испещрена крупным рисунком, сделанным мелом по черному фону.
Рисунок имел характер карикатуры, и довольно удачной карикатуры, как могла заметить это Ия. Карикатура изображала ее самое – Ию Аркадьевну Басланову в подвенечном наряде, с длинной фатой, стоявшую у аналоя рука об руку со стариком Вадимовым. А над ними как бы витали в облаках довольно похожие лица писателей-классиков: Пушкина, Гоголя и Тургенева, простиравших над брачующейся парой благословляющие руки. Нужно было отдать справедливость «художнику», рисунок вышел на славу. Особенно верно были схвачены общие черты и выражение лиц Вадимова и Ии. Он – с брезгливо оттопыренной нижней губой и недовольным лицом, она – сосредоточенно-серьезная, с ее несколько суровым личиком и плотно сомкнутыми губами. А внизу стояла в кавычках фраза: «Я хотя и старик, а еще до сих пор увлекаюсь»…
Первое впечатление, навеянное карикатурой на Ию, было впечатление негодования и гнева.
«Как это глупо и жестоко, – мысленно произнесла девушка, – так бессовестно смеяться над старостью!» Она хотела громко произнести эти слова, но сдержалась.
С трудом подавляя в себе охвативший ее порыв возмущения, Ия обвела взглядом толпившихся вокруг доски воспитанниц. Насмешливые улыбки, лукаво поблескивавшие шаловливыми огоньками глаза были ей ответом на ее возмущенный взгляд. Тогда, краснея еще больше, она заговорила, обращаясь к девочкам:
– Я не знаю автора этой возмутительной проделки, mesdames, и могу только удивляться, как можно было высмеивать такого почтенного человека, как ваш преподаватель господин Вадимов. Еще больше удивляет меня то, что вы не могли, очевидно, понять долетевшую до вас фразу Алексея Федоровича и приписали ей совсем другое значение. Да, он счастлив, этот почтенный человек, что может увлекаться, как юноша, творениями искусства и красоты, всеми бессмертными памятниками нашей классической литературы. Я завидую ему, завидую тому, что он в его семьдесят лет не потерял еще чуткости ко всему прекрасному, тогда как мы в его годы, может быть, совсем отупеем и забудем тех, на чьих прекрасных образцах знакомились с нашим классическим литературным богатством. И жаль, что вы не сумели оценить светлого влечения к высшему из искусств этого почтенного старца…
Голос Ии дрогнул при последних словах. Глаза ее уже не смотрели на воспитанниц. Она взяла лежавшую тут же тряпку и хотела было стереть карикатуру с доски. Но чье-то легкое прикосновение к руке удержало ее на минуту.
Живо обернулась Ия. За ее плечами стояла Лидия Павловна, и смущенно глядели испуганные лица пансионерок.
– Чей это рисунок? – без всяких предисловий обратилась к воспитанницам неслышно вошедшая в класс начальница.
И так как все молчали, она одним быстрым, проницательным взглядом окинула отделение.
– Августова! Я узнаю вас в этой новой гадкой проделке. И вам не стыдно? – обратилась она спокойным тоном, не повышая голоса, к заметно побледневшей Шуре, сопровождая слова испытующим взглядом своих насквозь пронизывающих глаз.
Лицо Шуры Августовой из бледного стало мгновенно малиновым. С растерянной улыбкой она выступила вперед. Эта улыбка окончательно погубила дело.
– Как, вы еще смеетесь? Какая глубокая испорченность натуры! – произнесла возмущенным тоном госпожа Кубанская, теряя изменившее ей на этот раз обычное олимпийское спокойствие. – Какая испорченная девочка! – повторила еще раз Лидия Павловна. – Вы неисправимы, Августова! Вы сумели профанировать[18] даже дарованный вам Богом талант!
Желтое, болезненное лицо начальницы брезгливо сморщилось.
– Следовало бы исключить вас за такого рода художество, Августова, но… принимая во внимание горе вашей матушки, я ограничусь на первый раз оставлением вас без отпуска вплоть до самых рождественских каникул! Но все же я требую, чтобы вы принесли извинения уважаемой Ие Аркадьевне. Слышите, Августова? И сейчас же стереть возмутительный рисунок с доски…
Тут Лидия Павловна унизанной кольцами рукой указала на все еще красовавшуюся на доске карикатуру.
Но, к удивлению всех, Шура не двинулась с места. Ее лицо приняло упрямое, замкнутое выражение. А синие глаза взглядом затравленного зверька глянули исподлобья.
– Проси прощения, проси прощения, Августова, – шептали дружным хором толпившиеся вокруг нее девочки.
Но Шура молчала и по-прежнему не двинулась с места. Только бледнее становилось ее лицо, да теснее сжимались губы.
– Если вы не попросите тотчас же извинения в вашей гадкой, недостойной шутке перед Ией Аркадьевной, мне придется изменить мое первоначальное решение, – возвысила снова свой обычно спокойный голос Лидия Павловна, – и вашей бедной матушке придется…
– Шура не виновата. Это я виновата. Я научила ее нарисовать карикатуру на Ию Аркадьевну и господина Вадимова, – пробираясь сквозь тесно сомкнутый ряд пансионерок, дрожащим голоском произнесла маленькая с пепельными пышными волосами пансионерка, и дрожащая нервной дрожью с головы до ног Маня Струева предстала перед лицом начальницы.
Голубые глаза шалуньи Струевой теперь бесстрашно смотрели в лицо Лидии Павловны, в то время как пухлые малиновые губки улыбались виноватой, растерянной улыбкой.
Легкая усмешка повела тонкие губы начальницы.
– Товарищеская поддержка – это очень трогательно, – произнесла несколько насмешливо госпожа Кубанская, – но мне было бы много приятнее, дети, если бы вы поддерживали друг друга не в шалостях и проказах, а в совместных занятиях, в приготовлении уроков и в более достойных делах, нежели изображение в карикатурах ваших наставников. Однако сделанного не вернуть. Его можно только исправить. А как исправить, вы знаете это сами. И я не буду вам в этом мешать, надеюсь, вы поняли меня? – значительно и веско заключила Лидия Павловна и, повернувшись, пошла из класса.
– Простите меня, m-lle Басланова! – услышала в тот же миг Ия – и порозовевшее от смущения лицо Струевой взглянуло на нее своими чистыми, голубыми глазами. Симпатичное открытое личико шалуньи Мани еще при первом же взгляде, брошенном на него, чрезвычайно понравилось Ие. А ее красивый, благородный поступок окончательно привлек молодую девушку на сторону этого милого, хотя и без удержу шаловливого ребенка.
И много стоило усилий Ие, чтобы не броситься к маленькой Струевой и не расцеловать это алевшее от смущения личико.
Но она ограничилась лишь тем, что протянула руку и, крепко сжимая тонкие пальчики, проговорила ласково:
– Я надеюсь, вы поверите мне, если я скажу, что не сержусь на вас нисколько.
– О, да, m-lle, – искренне вырвалось из детского ротика, и голубые глаза, помимо воли их обладательницы, обласкали Ию.
– А я не извиняюсь, – вдруг неожиданно проговорила резким голосом Шура, впиваясь в лицо Ии неприязненным взглядом.
– Я не извиняюсь! – еще раз вызывающе и резко повторила она.
– Это уже дело вашей совести, – нашлась ответить ей после недолгого колебания Ия, в то время как возмущенные чрезмерной дерзостью Шуры ее подруги зашептали, дергая последнюю со всех сторон за передник.
– Августова! С ума ты сошла, что ли! Это уже слишком, однако! И тебе не стыдно, Августова?
– Во всяком случае, – продолжала, повысив голос, Ия, – если вы даже и не извиняетесь передо мной, как это приказала вам Лидия Павловна, – я передам начальнице, что вы уже просили у меня прощения. Мне жаль вашу мать, Шура, ведь вас так зовут, не правда ли? Подумайте, что будет с ней, если вас исключат?
Болезненная гримаса пробежала по сильно побледневшему лицу Августовой. Сердце сильно забилось в груди синеглазой девочки. Первым движением ее было кинуться вперед навстречу протянутой руке новой наставницы. Но какая-то злая, упрямая сила удержала этот добрый порыв. И губы Шуры сомкнулись еще упрямее.
Еще сердитее глянули исподлобья синие дерзкие глаза на Ию, и, хмуря черные шнурочки бровей, она произнесла, угрюмо глядя на Басланову:
– Пускай исключат меня, если это им нравится. Никому нет дела до моей матери. А просить прощения ни за что не буду. Вы слышали? Ни за что! Так и скажите Лидии Павловне. И не нуждаюсь я ни в чьем заступничестве. Решительно ни в чьем!
Она хотела прибавить еще что-то, но в этот миг в отделение четвертого класса вошел Herr Lowe, учитель немецкого языка, маленький, румяный, жизнерадостный человечек, и начался немецкий урок.
О проекте
О подписке