Нельзя сказать, что услышанное как-то особенно меня поразило. Ну, генерал – и генерал: возможно, там у них, в Баку, все папы девочек – генералы. Все же я не отказал себе вообразить этого человека таким, каким он, по моим понятиям, должен был быть: высоким, толстым и вместе с тем широкоплечим, почему-то непременно лысым, в туго сидящем кителе, фуражке с высокой изогнутой тульей и разлапистой кокардой. Увешанным немыслимым количеством всяческих эмалевых и золотистых побрякушек: галунов, пуговиц в несколько рядов, медалей и орденских планок, петлиц, шевронов, аксельбантов… В общем, полного антипода тому, с кем мне пришлось познакомиться всего лишь несколько дней спустя. В жизни отец Гульнары оказался среднего роста, даже скорее мелковатым и при этом чуть сутулым, узкогрудым, коротко подстриженным мужчиной с седеющими усами и бакенбардами, одетым в серый, ничем не примечательный, но явно не новый пиджак, под которым виднелась бежевая шерстяная жилетка. Здороваясь, он протянул мне узкую в кости старчески-сухую ладонь и очень несильно, едва ли не символически, пожал мою. При этом генерал улыбнулся какой-то понимающей и вместе с тем виноватой улыбкой, словно бы слегка извиняясь. Как бы досадуя на то, что не имеет сейчас возможности обсуждать с нами детские наши проблемы, однако пребывает при этом все же в твердом убеждении, что и сам я способен справиться с ними наилучшим образом к удовольствию и выгоде его дочери. Конечно, это была восточная риторическая маска, что же еще – но даже сквозь нее я ощутил тогда какой-то непривычный, прежде ни разу не испытанный мною и, в общем, оказавшийся приятным тон: подумать только, этот незнакомый человек смотрел на меня в некотором смысле, как на взрослого мужчину, – а не так, как обычно родители и школьные учителя!
Но все это случилось потом, три или четыре дня спустя.
7.
В тот день, сделав кое-как уроки и не найдя, чем заняться дома, я по обыкновению сбежал на улицу. Там, однако, меня постигла неудача: обойдя все укромные места от Гороховой и до Введенского канала, заглянув затем в Лазаретный, я так и не встретил никого из нашей компании – все словно бы сговорились и свалили куда-то удивительным образом. Либо наоборот, сидели по домам – даже Стас Акимушкин, с его вечно пьяной мамашей.
Одному гулять не хотелось. Я уже было решил возвращаться в родительские пенаты, как вдруг заметил Гульнару, по всему, увидавшую меня первой и старательно махавшую мне рукой от самой двери своего подъезда.
Выяснилось, что мать послала ее за хлебом, но как раз булочная на углу была в тот день закрыта по какой-то неведомой никому причине. Другого подобного заведения, расположенного поблизости, девочка еще не знала и, по всей видимости, растерялась не на шутку – интонации, в которых она это мне рассказывала, не давали шанса отделаться одним лишь вербальным советом. Впрочем, я, кажется, и рад был развлечься. В общем, мы пошли вместе – в магазинчик на Гороховой, рядом со сберкассой, тот, что почти у самого областного военкомата. Хлеб в нем, как я помню, был удивительно черствым всегда – в любой день и час, словно бы его специально выдерживали, прежде чем выложить на полки. Как им удавалось добиться такого результата – одному богу ведомо.
Все же Гуля набрала несколько буханок, запихала их в какую-то странную матерчатую сумку с металлическим ободом, и мы двинулись обратно. И вот тут, кажется, я поймал в себе то странное ощущение… которое и вправду не знаю, как выразить… даже сейчас! В общем, я почувствовал, что мне действительно приятно идти вот так, рядом с этой игрушечной девочкой, почти куколкой, хотя бы даже и умеющей говорить и шевелиться. Что я могу так шагать и шагать с ней долго-долго по этим грязным улицам и никогда не устану, и не надоест мне это нипочем… Какие чувства при этом испытывала сама Гульнара, сегодня и вовсе не знаю, – тогда же я об этом, понятно, меньше всего задумывался.
Что-то ведь испытывала наверняка – потому как не особо спешила домой. Мы перебежали назад Гороховую, какое-то время проторчали перед витринами «Наутилуса», бог знает, что там высматривая, затем на еще не застроенном тогда пятачке перед угловым домом заняли покосившуюся, с ножкой, наполовину просевшей в земные недра, скамейку, вытащили из Гулиной сумки верхнюю буханку и, отломив по нескромной краюхе, начали есть, как ни в чем не бывало. Дорого бы я нынче дал, чтобы припомнить содержание тогдашних наших бесед, – но, как известно, произнесенные слова всегда ускользают бесследно, рассеиваясь в пространстве, – и разве лишь достигнув когда-нибудь внутренней скорлупы Вселенной, гулким эхом отражаются затем в обратный путь, спеша вновь к нашим ушам, – да только нас уже не застанут…
В общем, сколько-то времени мы просидели на той скамейке, затем вдруг встали – сперва она, потом я – и двинулись… двинулись к Гуле в гости. Она предложила, а я – согласился, кажется, в то время, когда еще на скамейке сидели. Короче, мы встали и пошли – Гулину матерчатую сумку теперь тащил я, причем делал это с удовольствием, а вы как думали?
В тринадцатом доме я до того и не бывал ни разу. Помню, мы пешком поднялись на четвертый этаж, Гуля с трудом дотянулась до очень высоко прибитого звонка – и нам открыла та самая женщина, которую я некогда видел надзиравшей за выгрузкой мебели.
Впрочем, едва ли я ее узнал тогда – все-таки видел до этого мельком, издалека, да и никакого интереса к ней при первой встрече не испытывал. И вот теперь она оказалась совсем рядом, стояла в прихожей, пока мы раздевались, произносила какие-то положенные слова с такими же, как у Гули, необычными интонациями. Это была невысокая, широкая в кости восточная женщина, на вид лет тридцати пяти – сорока, с гладко зачесанными на затылок и собранными там черными волосами. Лицо ее, само по себе ничем не выдающееся, несло, однако, какую-то очень выразительную печать, которую я, даже несмотря на юный возраст, прочитал тогда без труда и запомнил надолго. Или, может, просто запомнил тогда, а расшифровал уже потом, повзрослев и разобравшись, что к чему. Так вот, лицо этой женщины словно бы говорило всем: «ну, что же делать – обстоятельства плохи и станут еще хуже в дальнейшем – однако же я должна и буду противостоять этому, и сделаю все как надо. Поскольку знаю очень хорошо – как именно надо.»
Сняв уличную одежду, мы прошли в одну из комнат, залу, как назвала ее девочка, – возможно, самую большую в этой многокомнатной квартире. Я же отметил, что тапочки ни мне, ни Гуле не выдали, – мы так и остались босиком, что, впрочем, не причиняло неудобства, поскольку все полы в квартире, помимо прихожей, были застланы коврами. Вообще, ковров было непривычно много – это сразу же бросилось в глаза. Еще запомнились портреты – мужской и женский, рисованные, а не фотографические. Они висели в углу, друг рядом с другом, и изображали, по всему, Гулиных родителей совсем молодыми. Молодыми до трудноузнаваемости. Что-то еще было странное в тех портретах – я это тогда почувствовал, но объяснить не сумел. Сейчас мне кажется, что этой странностью был такой провинциальный, любительский уровень художественного мастерства, – обычный для интерьеров среднего достатка полуторавековой давности и вытесненный примерно тогда же раскрашенными дагерротипами. Впрочем, может, я это и додумываю – все же, бог знает, сколько лет прошло.
Тем временем, оставив меня ненадолго, Гуля выскочила куда-то и через долю минуты вернулась, держа в руках большую деревянную коробку наподобие шахматной, но чуть шире и тоньше.
– В нарды будешь играть?
Я не знал, что такое нарды, и как-то неопределенно пожал плечами.
– Смотри…
Она села рядом, разложила доску и принялась объяснять мне правила, оказавшиеся, впрочем, не сильно сложными, и уже вскоре мы начали партию. Кажется, во время второй или третьей в комнату вошла Гулина мать и поставила перед нами блюдо с какой-то выпечкой, похожей одновременно и на слоеные рулетики, и на печенье.
– Ешь… это гатá… такая армянская сласть… моя мама – армянка…
Сказав это, девочка не замедлила показать пример.
– Она очень вкусно печет гату…
Я взял кусочек следом за ней. Действительно, оказалось довольно вкусно.
– А папа?
– Что папа?
– Папа тоже – армянин? – меня вдруг разобрало любопытство, помноженное на желание щегольнуть знанием географии, – Баку это же Азербайджан, а не Армения?
Я еще не знал, что так прямо ставить вопрос – невежливо. Впрочем, Гуля, казалось, тоже этого не знала или же отнеслась к моей бестактности со снисходительным пониманием:
– Да, – она несколько раз кивнула, – Баку – Азербайджан. И папа тоже – азербайджанец, он – генерал, он работал с Муталибовым, а когда пришел народный фронт, все, кто был с Муталибовым, уехали в Москву. Мы тоже жили летом в Москве, потом сюда.
– Насовсем?
Девочка задумалась.
– Папа говорит, не насовсем. Но надолго. Потом, может, поедем еще куда-нибудь. В Германию. Туда, где папины враги нас не найдут. А в Баку мы больше не вернемся.
– А какие у него враги?
– Не знаю. Ходи, не отвлекайся…
Я потянулся за кубиком и одновременно вообразил этих врагов Гулиного отца, неподвижно смотревшего с портрета у меня за спиной. Почему-то они представлялись мне сродни тем маньякам, которыми нас все время пугали в школе, – видимо, иного сорта таинственных злодеев в моем детском арсенале в то время и не имелось.
Папа-генерал появился, наверное, час спустя. Я услышал, как хлопнула входная дверь, чуть погодя он зашел к нам вместе с гулиной мамой – вернее, мама осталась стоять в прихожей, глядя на нас в дверной проем. Смущенный, я поднялся с дивана, но генерал поздоровался со мной прежде, чем Гуля догадалась нас друг другу представить. Как я уже сказал, он не стал злоупотреблять детским обществом и вскоре позволил нам вернуться к игре.
В тот вечер довелось узнать еще об одном семейном обстоятельстве моих новых знакомых. Не отрываясь от доски, я, кажется, полюбопытствовал, всегда ли они жили втроем (имея в виду, конечно же Гулиных бабушек с дедушками, кого ж еще).
– Не. Не всегда, – немедленно ответила Гуля, – раньше Сурет еще с нами жил.
– А кто это – Сурет?
– Ну, Сурет. Он мой брат. Он старше меня. Только его больше нет потому, что его убили.
Она произнесла это как-то буднично, не подымая головы, так же запросто, как давеча на Введенском канале про то, что ее папа – генерал.
– Раньше жили вчетвером и у нас была большая квартира в Баку. И еще папины родственники приезжали часто.
Кажется, я мысленно совместил этих загадочных врагов Гулиного папы с теми, кто убил ее брата, – тут же вспомнил что-то про кровную месть, бывшую, как я слышал, в обычае у народов Кавказа. Автоматическим следствием подобных построений стала легкая тревога за мою подружку. Однако это чувство лишь мелькнуло августовской падающей звездой – и только: партия в нарды, конечно же, занимала мое внимание в решительно большей степени.
Помню, дома мне тогда изрядно всыпали за позднее возвращение. Когда я протиснулся в дверь, отец как раз надевал пальто – собирался уже на поиски, по всему. Однако же подобный родительский реприманд, в другое время, без сомнения, отлившийся бы слезами, прошел на этот раз словно бы над головой: я как бы из другой вселенной слышал все это, не только хлесткие мамины инвективы, но и собственные оправдания – в согласии с жанром, вялые и бессодержательные. Словно бы я находился не здесь, не в отчем доме, – но уже и не в недавних гостях. А как бы ушел куда-то к себе – туда, где только я и никого нет больше, и где поэтому мне исключительно хорошо и сладко.
И это было ново для меня и как-то, в общем, удивительно.
8.
Так я стал бывать там. Не скажу, чтобы часто, но уж всякую-то неделю точно – а иногда и по нескольку раз даже. Вскоре я научился поутру выскакивать из дому с таким расчетом, чтобы идти в школу вместе с игрушечной девочкой. Обратный путь мы тоже нередко проделывали вдвоем – но тут уж все зависело от множества обстоятельств, как повезет. Зато по дороге из школы мы могли застрять возле привокзальных ларьков, выстроившихся вдоль проспекта, словно невесты на выданье. Не обращая внимания на несильный, но все же отчетливый запах застарелой мочи, обволакивающий эти форпосты рыночной экономики, мы обходили каждую из будок с трех сторон, с любопытством разглядывая их ассортимент, не знавший пределов в своем разнообразии. Иногда, коли память не подводит, даже что-то там покупали. Так, однажды скинулись и сообща приобрели «киндер-сюрприз» – полое шоколадное яйцо с помещенной внутрь игрушкой. Шоколадную скорлупу поделили поровну и съели, а вот сидевший внутри голубой бегемотик разделу не подлежал, и я великодушно уступил его своей подружке. За что был невдолге вознагражден – не прошло и трех дней, как Гуля, в свою очередь, подарила мне серо-зеленого трансформера, доставшегося ей при разделе завезенной в школу гуманитарной помощи. (Так в те годы величали тряпки, расфасованную еду и, реже, другие повседневные блага, предоставлявшиеся иностранными благотворителями и в самом деле порой раздававшиеся у нас бесплатно.) Что же до трансформера – то эта пришедшая из мира киноанимации игрушка являлась еще одним видом детского сокровища, ходячей валютой и мерою престижа – наряду с уже упомянутой коллекцией вкладышей от «Лав Из» или же маленькими такими каучуковыми мячиками непонятного назначения, невесть откуда бравшимися и непонятно куда потом исчезавшими бесследно… В общем, я был рад подарку донельзя – но вот, хоть убей, не припомню теперь, какова дальше стала его судьба. Ну, а как вообще десятилетний мальчик должен играть с единственной своей пластмассовой куколкой?..
Пожалуй, к этому стоит добавить, что в гостях у Гули я даже ужинал иногда. Разумеется, соблюдая положенные церемонии, – в той мере, в которой сам их понимал в том возрасте, то есть отклонив подряд два первых приглашения к столу и согласившись лишь на третье. Трапезничали всякий раз вдвоем с девочкой, без взрослых: ее мама лишь накрывала нам и после стояла рядом, глядя, как мы едим, и улыбаясь. Иногда она все же нарушала молчание и задавала какие-то короткие вопросы – о моих родителях, о том, как мы живем, что у нас обычно готовят и так далее. Отвечал я столь же кратко, не переставая жевать. Женщина выслушивала не перебивая и лишь согласно кивала головой. Или напротив, мотала ею из стороны в сторону – в зависимости от контекста. Сама же она, как мне сейчас кажется, ничего тогда нам не рассказывала – разве только запомнились ее довольно эмоциональные замечания про овощи, продающиеся всякий божий день на бакинском базаре, и, конечно же, не чета здешним, с Кузнечного рынка, из которых вовсе невозможно приготовить ничего стоящего… Видимо, она повторяла это многократно – коли так врезалось в мозг.
Впрочем, опасения Гулиной матери казались преувеличенными: «приготовить что-то стоящее» ей удавалось вполне. Названия кушаний, которыми меня потчевали, я тогда не запомнил (или даже мне их не называли вовсе) – но то, что это что-то, очень отличное от поедаемого дома, я, конечно же, не мог не понять.
Хотя, вру: одно название застряло в моей тогдашней памяти достаточно прочно – долма. Эти странные голубцы в виноградных листьях – их мы с Гулей ели не раз и не два, так что я имел шанс научиться их узнавать. Еще были интересные супы: один как бы молочный, кисломолочный, и к нему давались такие маленькие фрикадельки. Мне не так чтобы безумно понравилось – но все же съел без большого усилия. Второй же показался мне ощутимо вкуснее – бараний суп с картошкой и горохом, который вынимали прямо в тарелках из духовки. Не знаю, что это была за кулинарная традиция: армянская или же азербайджанская, – но сильнее прочего, как я уже сказал в самом начале, меня, конечно же, поразили запахи. Оказалось, что еда, вот-те раз, может пахнуть не своими ингредиентами, предваряя их вкус, – мясом, картошкой, там, чем-то еще, – а какими-то специальными ароматами, действующими на воображение и чувства как бы независимо от собственного вкуса и фактуры поедаемой субстанции. И это тоже стало открытием для меня – которым уже по счету, связанным с игрушечной девочкой из Баку.
Дóма к моим ужинам в гостях отнеслись с каким-то странным, настороженным удивлением, словно бы предполагая подвох или, на худой конец, сильное преувеличение. И лишь настойчивые отказы от родительских пельменей, кажется, убедили мать в правдивости моих слов – она всякий раз недоверчиво пожимала плечами, после чего с деланным шумом убирала со стола накрытую тарелку, каждым движением своей руки демонстрируя сомнение и неизводимый скепсис.
Наверное, после второго или третьего посещения дома номер тринадцать мне пришло в голову склонить девочку к ответному визиту. Не знаю, ощущал ли я уже тогда долг гостеприимства per se, или же неосознанно решил восстановить покосившуюся симметрию отношений, – да, по большому счету, теперь и неважно. Короче, однажды я пригласил Гульнару к нам, о чем после искренне пожалел – притом, что ничего такого ужасного, в сущности, и не произошло.
Просто вот как раз восстановления симметрии и не случилось, считай, вовсе. Все обернулось как-то не так, как-то неправильно, сейчас бы я сказал – в нарочито пародийном ключе. Короче, мне потом стало стыдно – так, наверное, будет точнее.
Стыдно за все, начиная с выражения лица… с выражения лица матери, когда она, открыв нам дверь, убедилась, что я пришел не один. (Говоря откровенно, я что-то такое предчувствовал заранее – еще когда испрашивал разрешения, а точнее – предупреждал о возможном приходе гостьи: маленький хитрец, я конечно же выбрал для этого правильный момент, когда матери трудно будет мне как следует возразить, не отвлекаясь от поглотивших ее неотложных дел.) В общем, появление Гули не то чтобы стало для матери неожиданным, но как бы оказалось результатом действия, мнение ее о котором осталось невысказанным и не принятым во внимание. Ей было обидно. Возможно, это и предопределило результат.
В общем, мать приняла нас с каким-то демонстративным равнодушием. К девочке за все время она, кажется, обратилась лишь раз – указав, куда бросить одежду. Позже она вошла в комнату, где мы играли, и сообщила, что на кухне для нас накрыт чай. Произнесла это сухо и ровно, глядя куда-то мимо наших голов, после чего повернулась кругом и вышла, прикрыв за собой дверь, – словно бы какой-нибудь плохой дворецкий из телефильма про старинную Англию. Мы наскоро закончили очередную партию в морской бой и поскакали на кухню, где нас ждало воистину спартанское угощение: чай, причем отнюдь не свежезаваренный, и к нему – вчерашние жестковатые сушки. Кажется, было еще яблочное варенье – но даже его я сам достал из шкафа, почувствовав несуразность происходящего.
Отец в тот день появился поздно, когда Гуля уже ушла. Впрочем, я не уверен, что отцу, вернись он домой раньше, пришло бы в голову зайти к нам поздороваться: всего вернее, он, налив себе на кухне некрепкого чаю и наскоро сварганив бутерброд с толстым неровным шматом розовой колбасы, ушел бы, унося это добро в спальню, откуда сквозь щель в двери призывно надрывался и надрывался телевизор.
Ну и сущей вишенкой на этот своеобразный торт стала фраза, оброненная позже матерью, – обращенная как бы ко мне, но при этом и не ко мне одному – так сказать, городу и миру:
«Сопливка эта твоя… уж больно бойкая, смотрю, она в чужом доме… ты там гляди, как бы чего… с этими черными – черт их знает…»
Как-то, в общем, так, или, может, вроде того…
9.
Потом была эта история с Барби, точнее, не с Барби даже, а… В общем, уже настала зима – хотя, нет, опять вру: еще только начался ноябрь, пока еще бесснежный, серо-коричневый, точнее даже – просто серый и лишь слегка приправленный сепией. Взрослые тогда ходили поголовно в кожаных куртках коричневого же цвета, привозимых во множестве из Китая и Турции. Это стало своеобразной колористической меткой года – сродни тому, как меткой года ушедшего были пастельных цветов пуховики, тоже китайские, с вышитой непонятной надписью «Verospumina Diadora». Такие пуховики слыли признаком чаемого достатка и текущего благополучия (о чем знали даже мы, малолетки) и, однако, оказались одноразовыми: прошел всего лишь сезон и они почти полностью исчезли с наших глаз, сменившись этими самыми коричневыми кожанками.
О проекте
О подписке