Отвечая на этот вопрос, нужно разграничивать язык авторского изложения и язык персонажей. Борис Эйхенбаум замечает, что само решение сдвинуть действие в прошлое помогло Толстому освободиться от «современного языка – языка журнальной, интеллигентской прозы»{21}. Однако множество самых разных персонажей ставило перед писателем задачу создания множества языковых характеристик – и Толстой одинаково непринужденно выписывает светскую речь посланника Билибина, изобилующую остротами, и горячное, даже бранное просторечие охотника Данилы. Часто прямая речь героев совершенно не соответствует тому, что на самом деле происходит у них в душе, – такова, например, бравада проигравшего сорок три тысячи Николая Ростова перед своим отцом. В прямой речи героев «Войны и мира», кроме того, часто сказывается их языковое воспитание. Выше мы говорили о французской речи в романе. То, как она влияет на мышление, можно почувствовать по выкрику Пьера Безухова в состоянии бешенства: «Вы негодяй и мерзавец, и не знаю, что меня воздерживает от удовольствия размозжить вам голову вот этим». Пьер произносит эту фразу по-французски, но Толстой калькированно передает ее по-русски, тем самым усиливая впечатление от нее.
Принципиальная установка Толстого – ясность. Толстой беспрестанно сам объясняет смысл сказанного, после чего комментаторам приходится только пересказывать его. Лидия Гинзбург показывает, как Толстой, например, поясняет диалог Пьера и Наташи из эпилога романа. Типичная фраза такого пояснения: «Наташа поняла, почему он сделал это замечание о сходстве Митеньки с Николаем: ему неприятно было воспоминание о его споре с шурином и хотелось знать об этом мнение Наташи». «Диалог Толстого распадается без этой системы аналитических связок», – замечает Лидия Гинзбург{22}. Можно добавить, что избавляться от этих связок начнут авторы следующих поколений, «неклассические реалисты» и модернисты, учившиеся у Толстого. Диалог, обходящийся без аналитических связок и действительно производящий впечатление распадающегося, мы встретим в пьесах Чехова, но возможен такой диалог станет только благодаря работе, уже проделанной Толстым. Порой, забывая о соображениях стилистики своего времени, Толстой в этих объяснениях устремляется в погоню за максимальной точностью – отсюда являются такие фразы, как «видна была в князе еще упорная и много выдерживающая сила свежей старости», современному читателю напоминающие о языке Платонова. Отсюда же повторы одного и того же слова, например слова «туман» при описании поля Аустерлица{23}.
Исследовательницы Нина Санкович и Елена Толстая в своих работах особо отмечают роль повторов у Толстого. По словам Санкович, «для Толстого повтор – это порядок, наложенный на беспорядок»{24} – огромный текст «Войны и мира», таким образом, структурирован на микроуровне. Работа Елены Толстой «“Тайные фигуры” в “Войне и мире”» выделяет повторы-лейтмотивы (например, говоря о Платоне Каратаеве, Толстой постоянно употребляет формы слова «круглый», с Николаем Ростовым связано слово «ясный» – и в романе он действительно постоянно ищет ясности или страдает от неясности). В других случаях действуют повторы-омонимы (например, «свет» в смысле общества и «свет» в смысле излучения, ощущения), создающие устойчивые и не всегда надежные ассоциации. Часто Толстой разбрасывает одно и то же слово по большому фрагменту текста, создавая определенную атмосферу, – так работают в «Войне и мире» слова «улыбка», «радость», «веселье». Елена Толстая отмечает даже еще более мелкий уровень организации текста – звукопись. Например, «Толстой вводит весь круг тем, связанных с Элен (впервые эта героиня появляется в романе в “белой бальной робе”. – Л. О.) в… насквозь аллитерированном пассаже; в глаза бросается скопление л и б + л, а также п + л, и изредка г + л и в + л»: от самого имени Элен и несколько раз подчеркнутой ее улыбки до французского «Quelle belle personne!».
Еще один излюбленный стилистический прием Толстого – остранение, то есть изображение явлений и событий, как бы увиденных впервые, совершенно чужим взглядом. Этот прием Толстой применяет для описания фальшивых, искусственных событий – таков балет, который Наташа смотрит в ложе Курагиных, объяснение Пьера с Элен, отчасти – вступление Пьера в масонскую ложу.
Франц Хаберман. Отступление французской армии у реки Березины. 1812 год[14]
В заключительной части эпилога Толстой переходит на язык науки и логики, язык постулатов: «Разум выражает законы необходимости. Сознание выражает сущность свободы. Свобода, ничем не ограниченная, есть сущность жизни в сознании человека. Необходимость без содержания есть разум человека с его тремя формами. Свобода есть то, что рассматривается. Необходимость есть то, что рассматривает. Свобода есть содержание. Необходимость есть форма». Этот язык, на первый взгляд, имеет мало общего с художественной литературой, но мы уже подготовлены к нему отступлениями в третьем и четвертом томах.
Композиционно «Война и мир» задает образец для многих «эпопейных» романов, которые появятся впоследствии, а может быть, и для масштабных телесериалов современности: короткую главу Толстого можно сравнить с эпизодом серии, том – с сезоном. Этот прием чередования Толстой объединяет с приемом постепенного приближения: из глав, где даны общие планы того или иного общества, выходят главы, посвященные конкретным людям, фрагменты, обрисовывающие то или иное явление целиком (например, пожар Москвы или подготовку к Бородинскому сражению – для обоих описаний Толстой предпринял серьезные исторические разыскания), сменяются фрагментами, где рассмотрены детали события: конкретный горящий дом или события на батарее Раевского. Доходя до мельчайших деталей поведения, Толстой может здесь же придать им универсальность – она вводится словами «как это всегда бывает» (в такой-то ситуации), но эта универсальность не общепризнанна, а как бы впервые подмечена Толстым: «Князь Андрей улыбался, глядя на сестру, как мы улыбаемся, слушая людей, которых, нам кажется, что мы насквозь видим». Таким образом, композиция романа работает на то, чтобы заменять «общее выраженье» «необщим». Подобное «сочетание неожиданности (парадоксальности) с закономерностью» Лидия Гинзбург считала сутью психологического романа, которую Толстой довел «до крайнего своего предела»{25}. «Толстой, – писала Гинзбург, – как никто другой, постиг отдельного человека, но для него последний предел творческого познания не единичный человек, но полнота сверхличного человеческого опыта»{26}. Этот переход от сверхмалого к сверхкрупному, подчеркиваемый в психологических наблюдениях, дублируется в композиции, в самой структуре «Войны и мира».
По меньшей мере в русской литературе Толстой был первым, кто научился композиционно организовывать огромный объем текста. На эту организацию работает множество приемов – от структурных до лингвистических; их многообразие позволило Борису Успенскому выстроить на примерах из «Войны и мира» всю свою книгу «Поэтика композиции».
Хотя, по Толстому, война – ужасное и преступное дело, на ней раскрываются важнейшие качества отдельных людей и всего народа. Главные качества Пьера Безухова, Андрея Болконского, Николая и Пети Ростовых, Василия Денисова и Федора Долохова находят подтверждение на войне. Здесь завершается противостояние Болконского и Анатоля Курагина, только здесь существуют Тушин и Тимохин, только здесь выясняется принципиальное различие Кутузова и Наполеона. Пропуск эпилога очень серьезно обедняет впечатление от «Войны и мира», но пропуск военных глав лишает читателя – буквально – половины опыта.
Часто говорят о том, что здесь на Толстого повлиял Стендаль. Как и Толстой, в молодости Стендаль получил военный опыт, причем участвовал в той самой русской кампании 1812 года и видел сожженную Москву. «Войну и мир» роднит с его романами именно беспримерное до тех пор правдоподобие в изображении внутренних переживаний и внутренней речи, в том числе в экстремальных, пограничных состояниях человека. Толстой писал, что Стендаль научил его понимать войну. И Стендаль, и Толстой на собственном опыте убедились, что реальная война, которую видят солдаты, не имеет ничего общего со штабными донесениями и создающимися в кабинетах планами кампаний. Стендаль был первым, кто нашел для этого слова, первым, кто показал хаос войны глазами отдельных персонажей, и Толстой признавался, что без описания битвы при Ватерлоо в «Пармской обители» он не смог бы написать батальные сцены в «Войне и мире». Впрочем, Стендаль не показывает битву с разных точек зрения – а Толстой это делает.
Неприятие традиционной истории, в частности трактовки событий 1812 года, у Толстого вырабатывалось постепенно. Начало 1860-х – время всплеска интереса к истории, в частности к эпохе Александра I и Наполеоновских войн. Выходят посвященные этой эпохе книги, историки читают публичные лекции. Толстой не остается в стороне: как раз в это время он подступается к историческому роману. Прочитав официальный труд историка Александра Михайловского-Данилевского, который рисовал Кутузова верным исполнителем стратегических идей Александра I, Толстой высказал желание «составить истинную правдивую историю Европы нынешнего века»; работы Адольфа Тьера[15] заставили Толстого посвятить подобной пронаполеоновской историографии целые страницы «Войны и мира». Обширные рассуждения о причинах, ходе войны и вообще о силе, движущей народами, начинаются с третьего тома, но в полной мере кристаллизуются во второй части эпилога романа, его теоретическом заключении, в котором уже нет места Ростовым, Болконским, Безуховым.
Основное возражение Толстого против традиционной трактовки исторических событий (не только Наполеоновских войн) – в том, что идеи, настроения и приказы одного лица, во многом обусловленные случайностью, не могут быть подлинными причинами масштабных явлений. Толстой отказывается поверить, что убийство сотен тысяч людей может иметь причиной волю одного человека, будь он сколь угодно велик; он скорее готов поверить, что этими сотнями тысяч руководит какой-то природный закон, подобный тем, что действуют в царстве животных. К победе России в войне с Францией привело соединение множества воль русских людей, которые по отдельности можно даже трактовать как эгоистичные (например, стремление уехать из Москвы, в которую вот-вот войдет враг), – однако их объединяет нежелание покориться захватчику. Перенося акцент с деятельности правителей и героев на «однородные влечения людей», Толстой предвосхищает французскую школу «Анналов»[16], которая совершила переворот в историографии XX века, и развивает идеи Михаила Погодина и отчасти Генри Томаса Бокля (оба по-своему писали о единых законах истории и государств). Еще один источник историософии Толстого – идеи его друга, математика, шахматиста и историка-дилетанта князя Сергея Урусова, одержимого открытием «положительных законов» истории и применявшего эти законы к войне 1812 года и фигуре Кутузова. Накануне выхода шестого тома «Войны и мира» (изначально произведение делилось на шесть, а не на четыре тома) Тургенев писал о Толстом: «…авось… успел немного разуруситься – и вместо мутного философствования даст нам попить чистой ключевой воды своего великого таланта». Надежды Тургенева не оправдались: как раз шестой том содержал квинтэссенцию историософской доктрины Толстого.
Отчасти идеи Толстого противоречивы. Отказываясь считать Наполеона или любого другого харизматичного лидера гением, меняющим судьбы мира, Толстой в то же время признает, что так считают другие, – и посвящает этой точке зрения много страниц. По словам Ефима Эткинда, «роман движется действиями и разговорами людей, которые все (или почти все) ошибаются относительно собственной роли или роли того, кто кажется правителем»{27}
О проекте
О подписке