Молодой Кушнев был высокой, толстый, близорукий, большеголовой мущина лет двадцати пяти, без усов и бак, в очках и коротко обстриженной. Он шел, переваливаясь и[218] с повислыми руками, неловко и небрежно, валясь вперед всем телом, точно он усталый шел в далекой и скучной путь. Он кланялся отрывисто, по нескольку раз кивая головой, и пожимал руки все, какие ни попадались ему; он был знаком со всеми и, ежели ошибался, попадая на незнакомого, то точно так же кивал головой. Шел он, не обходя никого, и с полной уверенностью, что его пропустят. Когда он сталкивался с кем нибудь, он также жал руку, называя всех «mon cher»,[219] и улыбаясь притворной, напущенной улыбкой, притворность которой он и не пытался скрывать.
Он наткнулся вплоть на Зубцова, около которого, заискивая, увивались многие, схватил его внизу крепко за руку (он, казалось, не имел способности поднимать рук выше локтя), потащил его к окну и сел.
— Pardon, pardon, mesdames![220] — говорил он немного косноязычно, как будто рот у него был полон кашей. — Ты, mon cher, давно ли? — сказал он, усаживаясь, как будто отдыхая от тридцативерстного пути, и лицо его вдруг просияло неожиданно совсем другой, доброй, детской улыбкой, он еще близко посмотрел на Зубцова через очки, и зеленые глаза были еще добрее и лучше улыбки. Зубцов, видимо, был также рад встрече с товарищем. Они росли и учились танцовать вместе. На лице Зубцова было выражение радости и вместе добродушной и ласковой насмешливости при виде чудака, который в большинстве людей возбуждал это самое чувство.
— Ты как здесь? — говорил Кушнев, — из Турции? Я слышал, ты там лавры пожинал. Всё равно, я тебе очень, очень рад. А это что? Уж ты не адъютант ли чей? — прибавил он, указывая на аксельбанты. Кушнев[221] не знал и всему городу известной новости о производстве в флигель-адъютанты и не знал отличить флигель-адъютанта от адъютанта. Или знал всё это, но забыл.
— Как это на тебя похоже, — сказал смеясь Зубцов и слегка краснея. — Я пожалован в флигель-адъютанты.
— Да, да, жена что то говорила, да я думал другой Зубцов.
— Другого нет.
— Ну, да всё равно, я тебя очень люблю, — говорил он, весь погруженный в созерцание своего приятеля, никого не видя, и как будто он один с ним был в пустыне. Зубцов, напротив того, говоря с ним, следил за движением бала и взглядывал на входящих и проходящих, он заметил вход государя и встал, дернув Кушнева. Но не успел еще пройти государь, как Кушнев опять начал разговор.
— Ну, а что ты скажешь про Бонапарте? А? Его здесь называют императором Наполеоном, но я его не признаю, и для меня это всё еще un mauvais drôle,[222] от которого долго не будет людям покоя.
— Шш, — сказал Зубцов шутя, как будто испугавшись и указывая на Лористона, проходившего недалеко.
— Э, вота! Я говорил всем им свое мнение и Коленкуру.
— Ну, да об этом после, — всё улыбаясь, заметил Зубцов, порываясь глазами в другую сторону бала. — Ты лучше скажи, как ты женился?
— Спроси, зачем я женился. Бог знает. Родным так хотелось, и ей, и всем это доставило такое удовольствие. Право — стоит так мало труда, а доставляет так много удовольствия. Поди же, волочись за моей женой. Это тебя сразу хорошо поставит. Тебе нужно, приезжему блестящему турецкому воину. Это — une position.[223] Ты знаком?
— Да.
— Пойдем, пойдем, — и опять, опустив руки и валясь вперед, он потащил Зубцова, протолкался через дам, генералов и посланников к жене, окруженной и занятой разговором с каким то генералом.
— Натали! — сказал он.
Она не слышала.
— Натали! — закричал он, почти дотрогиваясь до нее внизу рукой. — Борис Зубцов, знаешь, влюблен в тебя с детства, — и оставив Зубцова, опять пошел к окну, где с старичком Волхонским вступил в[224] спор о Наполеоне.
Княгиня обратилась к Зубцову с тою же неизменной и величавой улыбкой. Она знала князя два года тому назад. Не скучно ему было в Турции? Не отдаст ли она ему первую кадриль? — Первую? Ах, нет, третью, если хотите. Ах, я забыла.... да, третью. — И тур вальса.
И молодой флигель-адъютант в съиголочки новеньких аксельбантах отошел опять в сторону, где стояли мущины. Белокурый, с русыми молодыми усиками, высокой, стройный и сильной, с военной, скромной осанкой и прической точно такою же, какую употреблял император Александр, он[225] невольно обращал внимание не столько красотой, не столько характером особенного, свойственного ему достоинства молодого grand seigneur'а,[226] сколько скромностью, чистотой и девственностью очертаний, которые можно было только сохранить в походах и которыми он резко отличался от молодых людей Петербурга. В лице, в стане, в движеньях его и в особенности в детской способности краснеть до ушей видна была свежесть еще неистраченной молодости. Кроме того, видно было, что ему, как приезжему из армии, бал и женщины были в диковинку, и он серьезно веселился и своим успехом, и видом красивых женщин, и светом, и музыкой, и предстоящими танцами, к которым он готовился, заготовив в кармане две пары свежих перчаток.
Прошло несколько минут после входа государя. По всем залам чувствовалось стремление в ту сторону, в которой был государь. Все следили за каждым словом, которое он, останавливаясь, говорил дамам и мущинам. Около него было просторно, но составлялся круг дальше, где теснились, и из которого смотрели с завистью туда, где был государь, и где казалось светлее и всё красивее. Капельмейстер по данному знаку повернулся к музыкантам, шикнул. Что то пошепталось на хорах, замолкло, и стройно зазвучал громкой польской. Государь, разговаривавший с Лористоном, оглянулся, съискал глазами хозяйку, которая ближе других стояла, как будто случайно, разговаривая с князем Куракиным, подал ей руку. Разобрались пары и пошли по залам. Кушнева шла с Иваном Куракиным, m-me Берг с представленным ей секретарем. Берг стоял в толпе, тянулся из за тугого воротника шеей через эполеты генерала и сердито оглядывался на толкавших его. Зубцов вел дочь хозяйки. После польского всё затихло опять на мгновенье, и старый князь Куракин с досадой увидал теперь входящего своего сына повесу, опоздавшего и входящего с своим наперсником, бароном Шульцем. Он подошел к нему.
— Разве приезжают в два часа на бал, где государь? — сказал он сердито и отвернулся.
— А государственные дела? Вы сами велели мне работать, я не мог оторваться, — отвечал сын, смеясь глазами и нисколько не смущаясь.
— Ты вечно останешься повесой.
— Папа, — вдруг почти крикнул он. — Неучтиво, что я приехал после государя?
— Ну? — сказал отец.
— Так я хотел избавить государя от неучтивости приехать после меня.
Петр Куракин был курчавый, белокурый с черными глазами, невысокой юноша. Он был одет оригинально, походка широкая на согнутых коленах и с очень вывернутыми ступнями. Но ноги в culotte курт,[227] чулках и башмаках были сильны и стройны, как точеные. Глаза его постоянно смеялись и, ежели бы не так были всегда веселы, то казались бы дерзки, рот немного не закрывался, на бороде и губе только пробивал пушок, но по чертам и синеве под глазами, по развязности движений он составлял противуположность с Зубцовым, и, несмотря на большую молодость и красоту, в лице и движениях его не было и следа девственности. Хозяин и хозяйка, несмотря на неприличие его позднего приезда, хорошо приняли его. И репутация его повесы была так хорошо упрочена, что ему стоило только сказать с серьезнейшим лицом, что его удержали государственные дела, чтобы хозяйка улыбнулась, пожав плечами, с видом, говорящим: «неисправимый!» Барон Шульц, высокой, красивой брюнет, с рано развившейся бородой и одетый точь в точь так же, как и К[уракин], с улыбкой поклонился хозяевам, но к удивлению его ему дали почувствовать, что то, что прощается Куракину, не простится ему. Ему почти не поклонились. Он смутился, и лицо его вдруг сделалось очень дурно. Нос опустился, и он, неловко перебирая шляпу, пошел к пожилой,[228] молодо одетой, старой даме, которая с самого времени входа его пожирала его глазами. Скандалезная хроника говорила, что и фрак, и помада, и духи, и запонки, которые были на нем, были дарены молодому Шульцу старой m-me Гоницыной, имевшей уже сына. Хозяйка однако подозвала его к себе немного погодя и поручила вести бал. Он стал [1 неразобр.]. После польского опять всё затихло, ожидая чего-то.[229] Кавалеры и дамы переходили друг от друга, переговариваясь; большой круг оставался незанятым в середине залы и готовый для танцев. Опять капельмейстер оправил свой белый галстук, закатил книзу глаза и обернулся к музыкантам; потом он шикнул и взмахнул обеими руками, замер и потом махнул палочкой. Музыканты заиграли грациозный вальс старательно, чисто, так хорошо, как только они могли играть. Несколько мгновений никто не начинал, только круг в середине становился больше. Зубцов первый снял саблю, положил каску, перешел через весь круг к Кушневой, поклонился перед ней, обнял ее талию, минуту простоял и пошел с нею среди тишины в зале, из под стройных, свеже канифольных и искусных звуков скрипок, игравших, как один инструмент. Всё невольно смотрело на эту красивую пару и всё молчало. Слышно было изредка металлическое постукивание шпоры об шпору. Государь смотрел тоже. Он заметил, что Зубцов не разочарованный, как петербургская молодежь, и танцует от души. Второй пошел барон Шульц, красавец сын Гоницыной, и не успел еще Зубцов отвести даму на место, как весь круг был занят танцующими, и начался бал. Петр Куракин между тем подошел к Кушневу и, разговаривая с ним, смотрел на танцующих. Берг, протеснившись, стоял сзади их и[230] прислушивался к тому, что они говорили.
— А я нашел здесь Зубцова Бориса, вот он, — говорил Кушнев, — смотри, как он счастлив. Я его очень люблю. Помнишь, мы все вместе делали pas de basques у тетушки.
— Всё также глуп? — спросил Петр Куракин. — Я его любил за его добрую глупость. Вот настоящая, дорогая chair à canon.[231] Я бы на твоем месте ревновал его к жене, ты лучше его собой, но женщины капризны, — сказал он с самым серьезным лицом.
— Ах, знаешь, — спокойно и весело подхватил Кушнев, — у жены есть горничная из деревни, которая говорит, что я красавец. Я хочу ей сделать положение, — и он захохотал.
— Я одного вкуса с твоей горничной.[232]
Петр Куракин не танцовал, но дерзко и весело, стоя впереди всех и не сторонясь от танцующих, а ожидая, чтобы они сторонились от него, смотрел своими быстрыми глазами на всех так, как будто выбирал свою жертву.
— Кто эта бедная кошка, за которой братец увивается? — спросил он у Кушнева, указывая на Сашок.
— Это Раевская — два миллиона.
— А-а-а! Понимаю. Что за верста, глупая и холодная, мой братец. Он будет иметь успех.[233] Пойду взбешу его, отобью два миллиона. Но, боже мой, что за урод. А это кто?
— Офицер? Это Берг, молодой человек, обещающий много.
— Офицер?Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке