Отец со Збоем к тому времени сняли с наемников оружие, доспехи – у кого были, – кожаные пояса с серебряными бляшками. Потом отволокли тела подальше по ветру – раз уж нельзя трогать сейчас Радагостя, то нельзя, но не дышать же из-за этого трупным смрадом. Збой топором отвалил покойникам головы, да еще и пометил «своего» косым надрезом на лбу. На голову загрызенного Жуком купца – «вот уж подлинно собачья смерть», буркнул над ним Збой, и это было последнее напутствие, которого дождался толстый хазарин, – никто не польстился, зато Збою приглянулись сапоги. Правда, стянув их, он было заворчал, что такие только Барме впору и будут, потом вдруг осекся, пощупал голенище правого сапога, потом засунул внутрь руку и вытащил продолговатую пластинку из серебра. Повертел в пальцах, присвистнул и кинул вождю. Кромегость подкинул пойманную пластинку на ладони. С обеих сторон шли крючья хазарского письма, а на одном конце красовался обычный знак каганата – пересечение пяти линий, складывающихся в нечто похожее на жадно растопыренную лапу неведомой твари.
– Навряд ли он их нанимал, – проговорил Збой. – И он такой же купец, как я – русалка. У мытарей костяные, у тудуна-посадника медная, а этот за голенищем серебро таскает… послать бы людей по селам, чую, когда его хватятся, здесь хазар будет, что муравьев.
Доуло молча протянул левую руку, поймал кинутую вождем пластинку, покрутил перед глазами.
– Вот ведь… повезло мне, – проворчал он. – Человек каган-бека Иосифа… в такой глуши и в шкуре купца. Сам прохлопал глазами, дурень старый… хоть не так обидно, что не простого торгаша. А в чем и впрямь повезло – человечек не то побоялся, что его со мной на реке ваши перехватят, не то тудуну не доверял. Вот и решил, ладью Окой пустить, а сам на возах берегом Осетра наверх, да потом этими местами на Истью… Смелый, гад – был. Так что не бойтесь, навряд ли его кто искать будет. И еще везенье – что нашелся вождь, не побоявшийся за орлом пойти. Не думал, что в ловушку заманят?
Вуй Кромегость пожал плечами:
– Если б у хазар завелся такой оборотень – ему б проще было выглядеть с воздуха, где мы в лесах сидим, да и брать всех, а не нас шестерых.
– А вот кому не повезло нынче, так Мечеславу, – усмехнулся в усы Збой, – двоих сбил, не меньше, чем вождь, а голов не добыл.
– Как?! – не вытерпел, вскинулся Мечеслав – тревога за сородича почти отступила, сгинула, и зубастая вина, оседлавшая было сердце, теперь уж не грызла его, а разве что чуть покусывала. – Почему не добыл?
– Так одному из самострела в голову угадал, ту и разнесло, что кринку палкой, мозги на два локтя по траве разбрызгало, – продолжая улыбаться, поведал дружинник. – А второму коня подстрелил, да так, что коняга-то по голове хазарской и кувыркнулся. Ни там, ни тут на жердь вешать нечего.
Все засмеялись, но необидно, не зло, и глаза вуя были теплыми, так что и сам Мечеслав не выдержал, улыбнулся.
Старый Доуло тем временем вновь принялся волхвовать. Теперь он уже говорил на внятном языке. Повернувшись правым плечом к клонящемуся с полудня на закат солнцу, он припал к земле, пошептал что-то, прижимаясь к ней ладонями и лбом. Потом, распрямившись, проводя длинными пальцами по колокольцам на поясе, заговорил нараспев вполголоса – Мечеслав расслышал про грозовую тучу, про огненного коня, про огненный лук с огненною стрелой – и словно по ясному летнему дню повеяло предгрозовым прохладным ветром. Трава вокруг того места, где волхвовал над раненым вятичем старый Доуло, закачалась расходящимися кругами, как вода от брошенного камня. После этого Доуло вновь брызнул водой на себя и на Радагостя, снял с шеи обережек-стрелу и прочертил им, посолонь, черту вокруг себя и раненого.
Мечеславу вдруг показалось, будто мир странно вывернулся. Будто прочерченное волхвом – не круг, а грань, край, край привычного ему мира, а там, по ту сторону, открывалось что-то иное…
А Доуло продолжал. Касаясь поочередно пальцами плеч, груди, головы, он говорил, что одевается облаками, накрывается синим небом, подпоясывается утренней зарей, венчается красным солнцем. Вятичи вслушивались в распевную речь волхва – и там, за гранью, на которой сидел седобородый Доуло и лежал Радагость, разливалось, похожее на невиданный весенний разлив, без края и без берегов, море – море, никем из них в жизни не виданное. То самое море, ради которого покойников сжигают в лодке-долбленке, в колоде. И вставал из тех вод сияющий остров, и совсем уж ослепительным белым светом горящий камень, подпирающий золотой престол. И, отзываясь на речи Доуло, дева, одетая в золото и багрянец, пылающие, будто закат перед самым ветреным днем, с двумя ясноокими головами на острых девичьих плечах, шагнула с престола к нему и к раненому. Два лика склонились над людьми, в тонких длинных пальцах вспыхнула солнечным лучом золотая игла, тянущая серебристую, как звездный свет, нитку. Руки с иглой, как недавно – пальцы волхва, ушли в грудь молодого вятича, нырнули и вынырнули несколько раз. Потом дева нагнулась к самой груди раненого, левая голова её совсем так, как это делали их матери и сестры с обычными нитями, обкусила нить, левая рука провела по груди юноши. Седобородый волхв вновь склонился перед нею до земли, потом выпрямился – и, разведя руки, громко хлопнул ладонями. От этого хлопка словно рванулись навстречу друг другу распахнутые его словами привычные небо и земля привычного мира, отсекая вызванные волхвом видения. Только последним отблеском мелькнул между ними, скрывая остров, престол и вновь воссевшую на него деву, огромный рыбий бок в жемчужной чешуе. И наваждение сгинуло…
Наваждение ли? Странное чувство было у Мечеслава – будто это лес, луг, солнце, мертвые хазары – вот это-то и было наваждением, сном, от которого он пробудился на короткое мгновение, под заклятья волхва.
У взрослых был такой же вид – словно они никак не могли понять – видели ли они наяву дивный сон или же во сне расслышали несколько звуков из яви.
Волхв вдруг покачнулся и стал медленно заваливаться на бок рядом с Радагостем. У Мечеслава вырвался испуганный вскрик, а вуй Кромегость со Збоем оказались рядом, подхватив старика под плечи.
– Ничего, – бормотал тот в сивую бороду. – Ничего… жить будем… и я, и ваш юнак… только нести теперь двоих вам будет…
Радагость открыл глаза, зашевелился, протяжно зевнул, бледно улыбнулся, увидев встревоженное лицо брата, и снова откинулся назад, погружаясь уже не в беспамятство умирающего – в обычный сон.
Барма сорвал с головы волчий колпак, подкинул его вверх, поймал, напялил обратно на голову и, ухватив за руку такого же сияющего Мечшу, крутанул его вокруг себя в каком-то диком плясе. Вождь, Збой, все еще бледноватый Истома и даже прилегший-таки на траву волхв с улыбками наблюдали за их прыжками. Потом вдруг Доуло хлопнул себя по медно-красному лбу и поманил к себе Истому.
– У тебя, юнак, ребра треснули и синяки большие… но легкие целы… дыши пока осторожней. Прости, сил боле нет, а ваши знахарки должны справиться… – с этими словами старый волхв Доуло окончательно улегся на траву рядом с раненым и задремал.
– Надо б их накрыть, вождь, – проговорил Збой негромко. – На солнце-то полудницу наспят.
Вуй Кромегость молча кивнул и указал на полотно, обтягивавшее верх переднего возка.
Барма с Мечеславом поспели к возам даже раньше Збоя. Великан с треском вспарывал ткань ножом, с другой стороны то же самое, пыхтя, делал Мечша. Навстречу Барме двигался с ножом Збой.
Мечеслав успел сделать разрез только на три локтя, когда сквозь дыру из повозки, едва не сбив Мечшу с ног, вывалился кто-то, кого он толком не успел разглядеть и от неожиданности не успел задержать. Вывалился и кинулся бежать к оврагу в опушке ив и осоки. Но убежать ему удалось недалеко – Жук, Гай и Клык тремя молниями рванулись за ним, сшибли с ног и встали над ним рыча. Тотчас же над прижатым к земле тремя оскалами незнакомцем возникли Мечеслав, Барма и Збой. Еще через мгновение из-за повозки проявился вождь Кромегость, а за ним – бледный Истома.
– Еще хазарин? – воскликнул Мечеслав.
Барма помотал крупной головой.
– Вятич. Тоже полоняник, видать…
Збой вдруг зарычал пуще всех трех псов, ухватил лежавшего за руку – тот отчаянно вскрикнул – и рявкнул, будто выплюнул:
– Вождь, да он же не связан! И не был! А ну пошли!
Он потащил незнакомца – тот оказался молодым парнем, чуть помладше Радагостя, чуть постарше Истомы – вокруг воза. За ними следовали недоумевающие Барма и Мечеслав и негромко порыкивающие псы, а впереди – вождь с внезапно потемневшим и затвердевшим лицом и держащий руку на боку Истома. Проснувшийся Доуло приподнялся, увидел парня в холщовой рубахе, безрукавке из овчины, в гачах и пошевнях, которого волок за собою Збой с перекошенным от ярости лицом. Собственное лицо старого волхва омрачили тоска и, как ни странно, стыд. Словно это его сейчас волокли за руку…
Оказавшись с другой стороны воза, Збой поднес к глазам сжатую в его ладони руку парня и впился взглядом в узор, украшавший небольшой перстень на безымянном пальце.
– Колт, – брезгливо определил он и рванул руку, выкручивая так, что парень снова заорал, покатившись по траве. – И что ты там делал, позор своего племени?
Распластавшийся на земле колт всхлипывал. По его лицу текли – Мечеслав не верил своим глазам – обильные слезы. Да нет же, это не может быть настолько больно – из отроков только самые младшие не изведали стальные клещи Збоева хвата и не летали из его рук оземь, но никто не бледнел так, не трясся и не заливался такими слезами, как этот ровесник взрослых воинов!
– Он вел их, – послышался глухой голос старого волхва. Доуло уже не лежал, а сидел, опустив седую голову, и глядел в сторону и вниз. – Указывал им путь.
– Вот как, – каким-то никаким, серым голосом откликнулся вождь Кромегость. – У нас это называют «проводник». Про тех же, кто водят чужаков по тропам своего края, – бывает, говорят и иные слова. Кому доверишь судить его, мудрый?
– Здесь твоя земля, Кромегость из Хотегощи, – отозвался сивобородый Доуло, и Мечеславу, вот диво, показалось, будто могучий волхв просил прощения за что-то у его вуя. – Твоя земля, и твой суд.
И больше не говорил ничего.
Кромегость наклонил голову в волчьем колпаке и резко, так что свистнула пола плаща, обернулся к лежавшему в траве.
– Поднимись, – проронил он.
Всё так же трясясь и обливаясь слезами, парень стал подниматься с земли, но когда он стал разгибать вторую ногу, Збой метко пнул его в голень, заставив рухнуть на колени.
– Много чести прямо стоять, когань, – хрипло выдохнул он. – На коленях постоишь, как перед хазарами стоял…
Вождь поднял на дружинника свинцово-серый взгляд, и Збой умолк, хоть и зыркнул в ответ напоследок.
– Из каких ты мест и как тебя там звали? – негромко и скорее с печалью, чем со злостью, спросил вуй Кромегость – а Мечеслава вдруг продрало морозом по хребту от этого обрекающе-прошлого «звали».
– Незд-да я, К-кукшин сын… из К-колтеска… – выговорил парень, утирая лицо рукавом.
– И как вышло, Незда из Колтеска, что ты по нашей земле хазар водишь?
– Сестра, сестра у меня, вождь, – заговорил лихорадочно Незда, вскинув белое, залитое слезами лицо. – Мытарь наш нам долг раз простил, два, говорил, мол, давить сверх меры не хочет… только, говорит, доплатите потом… малость… М-малость, да… – рвано хохотнул он и снова утерся. – А нынче весной… говорит, долг на вас… столько насчитал… да нет у нас столько серебра! И продать что… а что продавать-то, нечего… и кому – мытарь ж на торжке сам цены ставит… А мытарь говорит – отдадите девку – долг прощу весь, с концами… сестренку мою, Дануту… а он, купец, серебро обещал за нас отдать… я и пошел… чтоб Данутку… – он всхлипнул еще раз и умолк.
Збой рыкнул злее Жука, сплюнул в траву.
– Я так разумею, – проговорил он, – это и называется – «хазары переменились, хазары дань серебром берут, а не девками»… сколько тогда разговоров было – а вот их перемена. Как ты волчару ни корми…
– Так и бывает, – негромко сказал вождь, и дружинник осекся, только шевелил усами, словно пережевывая несказанное. – Так и бывает. Сперва они приходят к тебе с мечом и заставляют платить дань девками. А потом говорят – «мы согласны брать серебром», – и ты соглашаешься. Ты сам пересчитываешь свободу своих женщин, честь своего рода на серебро. А потом они оказывают тебе небольшую услугу, соглашаясь отсрочить дань за приплату… а потом у тебя нет серебра, а есть только долг, и ты уже сам, сам готов отдавать им своих сестер!
Кромегость повернулся к пасынку.
– Мечша! Смотри и запомни – мы деремся вот с этим! Все ходят набегами на соседей, все угоняют стада, хватают в полон, а то и жгут деревни. И дань с покоренных берут. И мы, и мещера с голядью да муромой, и булгары, и русь. А хазары – они даже не враги. Они хуже врагов. Зверей диких хуже. Зараза. Порча. Им мало покорить – им покоренных наизнанку вывернуть надо, перекорежить, перекалечить в них все. Чтоб были… как он.
После слов вождя повисло молчание, нарушаемое только всхлипами проводника.
– В-вождь… – проговорил он, глядя на Кромегостя снизу вверх. В иные времена, в иных местах сказали бы – «по-собачьи», но Мечеслав не видел таких глаз у своих собак. – Вождь, отпусти… Данутка же там…
И заплакал.
Тошно, тошно и тоскливо было Мечеславу глядеть на это. Впервые он видел такое – и не мог поверить глазам. Даже хазары сейчас – они не валились в ноги, они не просили пощады. Коганая нелюдь с полуденных краев умирала, не выпуская оружия из рук, огрызаясь до последнего. А этот… он же тоже был рожден вятичем! Что с ним стряслось такое? Этот же хуже… хуже смерти, хуже всего на свете!
– Незда, – тихо сказал вуй Кромегость. – Подумай сам. Как я могу отпустить тебя? Куда ты пойдешь? Тебя будут спрашивать про купца. Ты ответишь… ответишь. Иначе тебя не было бы здесь. Если б ты кинулся на хазар во время битвы… да даже если бы на нас кинулся – я бы поверил тебе. Но ты испугаешься. За себя. За родичей. За сестру. Испугаешься и расскажешь. И приведешь беду – не к нам, нас им не достать. К тем, кто живет на этих землях, растит хлеб, пасет скот. Я в ответе за них. А ты… ты ведь уже как мертвый, Незда. Ты хуже, чем мертвый.
Парень уже не плакал – выл, страшно, однозвучно, протяжно. Как умирающий от тяжелой раны, обеспамятевший, забывший обо всем, кроме боли. Ссутулившиеся плечи колотило крупной дрожью.
– Вождь, – хмуро сказал Збой. – Не марайся. Не порти удачу, дозволь мне.
– Нет, Збой, – отозвался вождь Кромегость, не отрывая от Незды взгляда печальных глаз. – Это должен делать вождь. Сам. А вот меч и впрямь обижать не стану. Одолжи топор, если хочешь помочь.
Когда топорище чекана Збоя хлопнуло о ладонь вождя, Незда дернулся и, не разжимая век, взвыл пуще прежнего.
– Нет, неет, неееееет!!!
– Незда, – негромко сказал вождь Кромегость, и вой оборвался. – Хочешь совет?
Проводник молча трясся, не поднимая головы.
– Не закрывай глаз перед смертью, – тем же негромким голосом сказал вождь. – В следующей жизни родишься храбрей.
Незда заскулил слепым щенком, зажмурившись крепче прежнего.
Мечеславу было противно и страшно. Страшно не того, что сейчас сделает с этим… бывшим человеком вуй Кромегость. Страшно того, что кто-то уже сделал с ним. И хотелось, чтобы все скорее закончилось.
Чекан поднялся к солнечному небу и пошел вниз.
Но в самый последний миг перед ударом, перед тем, как на измятую траву еще один, последний в этот день, раз плеснуло вишнёвым, Незда сын Кукши вскинул белое, с прокушенною губой – кровь сочилась по подбородку – лицо и огромным усилием распахнул глаза.
Белые, слепые от страха – но распахнул.
Они так и остались открытыми, только чернота зеницы стала расплываться, тесня из остановившегося взгляда голубизну.
И старый Доуло вздохнул – скорбно и облегченно.
Содранную с воза холстину в конце концов люлькой подвесили между конями вождя и Бармы и в нее уложили Радагостя. Вождь, Збой и Барма накинули петли-осилы на уцелевших наемничьих коней, и Збой объезжал их, уча слушаться новых хозяев, пока Барма крушил возы и увязывал обломки в вязанки – пригодятся на дрова. Истома и Мечеслав стаскивали в огонь хазарское тряпье – сыну вождя Ижеслава померещилось, будто черные ленты с желтыми крючьями корчились в огне, стараясь выползти из него, и он ворошил костёр палкой, запихивая нечисть поглубже в пламя. О трупье вражьем позаботятся коршуны с воронами, сороки с галками, волки да барсуки. Сороки уже прибыли на место будущего пира, только приступать пока опасались – слишком много живых двуногих ходило поблизости, зато подняли страшный шум, на который соберутся и остальные «гости». И только Истома молчал над телами вороного Ветра и рыжего Бруды, а потом, кособоко опустившись на колени, прикрыл поочередно верным друзьям, отдавшим за него жизнь, глаза. У Мухи появились сотоварищи – мышастые хазарские меринки – такие же крутобокие, толстомордые, невозмутимые и неторопливые. На них ехали в обратный путь к городцу Хотегощу волхв Доуло и Истома.
Так заканчивался для пасынка Мечши, Мечеслава, сына вождя Ижеслава, этот необыкновенный день, в который он повстречался с неведомыми ему дотоле породами людей. День, в который он изумился внешности толстяка, преклонился перед мудрой мощью волхва и до немоты испугался низости труса.
О проекте
О подписке