Летом до Пертова угора добирались вдоль правого, полуденного рукава двоившейся у Исады Оки, правым берегом. Так ехал молодой князь Владимир Глебович, тем же путем и возвращался с пленным ведьмаком и синим камнем. Нынче же не было нужды повторять его путь, проезжать Тимошкину весь и озеро, нынче называвшееся Пертовым, – озеро, с тех пор, словно ряской, подернувшееся дурной славой – будто бы стали в окрестностях того озера пропадать люди, а иные, все же бродившие там вечерней порой, видели издали навевавшую жуть тень вроде человека, что бродила по берегам. Сейчас достаточно было переправиться по льду через Оку и двинуться дальше – берегами рассекшей пополам Струб-остров[86] протоки на веску с голядским[87] именем Юхта, прикорнувшую в снегах у озера Ратное.
В этих местах любил охотиться когда-то Государь с родичами, дружиной, гостями. И сейчас на снегу было немало следов – лосей, оленей, кабанов, лисиц, совсем уж нитяные стежки белок, куниц, ласок, лесных мышей. И таким безмятежным покоем дышал зимний лес, что оставалось только дивиться – как только не пятнают чистый снег их обугленные души.
Ехали в молчании. Шли кони – под седлами и заводные, – покачивались в седлах всадники, сидела на дровнях, рядом с Медведь-камнем, уложив на него руки, седая княгиня. Воевода даже оглянулся на нее – настолько переменилось ее лицо. Не стаял лед, но будто солнце озарило тот лед, рассыпалось искрами, хоть и ехали они спиной к снижающемуся светилу.
Уже пора было показаться из-за мыска Юхте, и заворочалась, выпуская когти, в груди тоска при виде вечернего неба, чистого, как зеркальце у губ покойника. Однако пришлые миновали этот край стороною – не было на берегу пожарища и мертвых тел. Но и живых голосов слышно не было, и низкорослые лесные лаечки не выскочили из-под ворот навстречу приезжим, и избы успели выстыть.
Молчаливая, обезлюдевшая весь могла показаться ночным сном, видением. Однако воеводе доводилось видеть подобное – доезжая с дружиной в лесные чащобы, к тамошним сидельцам – вятичам, голяди, ее родне – муроме с мещерой. Лесные люди часто предпочитали уходить от грозы в болотные и чащобные потаенки, оставляя опасным чужакам пустые деревни. Юхтинский люд смутили, стронули с места неведомым чудом ушедшие от орды беженцы. Уцелевшие ратники разбитой государевой рати? Смерды, сумевшие в ночи пройти мимо дозоров чужаков? Как знать ныне… Люди собрали нехитрый скарб – и канули в лесные дебри, в топи за Ратным озером. Ищи, чужак, – найдешь свою смерть от пущенной из-под заснеженной еловой лапы стрелы, в жадной пасти волчьей ямы.
– Воевода! – окликнула с дровень седая княгиня. – Скликай удальцов на ночлег. Здесь встанем.
Воевода развернул коня, подъехал к дровням:
– Не рановато ли, госпожа? День впустую потеряем. Засветло до Пертова угора не доедем, а к полуночи успели бы.
– Успеть, воевода, успели бы. Иное дело – что нам на том угоре делать, коли не готовы мы? Говорила я, угор – дверь. И я ее в одиночку не отворю ныне. Помощь мне ваша надобна. А чтоб помогать – вам бы поспать первым делом, и вам, и коням вашим отдых нужен. Есть у нас еще день, воевода. И день этот нам пригодится. Непростое это дело, такие двери открывать. Нелегкое.
Въехали в безмолвную Юхту сторожась – станет с лесовиков оставить отчаянных стрелков. Не оставили – крепко испугались жутких вестей, пахнувших гарью и кровью… За переметенные поземкой, той самой поземкой, что схоронила и оплакала жителей убитых городов и сел, лесные тропки ушли все.
В Юхте нашелся сеновал, еда для коней и конюшни, приют для них же. Вот амбаров здесь не было. Зерно по давней привычке, еще с тех пор, когда здесь вятичи воевали голядь да мещеру с муромой, хранили в стороне от жилья, в укромных лесных ямах-житницах.
Воевода подошел к пустой избе, чуть побольше иных – не иначе, старостиной. Не то чтобы ждал найти кого в избенке, но все же постучал в притолоку перед тем, как взяться за ручку двери. Так даже в своем доме делают – чтоб не смутить, не прогневать внезапным явлением запечного хозяина, буде тот вздумает по пустой горнице прогуляться.
Паче чаяния, на стук отозвались.
– Коли добрый человек, заходи… – отозвался из избы скрипучий дряхлый голос, и впрямь под стать кутному божку.[88] Воевода, помедлив, толкнул дверь. Вошел, нарочито неторопливо, стащил с головы прилбицу, поклонился красному углу… а потянувшееся было ко лбу двуперстие оборвал, сжал в кулак.
Хватит. Что решено, то решено.
Там, на полке, теплилась глиняная лампадка. Стоял невеликий каменный резной образок, а с ним рядом, заставляя вспомнить недавний гнев черниговского боярина, – деревянные кумиры с ладонь величиной.
– Свои вроде… – донеслось с полатей. – А говорили, от степи сила идет…
– Идет, – отозвался воевода, оббивая сапог об сапог на плетеном половике. – Только мимо вас. Окой наверх ушла. А ты кто таков будешь, чего здесь сидишь?
– Я-то? Я, боярин, здешнему старосте отцом прихожусь.
На полатях помолчали, раздумывая, называться ли незваным гостям. Да и решились:
– Скорутой люди кличут.
– Что ж староста, – подала голос из-за плеча воеводы княгиня, – отца родного в избе оставил?
– А кто ж его, непуту, слушал… – прокряхтел старостин отец, слезая с полатей. – Оставил… Сам я остался. Много и без меня в лесу заботы станет, еще хрыча на себе таскать. Пытать же меня про укрывища лесные толку нет. Помру раньше – старому много ль надо…
Подошел, глянул из седых зарослей, щуря набрякшие веки.
– Ох ты ж, Макоше-мати… – пробормотал он. – Да никак знаю я тебя, боя… Охти…
– Молчи, старик. – Воевода даже вздрогнул – так нежданно вернулась в голос княгини ледяная тоска.
– Так как же, матушка… ты ж тогда моего огольца… меньшую сношку выходила… уж все повитухи отреклись… Благо добрым людям, подсказали… Только вот как звать… не серчай на старого дурака…
– К лучшему, Скорута, к лучшему… старое имя я отдала. Променяла. На новое. Да так променяла, что теперь и новое слышать не хочу.
Старик взлохматил седые волосы, потеребил льняной подол, так ничего и не надумал.
– А город-то что?
– Нет города, Скорута, – словно со стороны услышал свой голос. – Я по слову Государеву за подмогой ездил. А вернулся – помогать некому. Дозволишь ли переночевать?
– Отчего же… Как это – нет?
– Так. Где город был, гарь да тела неприбранные.
От повторения словно не так больно становилось это говорить.
Старик как осекся. Вопросов больше не задавал. Гридней распустили по веси, кто в какой дом. Больше всего набилось в старостину избу. Накормив да пристроив коней, люди валились спать – воевода едва успел назначить часовых. Двоих посадил у печки в старостиной избе – готовить на всю дружину в большом походном котле хлебово из остатков муки и толокна по седельным сумам.
Седая княгиня о чем-то толковала со стариком, они вместе ушли во двор. Перед сном воевода по привычке повернулся к красному углу… и тряхнул головой. Прошлое ушло. Лежало в руинах государева терема посреди мертвого города с оборванным гайтаном. Кому теперь молиться… Поднялся, вышел во двор – вдохнуть холодного воздуха да самому замерзнуть малость – после в тепле засыпать легче.
В тени у ворот блики лунного света на копье да парок изо рта выдали часового. У дровней с Синь-Медведь-камнем стояли двое – княгиня и старый Скорута. Тихо говорили меж собой. Потом седая княгиня отступила в сторону – воевода увидел, что в руках она держит тяжелый лыковый пестерь,[89] – а старик шагнул мимо нее вперед, стаскивая шапку, потом опустился на колени, ладошками и лбом припал к боку камня и так стоял какое-то время. Встал, на диво легко, вынул что-то из-за пазухи, уложил под каменный бок, снова коснулся его, повернулся и заковылял к крыльцу. Кивнул на ходу воеводе вновь натянутой на седые кудри меховой шапкой и сгинул в темноте сеней.
Воевода спустился, подошел к дровням, у которых все так же стояла княгиня.
– Мне теперь… – глухо произнес он, из-под опушки прилбицы глядя на вдову Муромского князя, – тоже… ему молиться?
– Сыскал, воевода, кого спрашивать – дуру лесную… – Княгиня глядела в сторону, потом подняла глаза: – Воевода, завтра… то, что делать будем. Ты накрепко запомни. Я всем скажу, а тебе первому, они на тебя все смотрят, за тобой идут. Так я что говорю-то тебе… завтра…
Она смолкла, молчал и воевода.
– Не знаю, что Пертов угор со мною сделает. Хуже всего – если слушать не станет, если впустую все… об этом и думать боюсь. Но то моя печаль, не твоя. Про другое сказать хочу. Когда обряд поведу – всякое со мной может случиться. Ваше дело – не вмешивайтесь. Понял ли, воевода? Увидишь, что худо мне или еще что… не вздумай ко мне подходить! Понял ли?
– Понял, госпожа.
– Понял он, – проговорила в сторону седая княгиня. – Знал бы ты… тебя ж в малолетстве крестили… и отрекались за тебя, да и от кого отрекались-то – от сатаны вашего. А меня по-другому… взрослую, да Ведающую, волховку – тут уж поименно из меня отречение вытаскивали. От… всех. Я теперь имена их выговорить боюсь, разумеешь ли, воевода?! От кумиров наших. От наставницы, бабки моей. От той, что ее учила. Если б не он… а он рядом стоял. Помочь хотел. Чтоб мне легче было… отрекаться. Воевода…
Следующие слова она вырыдала – и странно было слышать этот голос от той, что спокойно рассказывала о гибели мужа и детей.
– …От Хозяина мне отречься велели, ты это разумеешь?! Он мне был – отец, Государь, наставник – все! Как?! Как я теперь к Нему, туда?! А, воевода? – И закончила совсем уж еле слышно: – А больше и некуда… нет нам с тобой, воевода, кроме Него, помощников…
Оборвав речь, резко повернулась и пошла к крыльцу. Остановилась. Бросила через плечо:
– Уразумел ли, воевода? Что б со мной на обряде ни было – не встревай!
– Понял, госпожа.
Проскрипел снег под легкими женскими ногами за спиной, запоздалым эхом скрипнула дверь.
Воевода подошел к Синь-камню. Отчего-то казалось – камень в дровнях сидит. Не лежит, а именно что сидит. Приложил к ледяным шершавым бокам ладони. Прислонился лбом – а вот на колени так и не опустился.
То была даже не просьба помочь. Просто хотелось прикоснуться к камню – надежному, спокойному… хотя этот-то камень бывал и неспокойным, воевода сам это знал.
Но почувствовал он именно это. Каменный зверь на сей раз и впрямь дышал спокойствием. Светлым покоем того, кто на пути домой. И воевода мимолетно успел позавидовать ему – как навалилось желание спать, едва не на месте норовя повалить в хрусткий снег.
Едва добрел до избы, где теплая духота окутала одеялом, увела в сон.
Кого благодарить, воевода не знал, но спал он эту ночь без снов. Только ближе к рассвету, во сне ли, наяву, померещилось, будто кто-то пробежался по груди легкой побежкой кошки – только на двух ногах.
Наутро поднялись, вывели коней из конюшен, вновь заседлали, отдохнувших и сытых. Воевода выскреб из калиты на поясе все серебро, ссыпав горстью на стол. Ему уже без надобности. Цель была близка – каждого это будоражило по-своему.
Скорута снова выбрался во двор, стоял у ворот, опершись на палку, взъерошенной птицей, в косматом кожушке, мохнатой шапке, глядел вслед дружине и саням.
– Эй, княгиня-матушка! – окликнул молодую старуху рыжий гридень Ероха. – А что, не лгали ли старики про Синь-Медведь-камень? Уж каких от него будто бед да страхов не навидались, пока везли, а у нас смирнехонько ехал.
– Сам подумай, молодец, – откликнулась седая княгиня. – Одно дело, когда в полон идешь, другое – когда домой возвращаешься. А Синь-Медведушка нынче домой едет…
И примолвила голосом, не в пример более похожим на прежний шелест поземки:
– А зря, удалец, языком не трепи – накличешь!
И все же – все же переменился ее голос. Оттаивал.
Она и сама переменилась. Странное у нее было лицо. И радостное – теперь уже нельзя в этом было ошибиться, – и отчаянное. Воевода вдруг задумался: каково ей сейчас? Каково искать не мести, как ему и его людям, – кары и смерти? Невольно примерил на себя все, что говорила седая княгиня про нее саму, – и было нехорошо, так нехорошо, что не всякий враг выдумает, а стало хуже.
Отступница… каково б ему было жить с клеймом отступника, каково б было идти перед лицо Государю и братьев из дружины Государевой – карой очиститься? Как ни суди, чем ни меряй – выходит, она потеряла больше.
Когда вновь переезжали Оку, княгиня велела набрать в притулившееся невесть когда на дровнях, под боком Синь-камня, деревянное ведро воды из полыньи.
По льду впадавшей в Оку речушки Тырницы поднялись вверх, а там уж и пяти верст не было до поросшего сосняком урочища. Медные стволы возносились вверх, в патиновые облака крон. Когда-то воевода любил сосняки. Да и сейчас… как-то легче на душе становилось здесь. Древнее место… тут еще лесная голядь молилась и волховала. И вятичи-находники, загнав лесовиков в чащобы и болота, не разорили их святыни, а чтили их – благо вера была одна и кумиры общие, только имена выговаривали по-разному – того ж Перуна-Громовника, что поминал молодой гридень, величала голядь с придыханием «Перкун». Но на угоре кланялись не ему…
В снегу был виден провал, отороченный черными бревнами полуразвалившегося сруба. Тут, в землянке, и жили Перты, те, кто хранил эту землю тысячи лет, те, кто дал ей свое имя. Бревна бывшего тына то тут, то там торчали из снега, кривясь и клонясь каждый в свою сторону. За полвека сосняк перешагнул разрушенную границу древней святыни. Воевода перед этой границей соскочил с коня. Кинул уздечку ближнему гридню, расстегнул ремни шлема, снял его, снял прилбицу. Припомнились слова, которым учил когда-то отцов друг Апоница.
– Кто этому месту обитатель, кто настоятель, кто содержавец, здравы будьте.[90] С хозяйкою, с детушками. Не гневайтесь, примите гостей на широкий двор, – проговорил он вполголоса.
По верхушкам прошелся порыв ветра. Услышали ли его старые Перты, ветрами кружащие над своим вековым гнездом, или нет – кого спросить?
О проекте
О подписке