Беда у девушки случилась: умерли почти в одночасье её старые мать и отец.
Распрощалась девушка с ними, затосковала крепко: «Как дальше быть? Ведь после батюшки, матушки у меня братиков, сестёр и тех нету… И выходит, не нужна я теперь никому, да и мне самой жить-стараться больше не́ для кого!»
И вот она вздыхает, и вот она горюет! И так в печали своей замкнулась, что ни друзей, ни подруг, ни соседей в деревне почти не замечает, а всё бродит за дворами, за гуменниками в полном одиночестве.
И бродила она так, бродила да и забрела в сумерках поздним вечером на полянку в лес.
А там – тишина, а там – покой. Там лишь высоко над тёмными деревьями горят предночные звёзды да снизу по траве расстилается белый туман.
Встала девушка посреди этой поляны, поглядела, как мягко туман к самым ногам её ластится, послушала здешнюю тишь и прошептала:
– Вот тут бы мне какой-нибудь ёлочкой навсегда и остаться…
Прошептала, прежнее своё повторила:
– Всё равно я не нужна никому. Всё равно мне, девушке, больше жить не для кого.
И только она проговорила это, как вдруг белый туман-то всколыхнулся весь, и из тумана на девушку тёмными, колдовскими глазами смотрит Лесной Дух.
Смотрит не грозно, смотрит участливо, седой головой качает:
– Ой ли? Надо ли тебе в ёлочку обращаться? Смотри, не раскаешься ли потом?
А девушка в расстройстве безутешном Лесного Духа не страшится, девушка говорит:
– Надо! Надо мне стать ёлочкой! И в этом я, нет, не раскаюсь.
И привзмахнул тогда Лесной Дух рукавом туманным, шевельнул бровями лохматыми, сказал тихо:
– Быть по-твоему… Но сначала, девушка, ус-с-сни, ус-с-сни…
И девушка как стояла, так и заснула. А когда проснулась, то видит вокруг себя прежнюю полянку, только полянка эта вся оплёснута теперь утренним, ясным солнышком.
На полянке цветы раскрылись. В траве светлая роса переливается. И девушка про себя, молча, удивилась: «Надо же, какой мне приснился сон…»
И хотела девушка по росе, по траве к дому, к деревне направиться, да вдруг чувствует – ей и одного шага не шагнуть!
Шевельнуться под ветерком она слегка может, а ступить ей ни влево, ни вправо уже нельзя. И поняла девушка, что тот сон её был не сон, что она в самом деле стала зелёной Елью.
Поняла, но и опять не испугалась. Про себя даже подумала: «Вот и хорошо… Вот и буду свой век вековать, буду горе своё горевать здесь в тихом, лесном одиночестве…»
И стоит она, под горячим солнышком дремлет, и ей вроде как становится всё спокойней да спокойней.
Но тут на поляну хмурая тень наплыла, в небе чёрная туча зарокотала, во всю поляну полыхнула молния и заплескал по цветам, по травам проливной дождь.
Выскочил из травы маленький зайчонок. Не знает с перепугу, куда деваться. Ливень его поливает, гром над ним грохочет, зайчик от быстрых молний мечется туда-сюда.
А Девушка-Ель смотрит на него, думает: «Вот ещё один горемыка… Да только что мне до него? Я же ведь решила: мне уж ни о ком нет никакой заботы…»
Но думать она так думала, а сама всё на зайчонка глядит и глядит, отвернуться не может. И вот, хотела не хотела, а стало ей мокрого бедолагу жаль.
Шевельнула она широкой веткой, вроде как подала зайчику знак: иди, мол, скорей сюда… Иди ко мне, малышка, иди!
Зайчик с ходу под ветку – прыг! Зайчик дальше, глубже, под другую ветку – шмыг! И там, в гущине, прижался к сухому, тёплому стволу.
Девушка-Ель слышит стук заячьего сердца, этот стук отзывается в ней самой: «Вот ведь как получилось… Вот ведь… И выходит, если мне теперь не нужен никто, так я-то маленько кое-кому и надобна!»
И сберегала она, укрывала зайчика до той поры, пока гром и тучи не развеяло ветром. А когда всё утихло, то ей даже не захотелось с зайчиком расставаться.
Тронула она зелёной лапой его длинные мягкие ушки, шепнула ему голосом не человечьим, а голосом своим новым, голосом-шелестом, шорохом лесным:
– Нагрянет ещё раз беда – опять беги ко мне. Я снова тебя выручу.
И зайчик шелест её понял, сказал ей тоже по-лесному, по-своему:
– Спасибо, Ёлушка! – А затем и спросил: – Ты всех, что ли, в беде-то выручаешь?
– Тебя первого… – ответила Девушка-Ель. Ответила и добавила: – Но ежели у кого такая надобность тоже случится, то выручу и его.
– Так случилось уже! Случилось! – мигом встал столбиком зайчик. – На лужайке в грозу недавно испугался, заблудился я, а вчера в лесу ещё с вечера заплутал один несчастный паренёк. Он разыскивал кого-то, он аукал кого-то, да никто ему не откликнулся, и он заплутал. Он и теперь тут близко бродит. Ты ему, Ёлушка, помоги!
– Как помогу? Чем? – шелестит Девушка-Ель.
– Подскажи из леса дорогу… А то я сам-то в сторону деревни не хожу и не гляжу – охотников боюсь.
– Подсказала бы… Так ведь я по-человечьи не разговариваю. Паренёк меня не поймёт.
– Поймёт! Всё поймёт! Ты ему, как мне, махни лишь куда надо веткой – и он дальше путь разыщет сам.
И уговорил зайчик Девушку-Ель на встречу с тем пареньком, а привести паренька на лужайку взял заботу зайчик на самого себя:
– Я его хвостиком приманю! Хвостиком, хвостиком и ушками!
И верно. Прошла минута, другая, Девушка-Ель видит: прыгает к ней по траве от лесной чащи всё тот же зайчишка.
И он то коротким своим пушистым хвостиком в траве мелькнёт, то длинными ушками над травой встряхнёт, а вослед за ним, должно быть думая, что это машет кто-то ему платочком, торопится, выбегает из леса на поляну парнишечка. Да не какой-нибудь неизвестный там парнишечка, а совсем и давно Девушке-Ёлушке знакомый паренёк Митя.
И была бы Девушка-Ёлушка такой, как прежде, она бы и рукой взмахнула, и сказала бы Мите: «Здравствуй!», но сейчас она только лишь прошелестела: «Теперь мне и Митя ни к чему… Чего он тут плутает? Чего ищет в лесу возле меня? Он вот и раньше всё вокруг моего дома ходил, да ни единого слова не говорил, не скажет он и в эту минуту мне, Ёлке, ни словечка…»
И хотела она Мите на дальнейший путь из леса веткой указать, но стало ей вдруг снова так грустно, так снова печально, что она заплакала.
Покатились крупные слёзы по зелёным иголкам, будто по ресницам. И одна слезинка упала прямо на щёку Мите.
Замер Митя, глянул вверх, сам себе сказал:
– Что такое? Тучи разлетелись, в небе чисто, а откуда-то вновь упала дождинка…
И вот он стоит, смотрит, а девушкины слёзы с ветки – кап да кап, кап да кап.
И вгляделся в них Митя, и руками всплеснул, схватился за сердце:
– Да ведь это ёлка плачет! Такими же горючими слезами плачет, как плакала по своим родителям моя ненаглядная соседушка, милая девушка Алёнушка! Она плакала, горевала, а я, глупый, её вовремя не утешил… Она в печали пропадала, а я робел, молчал… И вот она исчезла! И вот я по лесу хожу, её, хорошую, ищу, да, видать, напрасно… А если так, если напрасно, то и останусь навсегда под этой печальной ёлочкой. И пускай тут погину, пускай тут пропаду! Потому что без Алёнушки я тоже вроде сиротинушки и никому не нужен!
И едва услыхала Девушка-Ель такие Митины слова, так вся и вздрогнула. Вздрогнула, вскрикнула живым криком:
– Нужен! Раз ты, Митя, меня жалеешь, то нужен! Мне нужен, себе нужен, нам вместе нужен!
И вскрик этот был тоже таким сердечным, что и прозвучал он теперь не просто шумом лесным, а голосом ясным, человеческим.
Ну а если человеческим, то, значит, и всё колдовство пропало.
И стоит перед Митей на полянке не Девушка-Ель, а самая настоящая девушка Алёнушка.
Стоит она, ладонью слёзы утирает, а Митя прийти в себя не может, дивится:
– Ой! Как это я тебя чуть не проглядел?
– Это я тебя, Митя, чуть-чуть не проглядела! Это я сама ещё дома, ещё раньше едва-едва не просмотрела тебя… – говорит Алёнушка.
– Но отчего ж ты плачешь сейчас? Всё по батюшке с матушкой горюешь? – спрашивает Митя.
А девушка Алёнушка отвечает:
– Да… И от этого… А ещё немножко – от счастья. От того счастья, что мы в горе-то этом, Митя, нашли с тобой друг друга. И слёзы у меня сейчас иные. Они, Митя, утешные, светлые!
И она наклонилась и хотела погладить зайчика, но он уж убежал…
В одной крестьянской семье были старик отец, старуха мать, дочка Марфуша и братья-двойняшки Фома да Ерёма.
Имелось у этой семьи хозяйство – небольшое, но ухоженное. На пашенке славно урождалась рожь, в огородце выспевал всякий овощ, а во дворе стояли добрая коровушка да лошадка.
Ну а в общем-то держалось всё это хозяйство на старике отце. Держалось на нём, потому как в семействе своём он был заботником крепким.
Бывало, на деревне ещё петухи не кукарекали, а он уж в избе всех будит, каждому даёт строгий наказ – кому за что приниматься.
Да ведь иначе и нельзя было!
Дочка Марфуша со старухой матерью и так не упускали любого дела из рук, а вот Фома с Ерёмой нет-нет да на тёплых полатях и проспят. А ежели, случаем, сами и проснутся да ежели никто их не потревожит, то ещё целый час будут зевать да потягиваться.
Вот старик отец их и подгонял! Вот под его крепкой рукой они в хозяйстве-то всё же как надо и поворачивались.
Ну а раз поворачивались, то старик бранил их не очень, даже иногда перед незнающими людьми прихвастывал:
– Важнецкие у меня парни выросли!
Но вот захотелось старику со старухой проведать в одной деревне свою дальнюю родню, и отец Фоме да Ерёме сказал:
– Мы с матушкой ночевать нынче дома не будем. Вернёмся, может, завтра к обеду – так оставляю хозяйство на вас. Управляйтесь по дому, как положено. Да не забудьте, пока стоит вёдрая-ясная погода, привезти с лугов накошенное сено… Ну и, конечно, не обижайте Марфушу! Она, раскрасавица, у нас ещё молоденькая.
Сделал старик такое распоряжение, отправился со старухой по вечернему холодку пеша в путь, по дороге рассуждает:
– А ведь неплохо я придумал, что нашим двойняшкам, Фоме с Ерёмой, дал хоть маленько да поуправляться самим. Годы мои идут на убыль, и скоро придётся решать, кого поставить надо всем домом полным хозяином. И вот как я из гостей-то вернусь да как увижу, который из них постарался получше, так того своим заместником, в семье большаком, и назначу!
Старуха на ходу поддакивает:
– Верно, старик, верно! Или Фому назначишь, или Ерёму… Или Ерёму, а то, может, и Фому…
И с тем старик со старухой дошагали до нужной им деревеньки, остались там ночевать, а дома Фома да Ерёма повели дело на свой на собственный лад.
Перво-наперво они без отца-то проспали не только петушиную побудку, а и всю рассветную зарю. Начали шевелиться лишь оттого, что сестрёнка Марфуша постучала им снизу в полати кухонным ухватом:
– Да вставайте же, милые братцы, вставайте! Мне печь надо затапливать, щи, кашу варить, а дров колотых нету ни полешечка. Вы с вечера обещали, да не накололи, не принесли.
И тут Фома спускает с края полатей босые ноги, потягивается, зевает, смотрит сверху вниз на Марфушу да вдруг и говорит:
– По чьему такому приказу ты подняла шум? Кто тебе позволил меня будить?
– Никто, братец! Батюшки нынче нету, вот и позволила я себе сама. Батюшка оставил нас на хозяйство, а кому да как приказывать, он ведь не говорил.
А Фома уж совсем распыхтелся, Фома на Марфушу этаким генералом уставился:
– Батюшка не говорил, так я скажу! Он не говорил, так я прикажу! Я ведь тебя, Марфушки, старше, и, выходит, я и есть сегодня в доме главный над тобой и надо всем!
– А я кто? – мигом встрепенулся на полатях и братец Ерёма. – А я разве сбоку припёка? Я Марфушки настолько же старше, насколько и ты, Фома, и, значит, я главный тож! А может быть, тебя, Фома, даже чуточку главней!
– Нет, я главней! – упёрся Фома.
– Нет, я! – выходит из себя Ерёма.
И тут пошло-поехало! Некогда братцам за спором дрова колоть, некогда с полатей слезать, и Марфуша не знает, как их помирить. Да ей и самой недосуг. Марфуше надо подоить корову, отправить её к пастуху в стадо, которое давно уж мимо избы пропылило.
А тут ещё, не успела Марфуша управиться с коровой, как вспомнилось ей и про другую заботу – про строгий-престрогий наказ батюшки о сене на лугах.
Глянула она в окошко на совсем теперь высокое солнышко и закричала братцам на полати:
– Ох, братики! Да сколько же можно шуметь, сколько же можно перепираться? Слазьте! Я вам вместо щей парного молока по кружке налью, да и поезжайте скорее по сено!
От молока братцы не отказались, с полатей слезли, выпили по полной кружке.
Выпили, отпыхнулись, Фома Ерёме говорит:
– Иди, лошадь запрягай!
А Ерёма отвечает:
– Надо мной не распоряжайся! Иди, сам запрягай!
И опять они схватились. Опять меж ними дым коромыслом, а время идёт да идёт. И Марфуша вздохнула, головой покачала да и пошла лошадь в телегу запрягать сама.
Пойти-то пошла, и лошадь из конюшни вывела, и хомут на неё накинула, а вот в оглобли не может она лошадь направить никак. Лошадка-то была упрямая, не хуже братцев, и с ней сладить без крепкой руки тоже невозможно. Билась с ней Марфуша, билась – заплакала на весь двор.
А рядом был двор другой. При том дворе жил хороший весёлый парень – Иванушка-сосед. Услыхал он Марфушины горькие охи да ахи, перескочил ограду, говорит:
– Давай я тебе, Марфинька, помогу!
И разом поставил лошадь в оглобли, дугу в гужи заправил, вожжи к узде пристегнул, а потом Марфушу спрашивает:
– Куда это ты в одиночку собралась?
О проекте
О подписке