Он обернулся к Бертольду:
– Ты, брат, чего такой скучный? Может, плохо себя чувствуешь, а может, все-таки по рюмашечке? Она, зловредная, от любой хвори помогает.
Бертольд помолчал, собрался что-то сказать, но лишь тяжело вздохнул.
Семен удивился тому, что с начала застолья не обратил внимания на то, в каком удрученном состоянии находится его друг. Вот Алевтина, бабий глаз, та с ходу углядела. Он уже всем корпусом развернулся к Бертольду:
– Эй, друже, ну-ка выкладывай, что стряслось? Неужто от меня тайны свои прячешь?
Бертольд покрутил в руке стоявшую перед ним пустую рюмку и, словно преодолевая себя, произнес:
– Поговорить надо, но не здесь, и потом, ты выпил, может завтра?
Необычное напряжение в голосе, бледное, почти белое, лицо Рихтера уже по-настоящему встревожило Семена, и хмель, что бродил в голове после нескольких рюмок беленькой, от предчувствия недоброго выветрился, словно его и не было.
– Я в порядке, пойдем ко мне, все расскажешь, нечего от старого приятеля таиться.
В гараже, пристроенном к дому, у Семена был отгорожен угол, самое уютное в его понимании место, что-то среднее между кабинетом и мастерской. Служебный Форд-А занимал большую часть помещения, стены были увешаны инструментом, на самодельных полках теснили друг друга книги вперемешку художественные и технические, все потрепанные, понятно было, что ни одна из них не была обойдена вниманием хозяина. Семен уселся в кресло у стола, Бертольд устроился на стареньком продавленном кожаном диванчике. Семен закурил, предложил папиросу Рихтеру, тот махнул рукой:
– Мне нельзя, теперь уж строго.
Семен знал, что у Бертольда были сложности с сердцем, но тот, заядлый курильщик, бросить так, чтобы насовсем, не смог, ну и уж после застолья не выкурить папироску… Стало быть, дела со здоровьем у него серьезные. Но Рихтер начал с другого:
– Семен, мы друзья, давние друзья, – он делал между словами паузы, как бы примериваясь к тому, чтобы правильнее эти слова выстроить.
– То, что я тебе скажу, а высказать это я могу только тебе, – он снова помолчал, пауза затянулась.
Семен сделал рукой приглашающий жест: «Давай, парень, не тяни».
И Бертольд продолжил:
– Видишь ли, для меня вопрос, вправе ли я посвящать тебя в историю, которая в наше сам понимаешь какое время, когда или в «марксисты-ленинцы» угодишь, или в «старые специалисты», может для тебя и для твоей семьи оказаться опасной, – он посмотрел на Сенцова вопрошающим взглядом, как бы спрашивая, не остановиться ли?
– Прекрати политесы разводить, говори прямо, иначе посчитаю, что ты мне в доверии отказываешь.
– Семен, ты знаешь, что у меня в Германии остались родственники, отец и мать. Был брат, но он погиб на войне. Есть двоюродные сестры и племянник отца, сын его брата, то есть моего дяди, – Бертольд запнулся, – не в этом суть, я имею в виду, не в перечислении моей родни. Впрочем, без этого не получится объяснить последующие события. Мои родители были против того, чтобы я остался в России. В каждом письме мать слезно умоляла взять с собой жену и ребенка и приехать в Германию, домой, в Гамбург. По прошествии стольких лет они отчаялись меня уговорить вернуться. Но после смерти Эльзы у стариков появилась надежда на то, что даже если я не вернусь, то Курт… – Бертольд потер горло, почувствовав, что ему не хватает воздуха, будто этим движением рассчитывал облегчить себе вдох, – то Курта я отправлю к ним. Они предлагали мне дать ему возможность побыть у них какое-то время, может быть, получить образование, и потом, если он захочет вернуться, то они его удерживать не станут. Я, разумеется, не собирался всерьез рассматривать такую возможность и отвечал вежливым отказом.
– Знаешь, Сема, – он вдруг поднялся и кивнул в сторону настенного шкафчика, там у Сенцова всегда было припасено, – налей мне чуть-чуть.
Семен молча достал из шкафчика с инструментами початую бутылку, поставил на стол две железных кружки и плеснул обоим на донышко. Выпили молча. Семен закурил. Но на этот раз другу курева не предложил, теперь ясно видел, Бертольд болен, и тут же получил подтверждение своему предположению.
– Я столько раз про себя повторял, – продолжил Рихтер, – все то, что сейчас пытаюсь тебе рассказать, но слова, словно гири, сил не хватает их произносить.
– Ты помнишь, после того, что случилось с Эльзой и ребенком, я долго болел, и доктор, тот, который когда-то меня в госпитале пользовал, сказал, что с сердцем у меня что-то не так. Я названий этих медицинских не запомнил, но суть в том, что в любой момент… Тем не менее, прошло шесть лет и я жив. Были случаи, когда казалось, что все – конец, но после приступа как-то налаживалось, и общее самочувствие возвращалось в норму, а вот в последний месяц чувствую – долго не протяну, слабость постоянная, утром просыпаюсь и кажется, не смогу встать. Так вот, к чему это я тебе говорю. Когда доктор мне о моем положении рассказал, я стал задумываться о будущем Курта. Он ведь останется один.
Семен встрепенулся:
– А мы?
– Сема, вы, конечно, самые близкие нам люди, но пока он мальчишка, вы в силах ему помочь, а что дальше? И потом, пойми, одно дело немцы, что веками тут проживали, другое дело я, недавно из Германии, воевал на той стороне, чем не шпион? Одним словом, мысль эта засела в моей голове, и не было ночи, чтобы я не просыпался с чувством отчаяния от того, что не смогу проследить за его дальнейшей судьбой. И так случилось, что в двадцать восьмом году к нам в Энгельс прилетал немецкий самолет.
Бертольд поднял пустую кружку, Семен собрался долить товарищу, но тот отказался, только вдохнул не-выветрившийся спиртовой запах.
– Ты, наверное, не знаешь, да и никто не знает, что в Липецке находится авиационная школа подготовки немецких летчиков. Вот теперь, Сема, можешь меня остановить, мы встали на опасную дорожку, школа эта секретная, и если что…
Семен не стал скрывать удивления от такой информации:
– Да, не знал, если бы не ты мне такое сказал, не поверил бы. А про дорожку опасную – прекрати, мы с тобой уже не одну такую дорожку прошли, – и он вдруг рассмеялся. – А ведь однажды наши дорожки, помнится, пересеклись, и мы запросто могли друг от друга по пуле получить, куда уж опаснее, и ничего. У меня лучшего друга, чем ты, никогда не было и никогда, почитай, не будет.
От последних вылетевших слов Сенцов аж поперхнулся, почувствовал, что в глазах помокрело. С досады еще раз плеснул себе в кружку и уж поднес ее к губам, но остановился:
– Ты, давай, говори, не тормози.
Бертольд разгладил складку на брюках, посмотрел Семену в лицо и, легонько похлопав рукой по раненому колену, продолжил:
– Так вот, в одна тысяча девятьсот двадцать восьмом году к нам в Энгельс из Липецка прилетал пассажирский самолет Юнкерс F-13. Тебе, как человеку техническому, наверное, интересно было бы на него посмотреть. Красивая машина! Четверо немцев и один русский механик. Миссия этого вояжа подразумевала знакомство с жизнью поволжских немцев. Энгельс был конечным пунктом их полета, по пути они совершили посадки в Самаре, Саратове и Казани. Меня, с еще несколькими руководителями автономии, представили этим гостям в актовом зале администрации. Вначале была торжественная часть, наши выступили в очень дружественном тоне, высказывались по отношению к Германии и к гостям подчеркнуто почтительно. Разумеется, те в ответ в том же ключе – аккуратно, дипломатично, с благодарностью за многовековое проживание немцев в приютившей нас России.
А потом в буфете накрыли столы и организовали что-то вроде чаепития. Столов было десять, за каждым четверо или пятеро наших и один стол для немцев. За ним, кроме пятерых участников перелета, еще четверо сидело. Троих я знал – партийные и административные руководители, а четвертым был высокий чин из госбезопасности. Он этого не скрывал, вел себя свободно, шутил, но все время со значением поглядывал на обслуживающий персонал. Всех этих людей, официантов и буфетчиц, мы видели впервые, и нетрудно было догадаться, к какому ведомству они принадлежали. Меня эти детали волновали лишь в той мере, в какой зрела уверенность в том, что у этих немецких пилотов что-то для меня есть, и что каким-то образом они мне это что-то передадут, минуя цепкие взгляды агентов ОГПУ.
Но ничего подобного за весь вечер не произошло. Только уже расставаясь, один из летчиков, пожимая мне руку, произнес фразу на немецком, в которой пожелал мне и моему сыну успехов, здоровья и веры в светлое будущее, и вот в этой, последней ее части, прозвучала рифмованная строчка: «Да, мы верим, но проверим». Это выглядело для чужого уха вроде шутки, но у этой строчки было продолжение: «Даже бога перемерим». Так звучала строфа из студенческой песенки, которую сочинили мои университетские однокурсники. Мы в то время были яростными материалистами и выражали свой максимализм в отрицании всяческих авторитетов такими вот изощренными способами, из которых песенки и стишки были самыми безобидными. Но дело было в том, что эти слова, произнесенные немецким летчиком, свидетельствовали о том, что он знал обо мне то, что могли знать всего несколько человек, моих самых близких студенческих друзей. Он был намного моложе меня, и возможность того, что он окончил тот же университет на параллельном потоке в то же время, что и я, и каким-то образом услышал эту песенку в моем окружении, была исключена, и я воспринял его слова как послание и предупреждение к ожиданию какой-то иной информации.
Прошло несколько дней, и мои конспирологические представления от услышанных тем вечером слов стали рассеиваться. Но в одно из воскресений я, как обычно, отправился на рынок. После того, как Эльзы не стало, я сам покупаю продукты и сам готовлю нам с Куртом еду. Эльза имела эту привычку воскресного посещения городского рынка, и для меня эти походы за свежими продуктами в выходной стали чем-то вроде свиданий с прошлым.
Бертольд сжал кулаки, затем снова потер коленку:
– Извини, Семен, я многословен.
– Эльза была тебе прекрасной женой, мы все очень ее любили. Алевтина до сих пор корит себя, думает, что виновата, что не углядела. Думает, я не вижу, как она мучается, когда про Эльзу говорят, годовщины отмечают, на кладбище в дни поминовения ходят. Ты говори, Бертольд, ведь у тебя есть то, самое важное, что мне передать надо, не сомневайся, все сделаю для тебя, будь уверен.
– Да, Семен, ты прав, кое-что я должен тебе передать. Так вот, брожу я по нашему рынку, уже кое-чего купил, корзинка почти полная. Подхожу к овощному прилавку и спрашиваю продавца: «Почем кабачки?»
Ну, он мне отвечает и предлагает тот, что побольше, а я говорю:
– Да, у меня уже корзинка полная, мне поменьше поищите.
Он смеется и отвечает:
– Я вам что, сантиметром перемерять буду? Видите, они все почти одного размера.
И тут у меня за спиной раздается тихий такой женский голосок:
– Да, мы верим, но проверим, даже бога перемерим.
Я обернулся и почти уперся в женщину. Высокая, моих лет, хорошо одета, в шляпке, тоже с корзинкой и смеется.
– Я, как и вы, собралась кабачок купить, – делится она, значит, со мной, и тут же продавцу: – Вот, который в углу, – и указывает на тот, который мне предлагали. – Этот мне, а тот, что за ним, этому товарищу.
И действительно, мне поменьше достался. Рассчитались мы за покупки и вместе пошли вдоль торговых рядов. Выглядело вроде естественно: сошлись двое покупателей на почве совместного процесса приобретения кабачков. У меня все внутри трясется, понимаю, что эта женщина оттуда, и сейчас что-то должно произойти. Ты ведь помнишь, раньше все проще было и с письмами, и с посылками, а в двадцать восьмом уже поменялась ситуация. Письмо оттуда могло всю твою жизнь опрокинуть, промолчу про сегодня.
Она мое состояние почувствовала и говорит:
– Бертольд, вы не волнуйтесь, нам ничего не угрожает. Я вам сейчас дам прочитать письмо от вашего отца, вы его внимательно прочтите и верните мне. То, о чем он вас в этом письме просит, запомните, вот и вся задача.
И представляешь, я ей в ответ, как нервический интеллигентишка:
– А вы что, читали чужое письмо?
Она улыбнулась и отвечает:
– Разумеется, иначе никогда не взялась бы его вам доставлять.
Так мы, мирно беседуя, подошли к буфету на окраине рынка, заказали чаю с бараночками и медом. Стоим у круглого такого, высокого столика, пьем чай, бараночками хрумкаем, спрашиваю ее:
– Как хоть звать вас?
Она говорит:
– Зовите Ириной, но это не важно, все равно мы с вами больше не увидимся!
Берет затем ложечку с медом и, мило так улыбаясь, дает мне его попробовать и специально мажет мне медом щеку, смеется, достает салфетки и мед этот стирает, а салфетку кладет на стол, и салфетка эта оказывается письмом.
– Читайте и старайтесь вести себя непринужденно.
Письмо, написанное мелким почерком, заняло всего с три четверти страницы этого салфеточного листка.
Писал отец. Пару строк о том, как он обо мне тоскует, как мечтает увидеть внука, а затем очень сжато о главном. Он все-таки прагматик и очень хорошо информированный крупный промышленник. Он так и написал: «Бертольд, ты знаешь, в каких кругах я вращаюсь, и то, что я тебе сообщу, является очень важной и опасной информацией. Я должен предупредить тебя о том, что в ближайшие три-четыре года отношение к немцам в советской России изменится в худшую сторону и в дальнейшем станет катастрофическим. Поэтому ты должен принять решение, по крайней мере в отношении сына, вы должны вернуться в Германию».
Далее он напомнил мне о своем племяннике, о котором я тебе уже говорил. Ханс Ешоннек стал значительной фигурой в деле возрождения немецкой военной мощи, и главной его любовью была авиация.
«Что особенно важно для вас, – пишет мне отец, – что в городе Липецке…»
Ну и дальше про эту летную школу, о которой я тебе рассказал, и о том, что Ханс в создании этой летной школы принимал непосредственное участие.
– Так он вас на этих, базирующихся в Липецке, самолетах предлагает без всяческих крючкотворств вывезти в Германию?
Семен проговорил это, подняв словно для тоста кружку, и на этот раз выпил водку, крякнул, утер усы и улыбнулся:
– Так летите, ребята! Там тебя ихние врачи подлечат, у них ведь медицина ого-го, да и Курту другие горизонты откроются.
Бертольд опешил:
– Ты себя слышишь? За такие слова без всяких моих тайн на Соловки загремишь.
– Да брось ты пугать, мы пуганные, лучше давай дальше рассказывай, это ж как кино про шпионов, чудеса!
И Бертольд продолжил:
– Дальше была инструкция, совсем простая инструкция: «Если вы решитесь покинуть Россию, возьмите конверт, напишите адрес получателя, в конверт надо вложить открытку, любую чистую, и обратного адреса на конверте не указывать. После того, как письмо будет отправлено, в течении двух-трех дней с вами свяжутся, затем отвезут в Липецк и самолетом отправят в Германию». Но отец предупредил, летная школа не будет существовать вечно, самое позднее в тридцать третьем году ее закроют. «Вот до этого времени у вас и будет окно возможностей». И в постскриптуме указал: «Письмо это передай обратно той, кто тебе его принес, она его немедленно уничтожит. И поблагодари эту женщину, ради нас она рискует жизнью».
Так я и сделал, прочитав письмо, вернул его Ирине. Она достала из красивого такого дамского портсигара папиросу, вставила ее в длинный черный мундштук, свернула в трубочку салфетку, на которой было написано отцовское послание, подожгла ее спичкой, а потом уже от горящей бумаги прикурила.
– И ты столько лет раздумывал, ждал и молчал. Впрочем, я тебя понимаю, – Семен как-то невпопад махнул рукой и добавил: – А хрен его знает, может, и не понимаю, как тут разберешься, что правильно делать в такой ситуации, а что ошибка? Тут ведь жизнь на кону, и не только твоя.
– Я решил, Семен. Хочу Курта отправить к деду.
– Так вместе летите, уж если так дело обернулось, что решил, то лететь вам вместе нужно, да и не согласится Курт лететь в одиночку, не согласится оставить тебя…
– Послушай меня, Сеня, и очень прошу, не возражай, давай как мужики поговорим, без сантиментов.
– Ну, давай, – Семен насупился, – подводи черту.
– Я не поехал бы, даже если бы был здоров. Я не оставлю мою Эльзу и мою маленькую дочку одних в этой земле. Так что первое, о чем я тебя попрошу, похорони меня рядом с ними. И второе, когда это случится, отправь это письмо, о котором я говорил, – и Бертольд протянул Сенцову конверт с уже написанным адресом. – С сыном я сам поговорю, он не посмеет меня ослушаться, ты просто подтверди ему мое решение, если в этом возникнет необходимость.
Сенцов как-то обреченно покивал головой, потом встал, подошел к своему товарищу и поклонился:
– Я все сделаю, слово тебе даю!
Семен надел пиджак, прежде брошенный на спинку стула, и аккуратно поместил в его внутренний карман письмо. Затем помог Бертольду подняться, и они вернулись к гостям.
О том, что нужно подготовиться к завтрашней рыбалке, в которой примет участие Ангелина, Ваня сообщил Курту как бы мимоходом, по дороге к автобусной остановке. Бертольд с Семеном отстали от них, они шли, о чем-то переговариваясь, и оттого часто останавливались. Они отпустили сыновей далеко вперед еще и потому, что разговор этот, продолжение того, о чем они говорили в кабинете Сенцова, был не для мальчишеских ушей.
Иван изо всех сил старался выглядеть безмятежным, не придающим этой встрече серьезного значения. Но от Курта не скрылось то, как дрожал голос друга, как его почти трясло, и он пытался скрыть это, пританцовывая, напевая какой-то легкий мотивчик, как белыми пятнами пошло его лицо. Курт молчал, и Иван, пытаясь заглянуть в его глаза, занервничал еще больше. Что, если немчик не решится? «Не решится». Ванька перестал кружиться вокруг приятеля, попытался разобраться в собственных мыслях. Впервые Курта «немчиком» назвал и вспомнил, отчего такое в голову пришло. Это она тогда позвала: «И немчика с собой прихвати». Кольнуло ревностное, мимолетное, другое важнее было, беспокоило. «Что это я имею в виду? – думал он, когда такое слово в голову прилетело. – На что не решится? Рыбу с ней половить? Нет, я ведь другое себе представляю, и он молчит, о том же думает».
О проекте
О подписке