Читать книгу «Возвратный тоталитаризм. Том 1» онлайн полностью📖 — Льва Дмитриевича Гудкова — MyBook.
image
cover

В 1980–1990-е годы такого рода убеждения (упования) были мотивами участия в политическом и общественном движении, но очень скоро, и тем более сегодня – в условиях возвращения несвободы – они стали догмами нашей среды, превратились в основания для самолюбования и оправдания оппортунизма экспертного сообщества. Сотрудники «Левада-Центра» постоянно сталкиваются с агрессивным неприятием наших данных и непрофессиональными интерпретациями, характерным для части интеллигенции. Неспособность (или нежелание) понимать происходящее в некоторых случаях легко сочетается с обслуживанием власти в качестве экспертов, консультантов, но часто это всего лишь стремление к внутреннему комфорту и безмятежному сосуществованию с нынешним режимом в качестве преподавателей, деятелей культуры, производителей информационного «контента». Но дело не в конформизме, самостерилизации, самоцензуре или упрямстве. За обычной (и очень распространенной) постановкой вопроса: «Можно ли или нет верить данным опросов общественного мнения?» – стоит массивный опыт тотального (институционального и межличностного) недоверия, характерного для тоталитарного сознания, отсутствие концептуальных представлений, позволяющих интерпретировать ответы респондентов в рамках соответствующих теоретических построений сложного общества. Идеи – фальсификации мнений или неправильной методологии опросов – не более чем (само)оправдание этой интеллектуальной беспомощности. При всей кажущейся «научности» такой постановки вопроса она – выражение конспирологической идеологии и популистской культуры, массовой психологии, уравнивающей университетских профессоров с фрустрированным обывателем.

Как считал Левада, Россия оказалась не способной решить три фундаментальные задачи, поставленные перед ней ХХ веком: разобраться с причинами и природой революции, провести и завершить модернизацию, осмыслить причины возникновения и живучести тоталитаризма.

Ответы на центральный для нас вопрос о демократии лежат в нескольких плоскостях анализа, различных по характеру ресурсов и сложности предпринимаемого объяснения:

1) Основной социальной группой, инициировавшей реформу коммунистической системы, и прежде всего ее главного института – планово-распределительной экономики, составлявшей материальную базу правящей элиты (высшей советской номенклатуры), было среднее звено бюрократии; никаких других социальных категорий, способных выдвинуть и проводить крупномасштабные изменения, не существовало; поэтому – в условиях отсутствия других социальных субъектов реформ – «победа демократов» естественным образом означала неготовность и нежелание сторонников демократизации, руководителей «партии реформ» (в широком смысле) к политике институционального самоограничения, созданию действенных институтов сдержек и противовесов собственному произволу. Лозунг «правовое государство» был провозглашен, но ничего не было сделано, чтобы связать эти декларируемые принципы с практическими интересами не только властных групп, но и населения, бизнеса, бюрократии[5]. Причины этой близорукости заключаются в том, что сами реформаторы, как и группы их массовой поддержки, еще совсем недавно были частью этого государства, бюрократией средней руки – технической или гуманитарной «интеллигенцией», разделявшей значительную часть его идеологии.

2) Эти особенности реформаторского движения были причиной слабости поддерживающих его сил, что, в свою очередь, стало условием регенерации репрессивных и консервативных институтов, оставшихся после краха советской тоталитарной системы; поскольку не было понимания опасности, исходящей от репрессивных и силовых институтов, постольку не возникло осознанного сопротивления тоталитаризму; никто не был озабочен проблемой создания механизмов защиты от них. Самоуверенность реформаторов, убежденных государственников, полагающих, что они как техники государственной машины в состоянии использовать исключительно в своих интересах спецслужбы, армию и другие репрессивные институты, контролировать их, обернулась тем, что очень скоро, буквально через два-три года, они сами оказались заложниками этих структур (примеров тому множество).

3) Приписывание «демократами» своих интересов, мотивов и представлений о реальности всему «населению», «обществу», «массе», вызванное не только эгоизмом или эгоцентризмом реформаторов, но и слабым фактическим, в первую очередь социологическим знанием советского общества, означало одновременно вытеснение целого ряда неудобных для них фактов: понимания того, что три четверти населения – это колхозники, крестьяне в недавнем прошлом или дети крестьян, мигранты в город в первом или втором поколении, то есть это человеческий массив, не просто обладающий ограниченными культурными и образовательными ресурсами, но люди, пережившие самые тяжелые – если учитывать разные социальные категории – потери, социальные, сословные ломки и катастрофы в ХХ веке: раскулачивание, коллективизацию, голод 1930-х и 1940-х годов, абсолютное гражданское бесправие и насилие, потери мужского населения во Второй мировой войне и примыкающих к ней военных конфликтах. Доминантой политической культуры постсоветского общества была и остается в настоящее время специфика жизненных установок: ориентация на пассивное приспособление к произволу властей, выбор стратегии понижающей адаптации, характерный как для любых неправящих элит и авторитетных в своей области групп (интеллектуальных, культурных, научных, бизнеса, медийных, экспертного сообщества в целом), так и для всего населения. Осознание природы этой пассивности предполагает понимание фундаментального и неразрешимого противоречия массового общества советского типа, а именно того факта, что смутное ощущение несправедливости или бесчеловечности повседневных практик тоталитарного государства никогда не переходило в массовое признание преступного характера этого государства. Напротив, сама длительность существования и безальтернативная тотальность советского государства, захватывающего все сферы жизни – работу и семью, потребление, досуг, образование и воспитание, культуру, религию, идеологию, мобильность – порождало чувство привыкания и восприятие этого образа жизни как «нормы», «нормальности» такого социального порядка, легитимности привычной, а потому как бы «своей» власти. Последовательная политика вытеснения прошлого, как и уничтожение явных или потенциальных несогласных или носителей другого типа сознания и культуры, облегчала новое колхозное закрепощение общества после переворота 1917 года и Гражданской войны. Классовый террор и чистки 1920-х годов, коллективизация, ГУЛАГ, искусственный голод, принудительная нищета, милитаризация повседневной жизни и опустошительные войны, унесшие миллионы жизней (в основном сельского населения), разрушили основания для возможности появления гражданского общества и соответствующего типа морали, солидарности, групповой идентичности[6]. Коллективная идентичность могла утверждаться как легитимная только сознанием принадлежности к государству, соответственно, отказом от совести и личной ответственности. Рутинное насилие, капиллярная структура принуждения воспринимались как безальтернативное и неизменяемое состояние жизни, что извращало всякое представление о морали, уничтожало идею свободы, прав и достоинства человека. «Государство – все, вне государства – ничего (или враги)».

4) Преимущество власти перед населением заключается в том, что власть не просто структурирована, но организована, а население – нет. Причем организация власти предназначена для использования насилия, она нацелена на принуждение к выполнению приказов и распоряжений вышестоящих инстанций. У населения же («общества») нет адекватных или вообще каких бы то ни было средств давления на власть, и тем более – инструментов для ее периодической смены. Их не было до революции, в советское время, не появилось и после краха СССР.

Реальная борьба за власть после распада СССР происходила в рамках конфронтации двух фракций распавшейся номенклатуры: «реформаторов» – «демократов» и либералов, с одной стороны, и «консерваторов», объединявших широкий спектр утративших власть бывших партийных начальников, красных директоров, дискредитированных генералов, мобилизующих социально дезориентированную и люмпенизированную «красно-коричневую» толпу – с другой. Множество мелких и номинальных партий, появившихся в 1992–1993 годах, не должно вводить в заблуждение: структурно все они повторяют композицию «партия власти» (а также ее дубликаты и ближайшие внутривидовые соперники) и «консервативная оппозиция» (состоящая из «бывших» начальников второго, третьего и уровней ниже).

К концу правления Ельцина это многообразие было сведено до двух провластных образований – ассоциации региональных и отраслевых начальников («Отечество – Вся Россия») и кремлевского проекта («Наш дом – Россия») и их спойлеров: коммунистов и жириновцев. Последовавшее вскоре принудительное (под угрозой уголовного преследования) объединение этих фракций правящей элиты, уже отказавшейся от планов дальнейших реформ, означало восстановление монополии Кремля на выборах и лишение электорального процесса политического смысла. Выборы как процедура сохранились, но стали играть совершенно иную функциональную роль: во‐первых, аккламации режима, показной легитимации системы, а во‐вторых, вытеснения, дискредитации и уничтожения оппонентов Кремля. Тем не менее внимание демократов к такого рода событиям сохраняется до настоящего времени («а вдруг?», «улица еще скажет свое слово» и т. п.). Дискуссии на тему: что правильнее – бойкот выборов или голосование против (в том числе «против всех»), идут и сегодня. Практического значения они уже не имеют, но позволяют сохранять уважение к себе и некоторую групповую «негативную» идентичность.

Узурпация власти президентом, ставшая возможной благодаря ликвидации многопартийности (или ее видимости), началась с уничтожения свободы СМИ в 2000-х годах в ходе боевых действий в Дагестане, а потом – в Чечне, введения цензуры после гибели подлодки «Курск», ликвидации террористов и зрителей на Дубровке, а затем – школьников в Беслане, установления чрезвычайного («контртеррористического») режима на Северном Кавказе, упразднившего правовые механизмы регуляции силовых ведомств в особых ситуациях. Укрепление авторитаризма шло под флагом борьбы с терроризмом, с произволом «региональных баронов» и всевластием олигархов. За отменой выборности губернаторов последовали введение неконституционного института полпредов президента и распределение территорий по укрупненным федеральным округам, что лишило самостоятельности бывшие автономии, «республики» и области. Ельцинский договор между центром и регионами о разграничении полномочий после этого утратил силу. После корректировки «законодательства», то есть приведения региональных законов в «соответствие с федеральными», были запрещены региональные партии, что окончательно добило идею федерализма и низового самоуправления как основу гражданского общества и демократии.

Новые управленческие структуры (институт полпредства, увеличение числа одних ведомств, разделение и слияние других) потребовали, с одной стороны, обновления «кадров» – вытеснения «демократов» силовиками и «технократами», усилий по формированию контингента собственно путинских управленцев, а с другой – выстраивания более жестких административных отношений на всех уровнях. Создание новых управленческих и контрольных органов сопровождалось полным уничтожением политики как собственной институциональной сферы. Ее заменили систематические манипуляция на выборах, введение различного рода фильтров, выдавливание несогласных и оппонентов из списков, отказ в регистрации нежелательным кандидатам. После зачистки кремлевской администрацией информационного пространства и установления своей монополии над СМИ электоральные манипуляции стали уже сравнительно несложным делом, поскольку у общества не оказалось каких-либо инструментов влияния на власть или критического обсуждения ее действий и эффективности управления. Режим «суверенной» или «управляемой демократии» в сочетании с использованием политической полиции для захвата и перераспределения собственности, установления корпоративного госкапитализма для «своих» вскоре, уже через несколько итераций «электоральных циклов» радикально изменил человеческий, кадровый состав высшего и среднего руководства страны, в меньшей степени – низовой администрации. Отбор кандидатов в структуры управления шел по критерию лояльности к власти, кооптации людей беспринципных, без чести и совести, аморальных, а потому – готовых к исполнению любых приказов начальства. Система была предназначена для контроля и консервации, а не для проведения эффективной внутренней и внешней политики, соответственно, компетентность и кругозор чиновников здесь не требовались и не предполагались.

Опыт поражения в Афганской и чеченской войнах, а перед этим – ресентимент и унижение вследствие радикального сокращения численности кадровых военных после краха СССР и вывода войск из Восточной Европы, развал номенклатурной системы и прочие обстоятельства из того же ряда имели чрезвычайно важное значение для концентрации мстительных по отношению «к демократам» чувств и реакционных настроений в среде чиновников самых консервативных и иерархических институтов – армии, ФСБ, МВД, прокуратуры, судов и им подобных.

Удивительно, но все эти изменения остались незамеченными или, точнее, неосмысленными российскими либеральными социальными учеными и публицистами. Нельзя сказать, что нарастание реакционности политического класса и базовых институтов носило какой-то скрытый или непубличный характер. Наоборот, все планы и идеологические разработки такого рода были предельно откровенны. Приведу лишь один пример, но, на мой взгляд, очень выразительный, программы, написанной, видимо, в 2004 году под обоснование реакционного поворота путинской политики[7].

Ее автор, М. Ремизов выделяет «пять регулятивных принципов, специфицирующих позицию идеологического консерватизма на политическом поле современной России:

1. Цивилизационный антиглобализм. <…> в мире конфликта цивилизаций Россия должна быть не частью какого-либо из “лагерей”, но самостоятельной цивилизационной платформой, укрепленной по своему периметру. <…> Фактически это означает запрет на интеграцию России в проекты, центром которых не является она сама, и категорическое табу на дискурс “интеграции в цивилизованный мир”.<…>

2. Экономический солидаризм. <…> безрассудная интеграция в “мировое общество” является путем к дезинтеграции собственного общества: происходит углубление сырьевой специализации, деиндустриализация, фрагментация региональных экономик, сегрегация страт, люмпенизация широких слоев “незанятого” в “экономике трубы” населения. <…> Консервативная реакция – ставить на воссоздание государства как метакорпоративной системы, в которой будет обеспечена а) координация политэкономических элит под знаком общегосударственных интересов, б) исключительная солидарность бизнеса и власти с собственным населением. На том единственном основании, что это соотечественники. Фактически консервативная позиция сводится к отстаиванию страны-системы (а не “миросистемы“) как базовой единицы экономической эффективности. Конкретные следствия этой позиции выразимы в трех простых лозунгах, которые могут правильно действовать только вместе: протекционизм для бизнеса, занятость и социальные права для населения, национальное достояние (недра, инфраструктурные монополии) в руках государства.

3. Демографический национализм. Консерваторами в России являются те, кто видят серьезную проблему а) в инородной иммиграции (инородной – по отношению к русским и другим коренным народам России), б) в разделенном положении русской нации на постсоветском пространстве, т. е. в наличии “чужих” внутри страны и “своих” за ее пределами. Консервативный подход к этой двуединой проблеме может быть выражен тремя словами: репатриация против иммиграции. <…> предпосылки гражданственности для консерватора лежат в национально-культурной сфере. <…> чтобы у отдельных индивидов была возможность примкнуть к “государствообразующей” идентичности, подавляющее большинство населения должно усваивать ее по факту рождения.

4. Государственный легитимизм. Консерваторы убеждены, что основанием целостности России является историческая преемственность, связывающая воедино все исторические формы российской государственности, независимо от государственного строя и формы правления. Эта позиция имеет несколько прямых следствий. Во-первых – отрицание либерально-демократической трактовки России как нового государства-нации. Во многом именно эта трактовка является предпосылкой политики интеграции России в евроатлантические структуры. Во-вторых – недопущение сепаратизма и “договорного федерализма”, то есть модели, в которой федеративное государство рассматривается как “учрежденное” субъектами федерации. В нашей истории самоуправляющиеся территории суть производные от государственной целостности, а не наоборот. В России нет других государств, кроме России. В-третьих – асимметрия в отношениях с постсоветскими государствами. Если Россия не осколок империи, а ее преемник – независимо от размеров, – то она не является образованием того же порядка, что сопредельные с ней государства, возникшие из останков СССР. Именно в качестве наследника империи Россия может быть центром постимперского «большого пространства».

5. Религиозный традиционализм. <…> сегодня не столько государство нужно церкви, сколько церковь государству. <…> Во-первых – для оформления его идентичности в истории. <…> именно религиозная картина мира задает ту систему координат, в которой возможна цивилизационная самостоятельность России. Во-вторых – для легитимации власти. Суверенная власть – это власть над жизнью и смертью. Чтобы действовать, она должна считаться праведной

...
7