С уничтожением идеи истории, ее драматической сложности и многовекторности, с маргинализацией и вытеснением из сферы публичности групп, выступавших с проектами других вариантов национального развития, тема поколений в России приобрела либо чисто политический и прикладной смысл (технологий и методик «патриотического воспитания молодежи»), либо иллюзорный характер рассуждений о «новациях, вносимых молодежью» в сферы потребления, коммуникативных практиках, явлениях, объявляемых фактами «низовой модернизации» (которые следовало бы называть инфантильным смещением в сторону аффективных переживаний и развлечений).
Разложение институциональной системы советского тоталитаризма шло как процесс «дифракции» и фрагментации принудительной (нормативной) системы контроля и управления поведением в закрытом обществе: ослабление связей между символическим уровнем и прагматическим уровнем действия. Символический уровень (поддержание образцов социального целого) обеспечивается и поддерживается социальными институтами, отвечающими за сохранение и воспроизводство коллективной идентичности, а именно организациями и ведомствами легитимации власти (пропаганда, СМИ, массовое образование, ведомства «культуры») и структурами господства – армией, полицией, государственным управлением. Они отделились от повседневного уровня существования и поведения обычных людей. Прежде единая система государственно-бюрократической организации жизни: работа в государственных организациях – от армии, министерств, НИИ, вузов до закрытых «ящиков» и колхозов, органов социального обеспечения, медицины, образования, воспитания (массовая школа, пионерские лагеря или детские сады), система распределения материальных благ (жилье, «торговля», профсоюзы), разделилась на отдельные сегменты, в которых государственная идеология представлена с разной степенью определенности и жесткости принуждения по отношению к отдельному субъекту. В ходе реформ 90-х годов все прежние советские структуры социального обеспечения (главный предмет «отеческой заботы» государства) либо деградировали (как система общедоступного «бесплатного здравоохранения» и «заботы о детях») и развалились, либо исчезли (как профсоюзные дома отдыха, санатории, профилактории, детские сады, пионерлагеря и т. п.), будучи приватизированными объектами, сменившими свое назначение. Перестав быть государственными, они утратили свой идеологически нагруженный смысл, как и любое ставшее коммерческим заведение (значительная часть прежних функций сохранилась в виде коммерческой медицины, платного образования, системы страхования, изменения пенсионного законодательства и обслуживания, высоких цен в учреждениях культуры и проч.).
Дезинтеграция социальной системы – развал интегрирующих механизмов связи между подсистемами целеполагания (политикой), поддержания образцов (идеологией), религией, культурой (сферой коллективных ценностей) и адаптацией (экономикой) – самым негативным образом сказалась на общественной морали и солидарности, сделав семью хранителем самых элементарных принципов поддержания взаимодействия норм (в первую очередь солидарности в малых группах и дистанцирования от власти как предпосылки физической безопасности и выживания, то есть опыта, усвоенного многими поколениями советских людей). Функции этих институтов, которые должны были бы стать условием рецепции новых идей и ценностей, приняла на себя семья, ставшая в самый острый и кризисный период (десятилетие реформ в 1992–2002 гг.) своего рода резервным социальным институтом для воспроизводства основных социальных отношений – источником образцов адаптации к изменениям внешней среды и выживания, а также целеполагания. Семья как базовая социальная структура за редкими исключениями не может быть институтом, функция которого заключается в интеллектуальной проработке текущих процессов, особенно сложных, меняющих тектоническую структуру социума[12].
Ограниченные масштабы рыночной экономики – монополизация рынка, государственное регулирование, доминирование в экономике так называемых «госкорпораций» (систем перераспределения доходов, обеспечение приоритетности политических целей руководства над частно-экономическими интересами) в сочетании с тотальной коррупцией, рейдерством и изъятием собственности распорядителями силовых ресурсов – породили «гибридные» формы организации жизни: сочетание формальных и неформальных институтов, использование права и правовых институтов преимущественно в интересах обладающих властью групп, административных кланов и теневых альянсов бюрократии с криминальным миром.
Проблемы «демократического транзита» развития осложняются еще и тем, что институт, претендовавший на то, чтобы быть хранителем, распределителем культурных благ, ценностей, – так называемая «интеллигенция» к моменту коллапса советской власти – оказался недееспособным, не имеющим в запасе сколько-нибудь значимых и продуктивных идей, идеологических и программных проектов, способных служить ориентиром и мотивацией радикальных преобразований. «Интеллигенция», если снять весь флер ее самохарактеристик, была в социальном плане не творческой элитой, каковой считали себя ее представители, а частью репродуктивной и управленческой бюрократии, обеспечивающей воспроизводство централизованной системы господства, образования и подготовки кадров управленцев, цензуры, идеологического обоснования режима. Самое большее, что эта бюрократия смогла произвести, – это идея рыночного детерминизма социальных реформ, вера в то, что переход к рынку повлечет за собой трансформацию всей социальной системы: развитие демократии, становление правового государства, гуманизацию и открытость общества и т. п. В очень вульгаризованном виде этот набор заимствованных транзитологических взглядов и положений стал не программой изменений, а переделом власти и собственности, условием прихода к руководству страной и легитимации своего статуса представителей силовых структур, восстановивших во многом централизованную дирижистскую систему государства.
Продолжительный социетальный кризис и аномия 1990–2000-х годов вывели на поверхность те структуры двоемыслия и цинизма, которые ранее имели латентный, ситуативно определенный характер значимости и действия. В этих условиях «семья» как институт (в ее современной, эрозированной, нуклеарной или неполной форме) становится главным звеном социального воспроизводства, прежде всего каналом передачи комплекса элементарных нормативных требований и представлений о партикуляристской морали (верности членам семьи и ближайшего, неформального окружения – родственников, друзей; в меньшей степени – коллег). Нормы социальности сократились до условий совместного выживания, с одной стороны, и снижения давления коррумпированного и утратившего прежний авторитет государства на индивида, на его повседневную жизнь, с другой.
То, что семья в России оказалась главным институтом, обеспечившим устойчивость и репродукцию общества в ситуации краха советского государства, имело самые серьезные последствия: прежде всего, партикуляризм основных интересов и ресурсов семьи означал ограниченность или пределы структурно-функциональной дифференциации институциональной системы общества, отсутствие или ограничение потенциала для развития страны, усложнение ее внутренней организации. Для этого ее ресурсов было явно недостаточно. Семья не могла компенсировать импотенцию культурной «элиты», претендовавшей на роль «совести нации», выразителей «чаяний и духа народа», слабость политических партий, аморализм и ограниченность человеческого потенциала общества, отсутствие воображения и новых идей.
Максимум того, что могла совершить гуманитарная интеллигенция, – выпустить в свет, опубликовать запрещенную в советское время литературу 1917–1987 годов. Но этот поток произведений, как и «нежелательная» литература консервативных авторов второй половины XIX века вместе с переводной зарубежной литературой, не стал предметом критического осмысления и проработки прошлого, а превратился в догматический массив бесспорных утверждений и аргументов консервативного толка[13]. Но публикация этого обрушившегося на общество массива «запоздавших» книг заблокировала доступ современных авторов к читателю. В итоге целое поколение писателей и литераторов не получило доступа к своей аудитории, а значит, оказался прерванным процесс адекватного отражения переживаний и проработки опыта нового поколения интеллектуалов. Этот тренд к консервации наследия соответствовал общим интересам и установкам новой власти. В результате прошлое так и осталось непроработанным.
Разочарование в результатах реформ (и девальвация надежд на будущее, утрата самого «образа будущего»), падение уровня жизни, общая дезориентированность значительной части населения страны вызвали острую потребность в социально-психологической компенсации, обращении к обновленным мифам величия державы и идеализации прошлого. О значимости таких массовых запросов, стремлении найти образцы убедительного «прошлого» свидетельствует оглушительный успех сентиментальных картин мирной жизни в СССР, появление телепередач типа «Старые песни о главном», первый выпуск которых приходится на 1995–1996 годы, регулярное повторение на ТВ советских фильмов, вроде «Кубанских казаков» и проч.[14] «Лирическое государство» и сентиментальный образ по-отечески заботливой власти, смоделированной по шаблону традиционной семьи, стали важным инструментом блокирования проблематики социальных изменений и нового, вносимого молодежью. Идеологически это если не остановило, то по крайней мере затормозило процессы осмысления прошлого, подавив тем самым стимулы к определению будущего.
Естественный социальный консерватизм семьи и узость ее запросов, ограниченность ее потенциала стали условием реставрации и частичного воспроизводства вертикально структурированного государства силовиков. Другими словами, то, что именно семья в условиях крупномасштабного кризиса тоталитарного общества-государства взяла на себя роль социальной репродукции, обернулось, с одной стороны, отсутствием принципиальных (содержательных) изменений в системе коллективной идентичности, сохранением в общем и целом советских представлений времен холодной войны или брежневского застоя (отсутствием нового), а с другой – ограниченным характером и рамками поверхностных, номинальных заимствований из стран, являющихся образцами для подражания (масскультурного и иного потребительского рода).
Цена таких изменений – резкое сокращение возможностей генерализации ценностных и нормативных представлений, примитивизация «общества» и повседневных социальных отношений, радикальное падение рафинированных форм культуры и интеллектуальной жизни, сохраняемых лишь в виде эпигонского подражания внешним источникам заимствований («идеологически», а не актуально).
Вся система институтов, сохранившихся в постсоветской России, направлена на подавление формирования универсальных моральных и правовых представлений и, напротив, воспроизводство норм, правил, социальных механизмов, обеспечивающих пассивную адаптацию к неконтролируемой власти. Было бы ошибкой полагать, что власти путинского режима сознательно, целеустремленно и планомерно проводят политику по разрушению групповой солидарности, что подобные социальные технологии господства могут быть предметом намеренных действий. Эффекты такого рода возникают как следствия совсем других действий и культуры снижающегося приспособления к повседневным обстоятельствам, вытеснения или девальвации «высоких» представлений о человеческом достоинстве, жизни, справедливости и т. п.
То, что вначале, в середине 1990-х годов, воспринималось как новая «открытость» российского общества и расцвет организаций «civil society», поддерживаемых деятельностью зарубежных благотворительных организаций и фондов (фонда «Открытое общество» Дж. Сороса, фонда Макартуров, фонда Форда, USAID, немецких фондов – Ф. Эберта, Ф. Наумана, Г. Бёлля, К. Аденауэра и др.), оказалось очень хрупким и недолгим явлением. Начиная с 2005 года укрепляющийся авторитарный режим, напуганный демократическими процессами в бывших республиках СССР (в Грузии, Украине, в республиках Средней Азии), взял курс на усиление цензуры и введение разнообразных ограничений для работы НКО в России, а затем и выдавливание иностранных фондов из страны.
В наибольшей степени эта ограниченность возможностей семьи и других репродуктивных систем (массовой школы, университета) сказалась в сфере проработки прошлого, без которой трудно помыслить себе какие-либо успехи в преодолении институционального наследия и культуры тоталитаризма. Эта работа, ведущаяся очень ограниченным числом неправительственных организаций, прежде всего ассоциацией исторических, краеведческих, правозащитных НКО «Мемориал», издательством РОССПЭН (ранее фондом «Демократия», возглавляемым А. Н. Яковлевым) и отдельными учеными, историками, была парализована и почти остановлена. Ее результаты (публикация документов, материалов о терроре и массовых репрессиях, способных стать основой для государственно-правовой оценки советского государства и, соответственно, институционального закрепления демократии) были очень важны, но недоступны публике из-за цензуры в СМИ, в системе образования и блокирования общественных дискуссий вокруг этих проблем. Вместо проработки прошлого режим во все больших масштабах проводил политику традиционализации и возвращения к государственной «идеологии патриотизма», ресоветизации и запрета на осмысление прошлого. В итоге новое поколение социализировалось уже в условиях восстановления прежних идеологических стереотипов и мифов, вытесняющих моральную потребность знаний о прошлом, навязывания населению «традиционных ценностей» и исторической метафизики «великой, тысячелетней России».
Собственно проблематика молодежи начала привлекать наше внимание в последние 25 лет. «По понятиям Нового времени и развитых общественных систем, молодежь – это ресурс ценностных сдвигов, социальных изменений, а потому заблаговременные ответы на вопрос о будущем можно в какой-то мере получить уже сегодня, глядя на то, как ведут себя те или иные слои внутри более молодой части общества, какие напряжения они испытывают и какие ориентиры выбирают. …[Особенность] этой проблематики состояла в том, что деление общества по возрасту – по поколенческим когортам или по ролям в семейной иерархии – на какое-то время в целом совпало с поляризацией населения страны по главной оси: по отношению к реформам политической и экономической системы, по вопросам о направлениях и темпах перемен, их носителях и механизмах. По исследованиям ВЦИОМа последнего пятилетия, включая экономический и социальный мониторинг прошедшего года, носителей „классического“ советского сознания год за годом все больше смещало к „социальной периферии“ – в самые старшие, пенсионного возраста группы, в слои менее образованных, за пределы крупных городов. И, напротив, признаки возрастной молодости, высокого образования, отчетливой урбанизованности, социальной активности и поведенческого динамизма, психологической мобильности как будто стягиваются к другому идеологическому полюсу – к позитивной оценке перемен, требованию их ускорить»[15].
Акцент на разном наборе проективных антропологических качеств, служащих стандартами для идентификации, позволяет выявить различия в значимости достижительских, неиерархических и социально-коммуникативных образцов у продвинутых, реформистски настроенных групп, обладающих большими социальными и культурными ресурсами, и ориентацией на традиционалистские, пассивно-адаптивные образцы демонстративной лояльности (послушания, веры в Бога и др.) основной массы населения. Перенос нереализованных моментов самоопределения на фигуры «детей» в порядке символической компенсации, детей, «лишенных» самих по себе собственных характеристик, сохраняет характерную архаическую поколенческую структуру социализации недифференцированного общества[16].
О проекте
О подписке