Монотонная жизнь в траншеях, нарушаемая лишь взрывами бешеной пальбы, приводит к бытовому сближению врагов, зарывшихся в землю иногда на расстоянии нескольких десятков метров друг против друга. Вы уже читали, конечно, как одна из сторон подстреливает между траншеями зайца и потом обменивает его на табак; как французы и баварцы поочередно ходят к единственному ключу за водой, иногда сталкиваются там, обмениваются мелкими услугами и даже пьют совместно кофе. Случались, наконец, и такие эпизоды, когда баварские и французские офицеры уславливались не мешать друг другу при устройстве редутов и строго соблюдали уговор. Грандиозный немецкий натиск на Изере[7] не дал результатов, стена по-прежнему стоит против стены, военные операции уперлись в тупик, и в траншеях устанавливается психология какого-то своеобразного перемирия.
Первые три месяца войны я, после вынужденного отъезда из Вены, провел в Швейцарии. Туда беспрепятственно стекались газеты всех воюющих стран, и это создавало благоприятные условия для сравнительных наблюдений. И никогда глубокое различие исторических судеб Франции и Германии не уяснялось мне так, как в эти месяцы очной ставки двух вооруженных наций на Маасе и Изере.
Ненависти к Франции в большой немецкой прессе не было, – скорее сожаление. В конце концов, француз – «добрый малый», не лишенный вкуса, Genussmensch (человек наслаждения) в противоположность Pflichtmensch'y (человеку долга), немцу, – и если б он не мечтал о роли великой державы для своей Франции, если б эта Франция не лежала на пути к Атлантическому океану и главному смертельному врагу немецкого империализма, Англии, не было бы надобности повторять эксперимента 1870 г.,[8] – таково было в основе отношение «ответственных» немецких политиков к Франции, с ее приостановившимся ростом населения и задержанным экономическим развитием. Военный разгром Франции, как и Бельгии, считался скорее «печальной необходимостью»: минуя Францию, нельзя было добраться до Англии, а кратчайший путь к сердцу Франции шел через Брюссель. В сокрушительной победе над Францией немецкие политики сомневались еще меньше, чем немецкие стратеги. И первые недели войны, казалось, полностью подтверждали эту уверенность. Битва на Марне,[9] которая для французской армии, как и для общественного мнения Франции, имела решающее значение поворотного события, в глазах немцев была первое время стратегическим эпизодом подчиненного значения. И несколькими неделями позже, к тому времени, когда оба непроницаемых фронта, немецкий и французский, протянулись до побережья Бельгии, в Берлине и Лейпциге продолжали появляться в свет политические брошюры, в которых не редкостью было встретить фразу: «Когда эти строки выйдут из-под станка, судьба несчастной Франции будет уже решена»…
Не знаю, как представлялись вам события издалека. Но нам, наблюдавшим события со швейцарской вышки, действительно казалось после первых событий войны, что циклопический милитаризм Германии раздавит беспощадно французскую республику, как он раздавил Бельгию. Накануне битвы на Марне население Франции пережило «неделю великого страха». Наяву и во сне все видели над собой пушечный зев в 42 сантиметра.
Немецкий милитаризм воплощает в себе всю историю Германии, во всей ее силе и во всей ее слабости. Первое, чем он поразил воображение, это могущество техники. Тяжелые орудия, цеппелины, быстроходные крейсеры, исключительной силы торпеды – все это было бы невозможно без того лихорадочного индустриального развития, которое выдвинуло Германию на первое место среди капиталистических государств. Техника старых капиталистических стран, Англии и Франции, чрезвычайно консервативна. Правда, в области милитаризма самые консервативные нации, как и самые отсталые, проявляли изощренную «чуткость» ко всякому новому техническому завоеванию. Но, в конце концов, зависимость военной техники от общего технически-промышленного развития страны дает о себе знать со всей силой качественно, как и количественно: диаметром орудий; числом снарядов, которые страна может воспроизвести в единицу времени; массой солдат, которых она может в кратчайший срок перекинуть с одного пункта своей территории на другой. Приведенная в движение чудовищная машина немецкого милитаризма не могла не обнаружить, что она соединена приводными ремнями с самой совершенной капиталистической техникой.
Однако милитаризм, это – не только пушки, прожекторы и блиндированные автомобили; это прежде всего – люди. Они убивают и умирают, они приводят в движение весь механизм войны, и они делают это с тем большим успехом, чем теснее они вне милитаризма, в нормальных хозяйственных условиях, связаны с капиталистической техникой.
Лет пятнадцать тому назад в немецкой печати велась горячая полемика по вопросу о влиянии промышленного развития страны на ее военную мощь. Аграрно-реакционные писатели доказывали, как водится, что рост индустрии, вызывающий обезлюдение деревень, подрывает самые основы милитаризма, который де в первую голову опирается на здоровое, патриархальное, благочестивое и патриотическое крестьянство. В противовес этому школа Луйо Брентано[10] доказывала, что только в лице пролетариата капитализм создает кадры новой армии; сам Брентано ссылался, между прочим, на то, что уже в войне 1870 г. лучшими полками считались вестфальские, набранные из чисто рабочих округов. Лично мне на Балканах не раз приходилось слышать от наблюдательных офицеров, что рабочие-солдаты не только интеллигентнее крестьян и легче ориентируются в условиях, но и гораздо выносливее их, не так жестоко тоскуют по «куче» и не так скоро падают духом при физических лишениях. Несомненно, что технические качества немецкого рабочего, его исполнительность и дисциплинированность являются важнейшей составной частью немецкого милитаризма. Что приспособление человеческого материала к потребностям прусского милитаризма совершается не без затруднений, видно хотя бы из того, что процент самоубийств в немецкой казарме в два раза выше, чем во французской. Но, так или иначе, необходимый результат достигается, и известный немецкий социал-либерал, бывший пастор Фридрих Науман,[11] мог с известным правом писать в своем недавно вышедшем памфлете, что «народ железа, техники, организации и математики все еще остается старым, верным народом безусловного личного подчинения».
Наряду с техникой и дисциплинированной солдатской массой стоит еще один фактор немецкого милитаризма – третий, но не последний по значению: прусское офицерство. "Первая часть армии, – сказал в своей патриотической речи в Берлине консервативный профессор Ганс Дельбрюк,[12] – это те люди, которые избрали воинское дело своим жизненным призванием, всю свою жизнь не делают ничего иного и ни о чем ином не помышляют, кроме подготовки к войне, изучают ее искусство, ее теорию и практику, только в этом направлении работают и всецело живут в воинском понятии чести – это офицерский корпус". О генерале Гинденбурге[13] немецкая пресса рассказывала следующий любопытный анекдот. Четверть века тому назад, когда Гинденбург стоял со своим полком в каком-то захолустье, местные дамы обратились к нему с просьбой дать свое имя для благотворительного литературно-музыкального вечера. Гинденбург решительно отказался, на том основании, что с кадетской скамьи он не слушал никакой музыки и не читал никаких литературных произведений, отдавая все свое время подготовке к будущей войне. Именно поэтому, надо полагать, кенигсбергский университет избрал генерала Гинденбурга доктором всех четырех факультетов…
На офицерском корпусе, насквозь пропитанном феодальными воззрениями и тесно спаянном духом кастовой исключительности, держится вся организация немецкой армии. Ост-эльбский офицер, отпрыск юнкерской семьи, создает физиономию немецкого милитаризма. Миллионы интеллигентных солдат и могущественная техника – только материал в его руках. Когда соседние страны стали воспринимать у Пруссии составные элементы ее военной организации, Бисмарк[14] сказал с самодовольной иронией: «Они многое могут сделать у себя по нашему образцу, но прусского лейтенанта им не сделать никогда!». Прусского лейтенанта сделала немецкая история.
«Старейшая германская военная организация, – говорит Дельбрюк, – опиралась на княжескую свиту из особо избранных воинов и на воинственную массу, охватывающую весь народ. Это мы имеем теперь снова. Как изменились формы сражений по сравнению с тем, как сражались наши предки в Тевтобургском лесу! Чудесная техника современных ружей и маузеров и это чудесное соподчинение неисчислимых масс, – а в основе все та же военная организация: воинский дух, в высшей мере развитый и напряженный в целой корпорации, которая в старину была мала, а ныне охватывает многие тысячи, связывая их верностью своему верховному вождю, который видит в ней по-прежнему свою личную дружину (офицерство!), а весь народ стоит под ее руководством, ею воспитан, ею удерживается в состоянии дисциплины. Здесь тайна воинственного характера немецкого народа». «Тайна» немецкого милитаризма – в соединении политической и военной диктатуры юнкерства с беспримерным развитием капитализма.
Германия – страна без революционных традиций. Буржуазия пришла слишком поздно, чтобы серьезно тягаться с силами старого общества. После скромного опыта 1848 г.[15] она предоставила Бисмарку при помощи прусской армии объединять отечество. Чисто феодальное юнкерство было призвано для разрешения задач капиталистического развития и получило в свои руки все ресурсы буржуазного общества. После войн 1864-1866-1870 г.г.[16] ост-эльбские феодалы пересели из прусского седла в общеимперское. Либеральная буржуазия не переходила границ «ответственной» оппозиции, раз навсегда предоставив юнкерству наводить порядок в капиталистическом обществе и распоряжаться его военными силами. Наконец, когда капиталистическое развитие поставило немецкую буржуазию перед новыми задачами мирового характера, она по-прежнему предоставила сплоченному вокруг монархии юнкерству вести вооруженную нацию. В свою новую историческую роль немецкое дворянство внесло все свои наследственные черты: беспощадность в преследовании целей, готовность в критическую минуту швырнуть на чашу весов сотни тысяч и миллионы человеческих жизней, сокрушающий натиск в политике и в стратегии, как метод класса, который в течение поколений привык властвовать и повелевать.
Военная организация Германии, корнями своими уходящая в Тевтобургский лес, находится в полном соответствии с нынешним строем германского государства. В совокупности своей они образуют феодальную башню на капиталистическом фундаменте.
Совсем иное дело Франция. Ее социальный и государственный строй прошел через ряд революционных потрясений. Республиканский режим, как бы ни были сильны в нем наследия дореволюционной и бонапартистской Франции, основан на критике, представительстве, организованном контроле и постольку свободен от «мистических» атрибутов феодальной государственности. Постоянная армия несовместима с режимом политической демократии, или, иначе сказать, в условиях республиканского режима постоянная армия, с ее авторитарными тенденциями, остается инородным телом, существование которого может поддерживаться только рядом внутренних кризисов. Мелкобуржуазный радикализм, отстаивая против роялистов республику, не считал, однако же, возможным отказаться от постоянной армии, как основной гарантии «порядка». Офицерский корпус, подчиненный военному министру из адвокатов или журналистов, чувствовал себя сиротливо без должного увенчания. В результате получался порядок, который Жорес[17] в своей известной книге «L'Armee nouvelle» («Новая армия») назвал «le regime batard», – батардный режим, в котором пережившие себя и новообразующиеся формы, сталкиваясь, нейтрализуют друг друга.
С каким восторгом писал французский отставной майор Дриан, бонапартист, о немецкой армии, которую он близко наблюдал во время больших маневров! С какой законченностью там проведены все военные градации! Какой повелительный характер имеет военная дисциплина! Французское офицерство расколото, мол, борьбой монархистов с франкмасонами, а немецкое пропитано насквозь одним и тем же духом наступления! Как властно выглядит Вильгельм II[18] в белой гусарской форме – «самой прекрасной и величественной изо всех форм мира» – с маршальским жезлом, в кругу своего офицерства, этой «широкой семьи Гогенцоллернов»! Наконец, к ужасу этого восторженного майора Дриана, франкмасоны провели отделение государства от церкви и тем лишили армию надежнейшего психологического цемента – религии.
Единомышленники майора Дриана стремились политический режим Франции подчинить потребностям постоянной армии; Жорес требовал, чтобы Франция привела свою армию в соответствие со своим республиканским режимом. Он доказывал, что отвечающую ее политической природе организацию национальной обороны демократия может найти только в милиции. Нынешний министр общественных работ Самба (Sembat)[19] выпустил в прошлом году книгу под красноречивым заглавием: «Сделайте короля или сделайте мир!». – Если Франция хочет в своей армии иметь послушный инструмент империалистической политики завоеваний, тогда дайте армии королевское увенчание. Если же страна хочет иметь в своей армии орудие национальной обороны, тогда сведите к минимуму срок военной службы, превратите постоянные кадры в подготовительную военную школу, а самую армию растворите в так называемых резервах.
Жорес предсказывал, что Франция не удержится на двухлетнем сроке службы: она должна будет либо сделать шаг вперед, в сторону решительной демократизации своей военной организации, либо вернуться вспять, к более замкнутому типу постоянной армии. Сторонники трехлетней службы представляли себе ближайшую войну в виде бурной схватки – l'attaque brusquee, – где победа остается за той стороной, которая в первый или во второй день мобилизации имеет лишних 200 тысяч солдат под знаменами. Сторонники двухлетней службы рисовали себе войну в виде затяжного процесса, исход которого определяется, в конце концов, тяжелыми массами резервов. Об этих двух концепциях войны говорил здесь радикальный профессор Painleve[20] в своей лекции «Война и республиканский идеал», читанной на днях в высшей школе социальных наук. Теперь не может уже быть спора о том, какая из этих двух концепций нашла свое подтверждение в событиях войны.
Вся немецкая стратегия построена на наступлении. Это отвечает основным условиям социального развития Германии: быстрому приросту населения и богатства, с одной стороны, отсталости государственного строя – с другой. Немецкое юнкерство имеет «волю к власти», а в распоряжение этой воли нация предоставляет самую высокую технику и квалифицированный человеческий материал.
Наоборот, французская стратегия уже в сущности при Наполеоне III,[21] а особенно после войны 1870–1871 г.г., фатально сдвигалась на путь обороны. Вся система французских крепостей, принятая после франко-прусской войны комитетом обороны по предложению генерала Ривьера и только наполовину выполненная, подчинена, как показывает уже самое имя комитета, соображениям национальной обороны. Мелкобуржуазный и крайне консервативный экономический уклад страны не дает места империалистическим вожделениям мирового размаха. Приостановившийся рост населения заставляет крайне бережно относиться к человеческому материалу. Наконец, и вершители французских судеб, сами вышедшие в большинстве случаев из мелкобуржуазной среды, больше склонны рассчитывать на размах внешней политики своих союзников, чем своей собственной.
В первый месяц войны немецкая армия показала всю силу своей наступательной потенции. Франция оказалась «неподготовленной». Война застигла ее в процессе перехода к трехлетней службе, когда старое ломалось, а новое еще не было создано. Организационная сторона дела, согласно добрым французским традициям, оказалась из рук вон плоха. После взятия немцами Льежа, Намюра, Мобежа[22] и спешного отступления французской армии на юг казалось, что циклопы-пруссаки, со своими 42-сантиметровыми маузерами на спине, в течение нескольких недель пересекут семимильными шагами всю Францию. Такова была прежде всего надежда самих немцев. Они явно рассчитывали на то, что отброшенная ими на юг армия, внутренне подкошенная, способна будет только увеличить собою без нужды парижский гарнизон. Между тем французская армия вышла в поле. Битва на Марне преодолела инерцию немецкого наступления. Стена стала против стены. Попытки взаимного обхода на северном фланге привели только к тому, что стена протянулась до бельгийского побережья. И вот в течение долгого ряда недель ни тяжелая немецкая артиллерия, ни преимущества немецкой организации, ни готовность немецких стратегов оплачивать неисчислимыми жертвами каждый шаг вперед не приводят ни к чему. «Et la muraille tenait toujours» (А стена не поддавалась"), – под таким заголовком появляются в газете Эрве ежедневные бюллетени генерального штаба.
В первый период войны стратегические операции должны были вытекать из самостоятельной инициативы каждого из участников той страшной шахматной партии, которая разыгрывается сейчас на полях нашей несчастной Европы. И все противоречия французской военной организации, все трения ее с политическим режимом республики, вся организационная халатность государственного хозяйства, в котором многое начато, но почти ничего не доведено до конца, сразу выступили наружу и, казалось, поставили на карту самое существование Франции. Но именно в этом было спасение. Все внутренние трения были преодолены сознанием той непосредственной опасности, какая угрожает стране. Все несовершенства систематической подготовки были покрыты тем даром импровизации, который в такой высокой мере свойствен французам. По своему духу, по своим внутренним отношениям, по той атмосфере, которая окружила ее, французская армия превратилась фактически в милицию, в организацию национальной самообороны par excellence (по преимуществу). Все теории военных рутинеров, выдвигавшиеся в защиту трехлетнего срока службы, потерпели полное крушение. За гробом Жан Жорес торжествует победу над Жозефом Рейнахом, – если бы только обстановка национальной жизни позволяла говорить о «торжестве».
Те обстоятельства, которые возродили французскую армию, должны были, наоборот, внести фермент разложения в немецкую армию на западном театре. Пока она двигалась по Бельгии и северной Франции, как ядро, выпущенное из пушки, динамика движения не оставляла места для работы мысли и критики. Пролетарские корпуса под юнкерской командой превратились в целостный организм большой силы. Но движение его приостановлено. Война превратилась в позиционную, стена против стены. Et la muraille tenait toujours. Французы закопались в своей земле и защищают ее. Немцы приостановлены в своем движении по чужой земле. Жизнь в траншеях странным образом сближает их с врагом, защищающим свою землю. Вот уже больше недели, как военные действия на большей части линии почти приостановлены. И тот подстреленный заяц, которого немецкие солдаты обменивают на табак, свидетельствует, что стихийная сила немецкого натиска на Францию сломлена.
Но это вовсе не значит, что здесь сломлена сила немецкой армии. Весь образ действий генерала Жоффра[23] показывает, что он не питает на этот счет никаких иллюзий. Если бы французская армия перешла к решительному наступлению и если б это наступление увенчалось на первых шагах успехом, немцы в обороне приобрели бы снова все те преимущества, которые они утратили в наступлении. Вот почему стена неподвижно стоит против стены, а в Париже установилось настроение спокойной безвыходности, именно потому спокойной, что это – безвыходность для обеих сторон.
Париж, Декабрь 1914 г.
«Киевская Мысль» N 334, 4 декабря 1914 г.
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке