Читать книгу «Сердце летчика не бьется» онлайн полностью📖 — Леры Тихоновой — MyBook.

Гуревич

Гуревич Н. Б., маленькая щупленькая учительница русского языка и литературы, работала в школе очень давно. Так давно, что даже старожил школы, уборщица тетя Нюра, пережившая вереницу завучей и колонну учеников, пришла уже после нее. Впрочем, определить возраст Гуревич было трудно. Вроде не старуха, но и не молодящаяся женщина средних лет. Биологичка, относящаяся как раз к последним и ожидающая сорокапятилетия, как дня Страшного суда, говорила вполголоса в учительской: «Совершенно не определяем. Совершенно».

Все, от первоклашек до директора школы, звали ее за глаза Гуревич. Протяжно-уважительное, предшествующее фамилии – вспоминалось с трудом. Она и вправду была больше Гуревич, нежели это неопределенное, не созвучное с ней – Н. Б. Худая, темноволосая с проседью, в перекрученных колготках и с неизменной сигаретой, которую если не курила, то крутила длинными узловатыми пальцами. Пепел был повсюду: осыпался на ее нелепые кримпленовые костюмчики, возвышался серыми холмиками во всем, что могло сойти хотя бы за дальних родственниц пепельниц, летел за ней звездной пылью. Вытравить гнусную привычку, неприемлемую для работников школьного учреждения, можно было только вместе с самой Гуревич: курение, так же как и фамилия, намертво въелось в образ. Впрочем, никто и не думал вытравливать. Ее не то чтобы любили, скорее жалели. Особенно Лидия Леонидовна – последний в тети-Нюриной веренице завуч – широкая, богатая телом женщина с зычным голосом и усатым мужем – учителем физкультуры. Леонидовне все время хотелось то ли накормить Гуревич, то ли поправить перекрученные колготки, а лучше выбросить вовсе: «Вон петля у вас справа спущена, никуда уже не годные… Хотите бутерброд с колбаской к чаю?» Ко всему прочему Гуревич при ходьбе припадала на левую ногу, травма там была давняя или операция неудачная, никто не знал, история тянулась из совсем уж допотопных времен. И тут у мужа-физкультурника сжималось сердце, когда сухонькая фигурка с ныряющей осью движения спешила по коридору на урок, и он провожал ее жалостливым взглядом.

Ее не трогали, как не трогают старую коммунальную кошку, прощая плешивость и вредные привычки. Впрочем, нельзя сказать, что Гуревич не ловила мышей. Отнюдь. Она была прекрасным педагогом. Вдохновенно, с цитатами, вела любимые ею уроки литературы, не замечая, что Макаров мажет шею соседа чернилами, а Клюева, глядя в зеркальце из-под парты, пытается создать тот же чернильный эффект на ресницах. Стоя у доски, Гуревич устремляла взгляд поверх голов и мечтательно произносила: «Мы родом из детства», завершая на торжественной ноте: «Антуан де Сент-Экзюпери».

А откуда она сама была родом? Это нелепое колченогое существо, с поеденными молью нарядами и въевшимся запахом старого курильщика. Из какого такого детства? Неужели из нежного лепечущего младенчества с ниточками-перевязками на пухлых ручках?! А потом из тонконогой сияющей юности?! В это трудно было поверить. Наверное, даже и самой Гуревич. До одного расчудесного дня. То есть до одного вполне обычного дня, примечательного только очередным родительским собранием. Чудесным в нем вдруг оказалось стечение обстоятельств, которыми изобилует жизнь, если приглядеться. Гуревич и пригляделась – неожиданно для себя.

Сидя в президиуме, перед партами с родителями, она задержала взгляд, обычно скользящий, на холеном мужчине, отце новенького мальчика, перешедшего недавно из другой школы, и вдруг узнала в нем… Вову, Вовчика. Ее Вовчика. И тут же в памяти, как картинки в волшебном фонаре, замелькали доказательства ее той самой позабытой сияющей юности.

Вовчик был студентом Литературного института. Как и она. Подающим надежды поэтом. Как и она, начинающая поэтесса. Через три минуты после знакомства он стал звать ее не как все – скучным, затертым, как кличка старого пса, с годами надоевшим ей до одури «Гуревич», а интимным «Ни», до первых двух букв сокращая имя и одновременно – дистанцию между ними. Хотя какая там дистанция. Не было ее с самого начала. И колченогости не было, и курения, и тоскливого бегства в литературу. Были восторженные глаза, легкость мальчишеской узкобедрой фигуры и желанное творчество. Устраивали литературные вечера на квартирах. Читали стихи, пили и пели под гитару. Под утро Вовчик провожал ее домой, громко крича в невероятное розовое небо:

 
«Смотрите!
Звезды опять обезглавили
И небо окровавили бойней!»
 

И нагнувшись к ней, шепотом:

 
«Глухо.
Вселенная спит,
Положив на лапу
С клещами звезд
Огромное ухо».
 

Пустые улицы вторили эхом. Он обнимал ее за плечи. Сводящее с ума сочетание: Маяковский и страстно декламирующий Вовчик. А сейчас сидит за партой напротив, в солидном костюме, никакой поэзии в глазах, одна сытость. Конечно, не узнаёт ее… Куда там, родная мама бы не узнала. А рядом с ним – полная дама (супруга, черт ее подери), похожая на тюлениху гладким лицом и блестящими зализанными волосами. У него поменялся вкус? Нет, скорее полностью жизнь… Все ушло… Ушло… Будто и не было…

А ведь они с ним почти что поженились. Два раза. Опять же мистическое стечение обстоятельств. Приехали в ЗАГС после ночи любви, полной стихов, его рук, сжимающих до хруста, пробегающих по потолку бликов и снова стихов. Что тюлениха может об этом знать?! Что-о-о?! Он внес свою Ни в ЗАГС на руках, с торжествующим видом, а она – гордая, с распухшими от поцелуев губами. Все напрасно. Оказалось, у нее не вклеена новая фотография на двадцать пять лет, а с таким непорядком в паспорте заявления не принимают.

Второй раз, после очередного ночного гулянья, решили во что бы то ни стало дождаться открытия ЗАГСа. Не спали, шатались по пустому городу, говорили, говорили. В девять стояли у входа. Первые и единственные на свете влюбленные. Больше никого не было. Немного погодя выяснилось, что понедельник – выходной для клятв в вечной любви день.

А потом это желание замусолилось, затерялось среди начавшихся необъяснимых исчезновений Вовчика и ее панических ожиданий, кануло в бесконечных ссорах, растворилось в соленых слезах. Тогда и появилось курение, до утра на холодной кухне. Ходила из угла в угол, обхватив саму себя коченеющими руками или зажав рот, чтобы не выть во весь голос от отчаяния и боли…

Глупо, но ведь было. Никуда не деться. Жить без него не хотелось, и это было сильнее страха смерти. Прыгнула из окна кухни. Думала вырваться из нестерпимого одиночества, как бабочка из кокона. Но увы… не полетела ввысь, а рухнула нелепым кулем вниз. Хорошо, зацепилась за ветку дерева, смягчившую падение… Отсюда и хромоногость.

Вовчик навестил пару раз в больнице, виновато посидел у постели, украдкой косясь в сторону окна, как будто тут было уже мертвое, но еще не погребенное тело, а за окном ждало – теплое, живое. Догадка подтвердилась – когда он вышел, она дотянулась кое-как до подоконника и увидела удалявшуюся парочку. Две счастливые спины: его и девичью – в белой кроличьей шубке.

И все. Не сложилась жизнь: не жена и не мать. Были лишь жалкие попытки. Именно жалкие, ничем не окончившиеся. Да и творчество подкачало. Дети, конечно, цветы жизни, но порой она чувствовала себя удобрением. Поэтический талант превратился в коровий навоз.

Гуревич еще раз пристально посмотрела на Вовчика. Внимательно слушая Леонидовну, тот провел рукой по лысеющей голове. И было в этом жесте столько узнаваемого и родного, что стены класса вдруг раздвинулись, и Гуревич, прямо на стуле, с некрашеными волосами и нездоровым цветом лица, никому не нужная, нелюбимая, отправилась в чувственное путешествие по закоулкам прошлой любви. Она слышала его запах… Он шептал ей на ухо: «Ни, моя Ни…» Она смеялась… Он слегка прикусывал зубами кончик ее носа… Она гладила его щеку… Он… Она… Он… Она…

Леонидовна умолкла, родители задвигали стульями. Вовчик поднялся и заботливо помог своей благоверной выбраться из-за тесной парты. Гуревич, как есть, все такая же, со всеми приставками «не», спустилась с небес на землю, припечатав всеми четырьмя ножками стула потертый школьный линолеум. Не она и он. А они!

Как тореадор, Вовчик развернул верхнюю одежду, и ненавистная толстуха, вслепую потыкавшись руками, вздернула ее на плечи. Облачившись, они выплыли из класса и пошли по коридору плечом к плечу. Гуревич смотрела им вслед. Опять две счастливые спины… Опять…

– Вот это шуба! – мечтательно пропела Леонидовна. – Роско-ошная!

Гуревич обернулась на Леонидовну, а затем вновь посмотрела на удалявшуюся парочку. И только сейчас обратила внимание, что на той, которая уводила ее Вовчика, была белоснежная, шелковистая, до пола шуба. «Почему жизнь все время поворачивается ко мне спиной? Почему у других и Вовчик, и шуба, и белобрысый сынок в пятом классе, а у меня всегда шиш с маслом?» – Гуревич сгребла кособокое пальтишко из учительской и, проходя мимо зеркала, вдруг остановилась. Она так давно не смотрела на себя оценивающим женским взглядом, что не знала, с чего начать. Робким жестом поправила волосы, внимательно прошлась глазами сверху вниз и горестно сказала: «Шиш! Даже без масла!»

С того самого дня Гуревич начала копить. Аккуратно, в начале каждого месяца, треть зарплаты перемещалась в жестяную банку из-под мармеладных долек. Если раньше она любила пить чай и перелистывать любимую Ахматову, то теперь засунула томик на верхнюю полку и, долго, с упоением прихлебывая горячую жидкость, рассматривала жестяные узоры на банке-копилке. Время от времени открывала тугую крышку и втягивала носом запах сложенных купюр. Неправда, что деньги не пахнут. Эти пахли. Сахарной пудрой, цитрусом и мечтой.

Белоснежная мечта являлась во сне, влетая вместе с морозным воздухом в форточку. Выпрыгивала со страницы учебника, вместе с правилом о шипящих. Округлыми протяжными словами «Роско-о-о-ошная шуба!» вылетала из Леонидовны, стоило той открыть рот (хотя вещалось совсем другое: строгое, учебно-методическое). Гуревич продолжала осыпать себя пеплом и носить стоптанные туфли, но где-то там впереди ее ждала желанная, обещавшая круто изменить жизнь шуба.

Примерно в это же время к ней приблудились соседские дети. Девочка лет пяти и мальчик чуть помладше. Вообще-то она знала их давно и время от времени подбрасывала мелкие деньги их матери-алкоголичке.

Елена обычно игнорировала звонок и яростно барабанила в дверь. Гуревич ворчала: «Опять Елена Прекрасная пожаловала», но шла открывать. В противовес наглому стуку лицо у Прекрасной Елены было жалобно-униженное. За ней подкреплением, призванным усилить психологическую атаку, стояли дети.

– Все гудит и гудит, – начинала Елена, никогда не повторяясь в своих просительных заходах.

– Что гудит?

– Да голова проклятая.

– Пить надо меньше. Не дам.

– Что ты, мне не на опохмел! Мне на этот… как его… на панадол… И Витьки вон не кормлены, – завершала она беспроигрышным средством.

 









1
...