Они спускались в каюту переждать полуденный зной. В узкую каюту с низким потолком, где было так же тесно и жарко, как и у Мары между ног. И бесполезно было приглаживать волосы и одергивать платье и рубашку, поднимаясь обратно на палубу – по их медленным, томным движениям и неге, разливающейся вокруг теплыми потоками, все ясно читалось. Они бежали на нос, с разбегу прыгали за борт и плыли в противоход, чтобы не отстать от лодки. Юра протягивал им руки, помогая забраться на борт, и с восторгом глядел на Мару:
– Мара, ты просто русалка!
– Скорее, рыба. – Килька морщила нос и отодвигалась от этих шумных, мокрых, брызгающихся.
– Кирочка, а ты знаешь, что вавилоняне верили – солнце и луна, заканчивая свое ежедневное путешествие по небесному своду, погружаются в море. И, естественно, боги, которые их символизировали, должны были иметь подходящие тела для жизни, как на суше, так и на воде. – Юра снимал очки и протирал их краем рубашки. – Первый вавилонский бог Оаннес был с торсом мужчины и хвостом вместо ног. А первой рыбохвостой женщиной стала Атаргате – сирийская богиня луны и рыболовства.
Мара опустила зеркальце, в которое она рассматривала обгоревший нос, и взглянула на Юру:
– Как звали этих богов?
– Оаннес и Атаргата… Ой, Мара, у тебя даже зеркальце как у русалки! Их же часто изображают с зеркалом. Это символ ночного светила, повелевающего приливами и отливами.
Мара улыбнулась:
– Во сколько заказываете отлив сегодня? – Она вытянула вперед руку, направив зеркальце на море, и хитро прищурилась. – Пораньше?
Отлив, и правда, в этот день начался намного раньше обычного. Они сидели на палубе, скрестив ноги и подставляя лица ветру, и слушали старые песни Утесова. Лодка шла совершенно бесшумно, чуть покачиваясь на двугорбых волнах. Мара смотрела, как маяки на берегу прощупывают лучами темноту, и пыталась вспомнить, откуда ей так хорошо известна протяжная музыка этих странных имен – Оаннес и Атаргата…
Каждая ночь опускала на них с Бурой темно-синий звездный колпак, прозрачный, но прочный – они лежали на носу лодки, скрытые ото всех, слушали музыку и держались за руки. Романтично, банально – да, но ощущение, что большое сердце, одно на двоих, качает и гонит кровь по общим сосудам, не отпускало.
Под утро, когда уже светало и Бура засыпал, она, вжавшись лицом в подушку, твердила: «Не забирай его, пожалуйста. Я тебя очень прошу, не забирай. Море, я ведь с тобой, я твоя, пусть он будет тоже». Море отвечало мирным плеском волн за бортом.
Однажды Юра-Пулемет, разливая за обедом вино в бокалы, вдруг сказал:
– А вы знаете, что море – это не просто много воды? Это осмысленная целостность, которая живет своей жизнью.
Мара внимательно взглянула на Юру и взяла бокал, который он ей протянул.
– Да, да. Первая мысль в философии состояла в том, что существует какая-то другая жизнь, помимо нашей обыденной, повседневной, которая есть сплошной, периодически повторяющийся хаос и распад. – Он закрыл бутылку пробкой. – И эта жизнь – небо, например. Или море. То есть, некий осмысленный организм, носитель гармонии, который дает упорядоченность человеческим круговращениям души. Бытие…
– Предлагаю выпить за море! – торопливо перебила его Килька. Похоже, ей надоело поддерживать беседу своим безмолвием.
Все потянулись друг к другу бокалами. Все, кроме Мары, которая задумчиво уставилась в тарелку.
Прошел год. Календарный год, потому что реальная жизнь для Мары существовала лишь в краткие их с Бурой заплывы, а на суше – замирала в мучительном ожидании. Нет, она не лежала целыми днями, повернувшись к стене и отмечая крестиками дни. Она ходила, работала, ела, ухаживала за Кротовым, но все отстраненно, неодушевленно – будто живая кукла с пустыми глазами. А чем ближе подходила дата выхода в море, тем больше прояснялись глаза, она могла рассмеяться не к месту или вдруг поцеловать Кротова в бритый затылок, посуда постоянно падала у нее из рук и разбивалась вдребезги, но она лишь улыбалась: «К счастью!»
Больше они никого с собой в море не брали. Тем более Килька почему-то обиделась и не разговаривала с ней с тех пор, как они вернулись из Турции. Мара не сердилась, она знала – редкие люди могут выносить чужое счастье.
Каждый раз они арендовали разные лодки. Бура научился управляться с парусом, а она ему помогала. Она ловко орудовала на кухне, посреди скачущих половников и перекатывающихся по полу бутылок, и ни разу ничто не выпало у нее из рук. Им не приходилось больше в смущении одергивать платья и рубашки – любовью они занимались постоянно – везде, где застигало желание. Точнее, оно никогда не покидало их, просто иногда приходилось делать перерывы для того, чтобы парусник плыл, следуя курсу.
Но за жизнью всегда наступала «не-жизнь». Лодка утыкалась носом в пристань. Они собирали вещи, пока владельцы лодки ходили, заглядывая во все уголки и проверяя сохранность имущества. Мара ненавидела эти вторжения в их плавучие, пусть временные, но дома. Бура взваливал сумки на плечо, и они уходили, держась за руки, оставляя за собой скомканную постель, пустой холодильник с недопитой бутылкой вина, засохшие цветы на столе и какие-то обрывки их счастья, которые ветер уныло гонял по опустевшей палубе.
Первые дни после расставания с Бурой она выезжала на его запахе, который еще теплился на кончиках пальцев, на послевкусии от поцелуев, на томном телесном ощущении залюбленности, зацелованности. Ходила наполненная до краев, и он сам, как таковой, в эти дни ей не был нужен – в ней не оставалось ни единого свободного кубического сантиметра, который можно было бы еще заполнить любовью. В эти дни она не ревновала к его жизни, которая свершалась без нее. Даже намеренно представляя, как ломкие модели призывно приоткрывают губы и чуть раздвигают ноги навстречу его фотоаппарату, она оставалась спокойной. Она знала – он ест, спит, работает, по-прежнему продолжая качаться с ней на волнах. И соблазнительные позы на него не действуют, ведь он мысленно все время находится внутри Мары в беспрерывном тантрическом движении ей навстречу. Но постепенно, с каждым днем все больше, она чувствовала, как он отдаляется – запах исчезал, кожа остывала. Ей часто было холодно, она куталась в платки, шмыгала носом, писала ему длинные путаные эсэмэски, плохо спала ночью, иногда звонила, но разговоры получались бессмысленными. На земле у них выходило кривовато. Встречаться им почти не удавалось – Кротов ничего не спрашивал, но Мара видела его молчаливое страдание и не хотела делать еще больнее.
Но даже если бы они и могли быть рядом, по необъяснимой причине легкость, воздушность общения пропадала, говорить на «земле» у них с Бурой получалось только о грядущем выходе в море. Как-то после торопливого секса он, поддавшись неожиданному порыву, принялся показывать свои работы. Мара долго смотрела на разнообразные попы, груди, ноги, а потом резко отбросила их в сторону и встала – фотографии были сделаны с таким вожделением, что она поняла – их тантре там места нет. Все так и было – на земле Бура с головой погружался в работу. Чем дальше от плавания, тем женщины на фотографиях выходили желаннее. Мара знала, он с ними не спал. Почти не спал. Редко. Очень редко. И это было больше мужским долгом перед собственной физиологией. Он думал о Маре, но чем дальше, тем отстраненнее. Казалось, «земля» иссушала чувства. «Пора уже в море», – говорили они мысленно в одну и ту же секунду, находясь на разных концах города.
Но с каждым выходом в море возвращаться к ритму земной жизни было все сложнее. Однажды, вернувшись, Мара обнаружила, что Кротов ушел. Все было на месте, он ничего не взял, но она с порога поняла – его больше здесь нет. Распахнула створки шкафа и убедилась – китель исчез.
А Бура тем временем у себя на юго-западе бросил чемодан, вышел на балкон, закурил и просидел там до вечера. Первый раз после долгой разлуки он не взял в руки свой Canon Mark II, по которому всегда скучал, как по любимой женщине.
С того самого дня их жизнь сошла с привычного курса. Мара больше не понимала, для чего ей надо корпеть над скучными проектами и заниматься дома хозяйством. Тоскливые мысли, как пружина, вырвались на свободу и заполнили пустующее пространство.
– Давай уйдем в море. Навсегда. – Она умоляюще заглядывала Буре в глаза. – Меня тут больше ничего не держит. Заработаем денег и уйдем.
Но он сердился:
– Куда? В кругосветное? Но вернуться-то все равно придется. Ты же не русалка. И потом, у меня работа. Неужели ты не понимаешь, как много она для меня значит?!
– Я понимаю. У тебя работа, – машинально повторяла за ним Мара. – Работа.
Но работа почему-то застопорилась. Бура целыми днями сидел дома, ему совершенно не хотелось фотографировать. Заставил себя сходить на пару интересных выставок, листал работы своего кумира Анри Картье-Брессона и даже переспал с одной давней знакомой, которая неизменно будила в нем творческое желание – ее лицо после секса всегда было будто подсвечено, оставалось только щелкать фотоаппаратом. Но ничего не вышло. Брессон ему опостылел, выставки показались скучными, а знакомая – совершенно пресной девицей с плохим цветом лица. Он даже спросил: «Ты не заболела?»
А заболел, похоже, все-таки он. Его тянуло к Маре, но не к той Маре, которая на северо-востоке томилась в четырех стенах, а к той, которая босая, голая, раскинув руки в разные стороны, легко шла по качающейся палубе и смеялась, оборачиваясь к нему.
Измотанные окончательно, они созванивались и спешили на свидание, но встречи давали лишь временное облегчение. Все было не так и не то. Через месяц мучений они стали жить вместе, думая, что станет легче.
Лето выдалось жаркое. Мара часами лежала в прохладной ванне, время от времени погружаясь с головой. Бура заглянул однажды и испугал ее ужасным воплем – ему показалось, что она утонула.
Иногда просто слонялась по квартире, не зная, чем себя занять. Бура был совершенно равнодушен к уюту и кулинарии. Он выставил все запасы продуктов из чулана и устроил там себе темную комнату для проявки фотографий. Мара даже немного обиделась из-за попранной картошки и запертой двери. Особенно неприятными были звук поворачивающегося в замке ключа и следующие несколько минут, когда она стояла под дверью и прислушивалась к его жизни.
Делать ей было совершенно нечего. Проекты она больше не брала, забыв об этой части своей жизни мгновенно, будто и не было ее никогда. Книг Мара не любила – казалось, они всегда чего-то требовали от нее – внимания, мыслей, соучастия. Телевизор был шумным и настырным. Она обычно включала диск со звуками моря и, закинув ноги на спинку дивана, перекатывала в руках гранитные шарики – ей была приятна их гладкая прохладная тяжесть. Или затевала великую стирку без особой нужды, в который раз перестирывая на руках одежду, постельное белье и даже плед с дивана. Дело было во влажном паре, белой пене и звуке льющейся воды – все это наполняло Мару счастьем.
В июле отключили горячую воду на целых три недели, она сначала расстроилась, но быстро приноровилась нагревать воду руками – достаточно было подержать их несколько минут над поверхностью, и та становилась теплой. Бура как-то странно на нее взглянул, когда она с гордостью продемонстрировала фокус, и ничего не сказал. Он вообще был чудны́м последнее время.
Хороши были только ночи, впрочем, и утра, и дни, и часы, и минуты, когда они занимались любовью. Стоило дотронуться до него, даже мимоходом (например, передавая журнал за завтраком), как он чувствовал жар, исходящий от ее тела. Он брал в руки журнал, открывал, но вместо черных буковок, слагающихся в осмысленный текст, видел, как она раздвигает перед ним ноги. Он отбрасывал к чертям бесполезный журнал и притягивал Мару к себе. Но потом ему совсем не хотелось идти в студию. А если он все-таки себя заставлял, то женщины выходили пресные, с безжизненными взглядами, как вяленые рыбы.
Да и, честно говоря, ничего не хотелось. В низу живота была пустота, тело становилось легким, словно скинувшим пару килограммов, но ноги и голова – ватными, непригодными к действию. Отходил он медленно, как от наркоза. Сердился, если Мара гуляла по квартире голой. «Мне работать надо, – говорил он, – прекращай». Но что она могла прекратить? Она ничего такого и не делала. Просто было очень жарко.
Постепенно Буру перестали приглашать на выставки, журналисты больше не звонили, чтобы поинтересоваться, как он относится к тому или иному веянию в искусстве. Медленно и незаметно он выпал из обоймы модных фотографов. Незаметно для всех остальных, но только не для Буры. Он сопротивлялся, пытался работать, даже достал старые студенческие работы, долго раскладывал их на полу, меняя местами, но потом вдруг собрал в охапку и сунул в мусорное ведро, которое Мара чуть погодя обнаружила полным и с удовольствием пошла выносить – мусорный бак был на улице, за углом, можно было пройтись с пользой и заодно помечтать, как они уйдут в море навсегда.
Бура стал угрюмым, постоянно тянул пиво. Однажды Мара вошла в квартиру и увидела его сгорбленную скорбную спину. Он стоял на коленях, всхлипывал и что-то бормотал, перебирая на полу осколки от объектива фотоаппарата. Он даже успел порезаться, совсем несильно, но кровь почему-то не останавливалась. Бесполезно было клеить пластырем и перевязывать, она упорно сочилась, пока Мара не набрала в ладони немножко воды и не плеснула на порез, мгновенно затянувшийся, а заодно и обмыла бледное, отекшее Бурино лицо. Сразу же протрезвев, тот поднялся с пола, дошел до дивана и лег лицом к стене. Она собрала детали разбитого объектива в коробку и поставила на шкаф.
Однажды она отправила Буру за хлебом, но он принес вместо батона охапку кудрявой травы, перевязанную ленточкой, и с порога вручил ее Маре. Та взяла, понюхала и улыбнулась:
– Какая душистая. Спасибо.
– Я прочитал, что полынь-травой отпугивают русалок. – Он криво усмехнулся. – Проверял тебя.
– Поставлю в вазу. Иди мой руки, будем есть. Без хлеба.
Мара отвернулась и понесла букет, держа его на вытянутых руках, на кухню. Лицо ее побледнело, на лбу выступил пот. Она достала с полки вазу, сунула в нее траву и заметалась по кухне, не зная, куда поставить, чтобы только не слышать ужасающий запах. Наконец, сообразила закрыть ее за стеклянными дверцами шкафчика и бросилась распахивать окна.
Она стала часто ловить его странный взгляд. Расширенными остановившимися глазами он смотрел ей куда-то в лоб, как будто сверлил дырку. Она робко спрашивала: «Бура?» – но он не откликался, а продолжал не моргая смотреть в одну точку где-то между ее бровями. Мара тихонько придвигалась к нему, брала за руку, клала к себе на бедро и вопросительно заглядывала в лицо. Глаза его оттаивали, рука становилась теплой, он принимался целовать ее в шею, в грудь и ниже, ниже, ниже… Все неприятности забывались, он стонал от удовольствия, кусал ее в загривок, валился на кровать в изнеможении, и восторженные слезы катились из глаз, но когда Мара думала, что он спит, и потихоньку высвобождалась из-под его руки, чтобы пойти в душ, она вдруг опять натыкалась на этот безжизненный взгляд, и холодная волна ужаса накрывала ее с головой.
Теперь ей было страшно оставлять его наедине и страшно оставаться с ним. Они спасались только сексом – нежным, безумным, живым.
Когда он вдруг закрывался у себя в чулане, Мара вздыхала с облегчением – занят делом, не пьет, проявляет что-то там, слава богу. Но однажды она решила у него прибраться, пока он ушел за сигаретами на улицу, и, войдя с полным ведром и тряпкой, обнаружила гору пустых бутылок и кучу пепельниц с окурками на всех рабочих столах – никакими фотографиями здесь и не пахло. Почувствовав взгляд, она обернулась. В двери стоял Бура и с ненавистью глядел на нее:
– Ты. Это все ты. Ты иссушила меня. У меня не осталось ничего. Я пуст.
Опустив на пол ведро, она молча на него уставилась.
– Ты не женщина. Ты не человек вообще. Ты, ты… Ты сама знаешь, кто ты!
Мара сделала шаг ему навстречу, протягивая руки, но споткнулась о ведро. Оно с грохотом упало, и поток теплой воды хлынул Буре на ноги. Он в ужасе шарахнулся и закричал:
– Опять за свое колдовство!
Хлопнула дверь. Его шаги загрохотали по лестнице. Мара села на пол, прямо в лужу, и закрыла лицо руками.
Гребень легко скользил по волосам, оставляя за собой ровные дорожки. В полумраке она немигающим взглядом смотрела в зеркало и расчесывала волосы. Губы ее шевелились, она что-то напевала про себя. Гребень ритмично поднимался и опускался. За окном потемнело. Ветер вдруг с силой захлопнул створку окна и снова распахнул, чуть не разбив стекло. Мара даже не вздрогнула, продолжая пристально смотреть на свое отражение. Лишь руки ее двигались. Вверх. Вниз. Сверкнула молния, отразившись в зеленых остановившихся глазах. Вверх. Вниз. Внезапно небо прорвалось дождем, который словно упал тяжелой плитой, расколовшейся на множество частей от удара. Подоконник залило. Мара замерла – руки ее остановились. Она спокойно отложила гребень в сторону. Встала, с удовлетворением поглядела на беснующийся дождь и закрыла окно.
Бура вернулся очень скоро. С волос капало, а одежда была насквозь мокрой. Она раздела его. А он – ее. Порвал новую рубашку, но Маре было совсем не жаль.
На следующее утро он проснулся в хорошем настроении и даже сделал в студии фотосессию одной девице, а Мара заставила себя позвонить заказчице, которая настырно пыталась выйти с ней на связь вот уже несколько месяцев.
Но посреди ночи она вдруг проснулась и с минуту лежала, глядя в потолок, не понимая, что ее разбудило. Она положила руку на Буру и ахнула – того трясло, как в ознобе. «Что с тобой?! Ты заболел?!» – она склонилась над ним и в свете уличного фонаря увидела его искаженное лицо. В белых глазах с гвоздями зрачков стоял ужас.
– Море… мне снилось море… Оно что-то хочет от меня… Выбора нет… Иначе я умру, как те, другие… Я уже почти мертв…
– Какие другие?! О чем ты?! – воскликнула Мара и вдруг поперхнулась. «Кто мог ему рассказать? Да глупости все это – Кротов же не умер», – подумала она, но вслух сказала: – Тебе просто приснился кошмар. Подожди, сейчас воды принесу.
– Не надо воды! – Бура вдруг свесился с кровати, и его начало безудержно рвать.
– Ты заболел! – воскликнула Мара и побежала за какой-нибудь посудиной.
О проекте
О подписке