Читать книгу «Вдогонку за последней строкой» онлайн полностью📖 — Леонида Зорина — MyBook.

Меня привлекла, естественно, дочь, миниатюрное существо, прозрачное, почти невесомое. Ее воздушность меня умиляла, особенно маленькие руки. Должен сказать, что она была весьма одаренной пианисткой, уже приобретавшей известность. Я часто бывал на ее выступлениях и просто не мог себе объяснить, как покорялись ей произведения, требовавшие мощи и силы. Не мог понять, как ей удается после этого выжить и уцелеть?! Каждый раз мне казалось, она не встанет, так и останется у рояля, на бархатном стуле, как на плахе. Как могут эти бесстрашные пальчики исторгнуть из клавиш такую бурю? В жизни все было наоборот – тиха, неуверенна, часто задумывается. Но это и сообщало ей какую-то особую прелесть. По крайней мере в моих глазах.

«Однако, – подумал Владимир Сергеевич, невольно любуясь, как аккуратно он нарезает ломтики хлеба. – Очень чувствительный господин. Вот уж чего не ожидал».

Тан – почти мгновенно – откликнулся:

– Я был достаточно честолюбив – эту черту вы во мне подметили, – чтобы запретить себе влюбчивость. «Мы все глядим в Наполеоны», я с малолетства вбил себе в голову: надо выбрать между миссией жизни и жизнью души – сосуществуя, обе становятся ущербны. И вот впервые я ощутил такую зависимость от женщины. При этом замечу, что интерес нежданно оказался взаимным – она сразу и безотчетно поверила в то, что я призван открыть заповедное.

Вскоре я близко узнал и родителей. Мать Кати просто собой заполняла определенную часть пространства, а вот отец ее, тот заслуживает, чтобы сказать о нем несколько слов.

– Киянский… да, я слышал о нем, как же… – кивнул Владимир Сергеевич.

– Не слышать вы попросту не могли. Он сделал все, чтобы быть на слуху.

– Но мы не сталкивались.

– Вам повезло. Мало в ком с такой сатирической резкостью сфокусировались характерные свойства и черты приживала почившей Системы. Само дело, которому он посвятил себя, было по-своему показательно. Не знаю, с чего он начинал. Когда мы встретились, он регулярно ставил торжественные представления и всякие массовые действа к официальным праздничным датам.

К этому своеобразному творчеству он относился с молитвенным трепетом, с придыханием, ощущал свою избранность, а когда поучаствовал в открытии Спартакиады, и вовсе почувствовал себя национальным достоянием. «Смею думать, – повторял он частенько с элегическим вздохом, – в этой стране нет большего знатока и мастера концертной драматургии, чем я». Иной раз произносил доверительно: «В труде художника есть нечто жреческое».

Владимир Сергеевич рассмеялся:

– Ну, это из наших любимых мелодий.

– Наверно. Но он бы себе не позволил вашей улыбки – она кощунственна. Ты либо жрец, либо профан.

Он был представительным мужчиной высокого роста, большеголовый, с уверенной выработанной походкой. Выглядел бы вполне импозантно, если б не саблезубый рот. Был очень охоч до «мужских разговоров», которые обожают вести неудачники сексуального фронта. При этом загадочно улыбался, будто чего-то недоговаривал. Иной раз устало теоретизировал: «У мысли – свои эрогенные зоны».

Возможно, что-то ему доставалось – сказать точнее: перепадало – от молодых, корыстных стрекоз, участвовавших в его массовках, но ни одной независимой женщине он не сумел внушить симпатии. Однажды я даже полюбопытствовал у некой весьма неглупой особы, в чем заключается причина такого тотального равнодушия. Казалось бы, выигрышные стати, осанка, величественные манеры. Она небрежно пожала плечами, поморщилась: «Пирожок ни с чем».

– Зато о даме так вряд ли скажешь.

Тан согласился:

– Никак не скажешь. Она как раз пирожок с перчиком. Впрочем, он не был столь безобиден. В так называемой общественной жизни и уж тем более – в служебной был омерзителен, невыносим. Охотно осуждал, кого требовалось, охотно поддерживал все почины, всегда был в первых рядах добровольцев. Надо было хоть раз увидеть, как он общается с начальством – приятно трепеща, чуть пригнувшись, стараясь попасть и в тон, и в лад. Зрелище было порнографическое. Когда пресмыкается сморчок, это хоть скрадывается габаритами, как-то сливаются вид и суть, когда же так откровенно холопствует мужчина великолепного роста, с барственно-вельможной повадкой, испытываешь тоску с тошнотой.

Он вознаграждал себя дома. Там его хищные клыки уже не прятались под улыбкой. Впрочем, обманывали и они – на крупного зверя он не тянул. Но в его отношении к жене и дочери я чувствовал нечто вампирическое.

Жена его была стабильно болезненная, рано расплывшаяся дама. Из-за своих жировых отложений она пребывала в смертельной панике – однажды настанет день прозрения, ее эстетический супруг не вынесет таких диспропорций. Она лечилась, она голодала, даже ходила в турпоходы. Бессмысленно – лишь набирала вес.

Что же до Кати, то он не умел скрыть своего ревнивого чувства к ее нараставшему успеху. Досада была даже острее, чем та, что испытывал он к коллегам. То были чужие, а его дочь, черт побери, была его частью, его отростком, и вот частица, оказывается, значительней целого и вообще давно пребывает от этого целого автономно. Сказать об этом вслух он не мог, зато он мог отравлять ей жизнь.

Меж тем это странное создание любило отца, причем не дочерней, скорее – материнской любовью, готовой к прощению и снисхождению. Все его выходки, нетерпимость, его упоение собой, позерство, дурацкая трубка в зубах – все вызывало у этой девочки не грусть, не растерянность, не раздражение, а удивленную растроганность – что взять с этого большого ребенка?

Самое верное, что я мог сделать, – увести ее из этого дома. И сам был захвачен и ощущал, что я ей совсем небезразличен, а вера ее в мое назначение радовала меня беспредельно. Но медлил – плохо видел себя в роли семейного человека, а мысль, что я породнюсь с Киянским, вызывала у меня содрогание.

В эту пору ладья его дала течь. Уже наставали другие дни, и старая листва осыпалась. Официальный человек уже не казался недосягаемым и защищенным державной лаской. Очередное концертное шоу, приуроченное к какому-то дню, плясавшее, певшее, завывавшее под грандиозным муляжом голубя мира, столь же унылое и тошнотворное, сколь помпезное, удостоилось наконец фельетона. Чье-то язвительное перо воздало ему за все эти годы.

Что с ним было, передать невозможно. Он бегал по каким-то инстанциям, писал заявления, жалобы, письма, громко требовал извинений, опровержений и сатисфакции, скорбно обличал интриганов, напоминал о провале «Чайки» на премьере в Александринском театре. Как ликовали тогда завистники! Недаром Чехов тогда писал, что имела неуспех его личность. Но где они ныне, а «Чайка» парит! Эта изящная параллель нам обещала, что точно так же будет парить его мирный голубь.

Вслух ему выражали сочувствие, но за спиной довольно посмеивались. Он всех раздражал, всем опостылел. Даже супруга негодовала слишком шумно и театрально. Одна только Катя сострадала и утешала его, как могла. Сама она все чаще задумывалась, вдруг неожиданно отключалась в самых неподходящих местах.

– Скверный признак, – сказал Владимир Сергеевич. – Тот же Чехов заметил: когда человек часто грустит, он то и дело смотрит на потолок и посвистывает.

– Вижу, и вам это знакомо. – Тан посмотрел на него с одобрением. «Кажется, его это радует». Но мысль не успела оформиться. Голос Тана ее спугнул.

– Однажды она ко мне обратилась с просьбой провести с нею тесты, чтобы составить ее хроноскоп. Я сказал ей, что знакомым отказываю и уж тем более – близким людям. Однако она упрямо настаивала. И должен признаться, что мне хотелось ответить согласием, уступить. Недаром же каждый – кто явно, кто тайно – испытывает тягу к рулетке, желание нажать на курок, прижатый к виску, – а вдруг пронесет?

Я кожей чувствовал – ждет беда! Нельзя превращаться в духовника женщины, милой твоей душе, до срока узнавать ее тайны. Что-то между ею и мною изменится, причем – неизбежно. Но я поспешил себя убедить: конечно же я не то, что все прочие. Исследователь – это тот же врач. То, что для другого запретно, – моя профессия, мое дело. Когда стремление искусительно, доводы и аргументы найдутся.

Дальнейшее я сожму в две фразы. Что ожидал, то и получил. Само собой, я заверил Катю, что все хорошо, что ее призвание подпитывает бытийную силу, однако я даже не подозревал, насколько исчерпаны все резервы. Я лишь теперь увидел воочию: она как танцовщица на канатике, который что ни час истончается. Причина не в каком-то недуге – исходно катастрофичен вектор.

– Она поверила вам?

– Не знаю. – Тан быстро наполнил свой стакан, выпил его одним глотком, не приглашая присоединиться. – Не думаю. Все случилось стремительно. И гибель ее была ужасна. Катя шагнула в шахту лифта, не дождавшись спускавшейся сверху кабины. О чем она думала, где побывала – об этом мы уже не узнаем. Утверждают, что люди, входящие в смерть, медленно движутся по тоннелю и ясно видят в конце его свет, испытывают радость и легкость. Боюсь, она не успела увидеть.

Не стану рассказывать, что я чувствовал. Больше всего точила мысль: что, если Катя с таким упорством просила меня заглянуть за полог, чтобы решить, а вправе ль она связать со своей судьбой другую? И вдруг я помог ее судьбе определиться, найти свою формулу? Вдруг бросил ту последнюю гирьку на весы окончательного вердикта? Все более крепнущая уверенность, что я способствовал кирпичу, буквально разрывала мой мозг. Напрасно я себе говорил, что я предаю свою науку, что я обессмысливаю свой труд и все обретенные постижения, – я чувствовал, что схожу с ума.

Владимир Сергеевич осторожно поднял стакан и проговорил:

– Бедняжка. Пусть будет земля ей пухом.

– Спасибо. – Тан устало кивнул. – Наша земля не может быть пухом. Слишком сурова и тяжела для человеческого праха – будь он мертвым, будь он живым.

Моя работа мне стала в тягость. Тогда-то я стал заходить к Проскурникову. Мне нравилось у него бывать. Сидел и смотрел, как он работает. Мастеру было не до меня, но изредка, когда мне казалось, что он забыл о моем присутствии, он вдруг бросал словечко-другое. Ум у него был незаемный. А говорил он кратко и точно. Я его однажды спросил о политической борьбе. Ответил не сразу и неохотно: «Нужна она мне, как зайцу орден. С чем в колыбельку, с тем и в могилку». И дал понять, что проблема исчерпана.

В один из противных промозглых дней – вроде нынешнего – я встретил Киянского. Хотя я отчетливо понимал, сколь разрушительным было для Кати это отцовство, но в первый миг я ощутил, что во мне шевельнулось нечто похожее на симпатию. Все же она была его дочерью.

Да и ему хотелось выговориться. Едва мы присели, он, наклонившись, проникновенно зарокотал: «До сей поры не могу смириться. Я знаю, что так порой случается – отцы хоронят своих детей. Но тут ведь совсем другое дело. Катюшка была не только дочь. Катюшка была мой человек. Наверно, одна, кто меня понимал».

Все тот же. «Она была – мой человек». Вроде бы, по его разумению, это серьезная похвала и, значит, он отдает ей должное. Но нет, он и тут вел речь о себе, себя возвышал, себя оценивал, а ей лишь отводил ее место. Вот он – непонятый, неразгаданный, с недостижимой высоты взирает на людской муравейник. Не каждому на этой земле дано оказаться его человеком. А вот Катюшке было дано – хоть несколько, хоть отчасти приблизиться. Теперь он один, ни с кем не поделишься ни думой, ни творческим озарением. Мне вспомнился громоздкий муляж пышного грудастого голубя, который он водрузил над эстрадой. И сам он – такой же муляж человека.

Странно, но встреча с этим павлином, к которому я ничего не испытывал, кроме брезгливой и стыдной жалости, вдруг оказалась последним толчком. В самом деле, иной раз довольно самого легкого прикосновения, чтобы обрушились стены и своды.

– Это правда, – сказал Владимир Сергеевич.

– И вот в одно превосходное утро, – Тан выразительно усмехнулся, – я обратился к себе: мой друг, если ученые – это сословие, так сказать, аристократия разума, то, значит, ты идешь в разночинцы. И в тот же день я пришел к Проскурникову и бухнулся в ноги: Семен Алексеевич, обучайте рукомеслу.

Должно быть, я чем-то ему полюбился. Сужу по тому, что он был терпелив. Только когда от большого старания я торопился, не вникнув в суть, он хмурился и говорил: «Сначала спроси! За спрос не бьют в нос». Сам был собран и экономен в движениях, время ценил, иногда ворчал: «Покель мямля разуется, проворный выпарится». В сущности, он меня вытащил за уши. Его кончина, пожалуй, была еще одной жестокой потерей. Зато я узнал, кто я таков, что, между прочим, неприхотлив, как ягель, – могу жить на голом камне и даже там, где лед. Это радует.

– Тоже проскурниковская заповедь? – Владимир Сергеевич лукаво прищурился.

– Все – от него, – подтвердил Тан.

Он поднял стакан и, приподнявшись, почти торжественно произнес:

– Ну, напоследок: за неведенье. Единственно доступное счастье.

Владимир Сергеевич сказал:

– Да, у вас здесь хорошо. Покойно.

Слегка оскалившись, Тан спросил:

– Что, тоже притомились от жизни?

Его усмешка была недоброй. Владимир Сергеевич ощетинился:

– Не настолько, чтоб ее изменить.

– Ну, пошабашили – и будет, – сказал Тан, самую малость помедлив. – Можете прийти послезавтра.

Неожиданно для себя самого Владимир Сергеевич спросил:

– Скажите, а вы в этой мастерской не надеетесь переспорить судьбу? Увернуться от своего кирпича?

И почувствовал холодок в груди, словно на самом краю обрыва.

Плоский лик Тимофея Тана стал неподвижен, но в быстром взгляде Владимир Сергеевич прочел враждебность.

– Я тут вам сказал комплимент, – отчеканил Тан, глядя в сторону, – про то, что с вами приятно беседовать. Как выяснилось, это не так. Беседовать с вами – небезопасно.

И добавил после короткой паузы:

– Я безобразно разговорился. По-видимому, перемолчал.

На улице Владимир Сергеевич задрал воротник. Окаянный ветер льдистою пылью дохнул в лицо. Надо было выпить побольше – трезвенники себя наказывают.

– Темен смертный, чего в нем нет, – пробормотал он с глухим раздражением.

Вот и метро, поскорей в толчею. Локти, бока, чье-то дыхание. Стужа медленно отпускает. Поток выносит его к эскалатору. Ступенька заботливо подставляет свою гуттаперчевую спину, тащит по тесному руслу вниз.

– Путь в долину, – шепнул Владимир Сергеевич.

2001

1
...