Сидели, обнявшись, на дачной платформе, ждали электричку в столицу. Хмелея от одури летнего полдня, время от времени целовались. Платформа была совсем пуста, только на соседней скамейке дремал низкорослый паренек.
Она была в белом сарафане, он – в белой сорочке и белых брюках.
– Мы с тобой одного цвета, – сказала она.
– И одной крови, – добавил он, целуя ее в голое солнечное плечо.
– Слушай, не заводи меня, – сказала она. – Будь человеком.
Он еле слышно пробормотал:
– Скорей бы уж добраться до крыши.
– Никто, кроме нас, не едет в Москву, – вздохнула она. – Даже обидно.
– Еще бы. Ехать в такое пекло! Нет дураков.
– Так мы дураки?
– У нас проблемы жизнеустройства. Тут уж ничего не поделаешь.
– Лобзаешь меня, а парень смотрит.
– Пусть смотрит. Он молодой – поймет. Все-таки мы молодожены.
– Какие уж мы молодожены, – сказала она. – Сегодня у нас десятый день законного брака.
– А в самом деле – десятый день! Не молодожены, а ветераны. Ветераны семейного фронта.
Она кивнула:
– Страшно подумать. Рукой подать до серебряной свадьбы. Ну вот, ты опять меня заводишь.
– Я нехороший. Разве я спорю?
– Два дня шокировал мою мать, теперь – ни в чем не повинного юношу. Она еще радовалась, бедняжка, – зять у нее из хорошей семьи.
– По-моему, за эти два дня я ее покорил окончательно.
– Само собой, покорил, покорил… Ну потерпи, раз уж ты ветеран… Совсем как я – терпеть не умеешь…
– Так не умеешь?
– Ох, кажется – нет. Но мне простительно… Наша соседка знаешь как о себе говорит: я женщина сырая, подверженная… А ты мужчина и покоритель. Мужчина рожден, чтобы терпеть.
– Чисто славянская философия. Где эта чертова электричка?
Парень на соседней скамье медленно потянулся и поднялся. Когда он встал, то оказался совсем коротышкой – похож на подростка. Только лицо было взрослым, опытным. Одной рукой он держал сигарету, другую словно стерег в кармане.
– Здравствуйте. – Он подошел к скамейке, где обнимались молодожены. – Хотел сказать, и я – ветеран.
– Хорошее дело, – одобрил муж.
– Я – ветеран горячих точек, – сказал паренек и сладко зевнул. – Ждем электричку? Уже идет.
Все яростней, все неудержимей, все ближе стала греметь земля. И вдруг из-за поворота, выгнувшись и сразу же распрямившись, явилось зеленое долгое тело поезда.
– Ну наконец. Дождались экспресса! – воскликнула молодая жена.
– А он не ваш, – сказал паренек.
Он что-то добавил, но стук и грохот уже поглотили слова и звуки.
Поезд замер. Он был почти пустым. Ветеран прошел в головной вагон, сел у окна, против движения, с интересом разглядывая платформу. Электричка вздрогнула, задышала и через силу сдвинулась с места, быстро наращивая скорость.
Молодожены остались сидеть на той же скамье, рука в руке. С каждой секундой все меньше и меньше становились две белых фигурки, вот они уже почти не видны, неразличимы – два белых пятнышка, каждое с дырочкой в груди.
Когда он услышал, что внук убит, он точно разом окостенел, вмерз в лед, как первобытное чудище.
Внук приезжал к нему погостить – встретил ее, влюбился с лету, до немоты, до невменяемости.
– Вот оно и пересеклось, – беззвучно выдохнул Владимир Сергеевич.
Всю ночь он сидел не шевелясь, силясь найти главный ответ. К утру уже отчетливо знал: судьба наконец встретилась с жизнью, и жизнь его изошла, закончилась.
2001
Чем дальше и дольше твое путешествие, тем чаще скрещиваются частицы, составившие пейзаж и сюжет. Кажется, что ничем не схожи, разные по сути, по весу, но словно ищут одна другую и, странным образом, обретают. И то, что недаром так много значило, осело, укоренилось в сознании, и то, что давно и легко унялось, вдруг стягивается в один пучок. Нежданная магнитная буря. Смешиваются звуки и краски, предметы и лица, слова, мгновения, и обнаруживается их связь.
В тот день он был грустен. В его глазах, всегда ободряющих собеседника, мне вдруг почудилось незнакомое и непонятное выражение – не то виноватость, не то растерянность.
И разговор наш был тоже странен. Не то что не клеился, но не выстраивался в нечто осмысленное и цельное. Перескакивали с темы на тему, не зацепившись ни за одну. То обсуждали последнюю новость, какой-нибудь слух, несусветную чушь, то неожиданно забирались в слишком мудреные лабиринты. Заговорили об очередности движущих мотивов и сил. Он заявил, что, безусловно, Платон был прав: идея понятия предшествует самому понятию.
– Не только Платон, – сказал я кисло, – наши вожди-материалисты ей подчинили все на свете – прошлое, настоящее, будущее, и жизнь на земле, и нас с тобою. Жаль только, что их идея – варварская.
– Я знаю, ты остроумный малый, – вздохнул он, – и все же я убежден: идея судьбы предваряет судьбу. Поверь мне, я знаю это по опыту.
Домой он собрался раньше обычного. В углу прихожей стояла палка, весьма привлекательное изделие. Обвитый серебряным ободком коричневый стан со склоненной шейкой. Мне доставляло удовольствие в свободную минутку взглянуть на безупречную текстуру. Стоит всмотреться – и различишь спрессованную слоистую стружку. Ломаные золотистые полосы – следы преображения дерева в произведение искусства – плавно сбегают сверху вниз.
Он спросил меня:
– Где ты ее раскопал?
– В комиссионном магазине. В Риге. Достаточно давно.
Я видел, что он не в своей тарелке, но все еще по привычке резвился:
– Ты можешь назвать мне идею палки?
Он поморщился, потом произнес:
– Идея еще одной ноги, недостающей человеку.
Он повертел палку в руках:
– Занятно, кому она принадлежала?
Я сказал:
– Какому-нибудь коммерсанту, процветавшему при президенте Ульманисе. Так и вижу, с каким самоуважением он шествовал, на нее опираясь, в воскресное утро в Домский собор. Там после службы играл органист, откуда-то из-под самого купола слетали божественные звуки. Потом он прогуливался по улицам, к обеду возвращался домой.
– Что ж было дальше?
– Дальше, естественно, материализовалась идея. По просьбе латышских крестьян, рабочих и трудовой интеллигенции мы выгнали господина Ульманиса, принесли социальную справедливость. Бедняга коммерсант разорился, почувствовал, что силы исчерпаны, и в скором времени успокоился в могиле на лютеранском кладбище. После войны его вдова, оставшись без средств к существованию, снесла эту палку в комиссионный.
– А далее являешься ты. За палкой.
– Именно так и было. Почуял, что она – на комиссии.
В начале пятидесятых годов Рига была уже разноплеменной. Центр был многолюдным и пестрым, заполнившая его толпа казалась собранной с бору по сосенке. И все же, после всех перемен и потрясений, город хранил еще магию своей длинной истории – воздействие старых камней было сильным.
– Хочу попросить у тебя эту палку, – сказал он. – Грустная необходимость.
– В чем дело?
Он ответил не сразу. И снова мелькнула в его глазах эта оленья беззащитность.
– Просто недавно я попытался сжать пальцы на левой руке в кулак, и ничего у меня не вышло. Видишь? – Он показал ладонь, пальцы отказывались повиноваться, белые, будто вытекла кровь.
Я пробормотал неуверенно:
– Пройдет.
Он покачал головой:
– Вчера и нога забарахлила. Наверно, из чувства солидарности.
Он все еще продолжал посмеиваться. Я промолчал. Мне не хватило ни собственного легкомыслия, ни тем более его твердости. Все с той же виноватой ухмылкой он озабоченно проговорил:
– Достала Отечественная война. Достала все-таки, что ты скажешь… Дала отсрочку на тридцать лет и, видимо, решила: достаточно.
И показал глазами на палку:
– Так ты не возражаешь?
– Ну что ты… В сущности, я ведь ею не пользуюсь.
– Предмет туалета, я понимаю. Идешь себе по улице Горького и этак равномерно помахиваешь.
Я все же заставил себя улыбнуться:
– Случалось. В моей суетливой младости. Я был еще глупей, чем сегодня.
Когда мы прощались, он произнес, взвешивая палку в руке:
– Забавно, что все началось с контузии. Как раз в твоей любимой Прибалтике. Будем считать, что рижский посох – это награда освободителю.
Не было человека лучше, чем наш Антон. Ни в ком я не видел такого сдержанного достоинства. Не помню, чтоб он хоть раз посетовал на несправедливость судьбы. А между тем уже через год она сделала для него недоступным все то, что так просто давалось другим, не сознававшим своей удачи.
Он вышел, опираясь на палку. Ему предстояло с нею срастись, образовать единое целое. Какое-то время я прислушивался к его неуверенному шагу и к мерному глуховатому звуку – палка постукивала по ступеням.
Мне вспомнился августовский денек, когда я увидел ее впервые. Сколько прошло десятилетий! Какая была разлита тревога в летнем воздухе – послевоенной поре так и не удалось обрести хотя бы подобие равновесия. Пахло угрозой, гончими псами, пахло охотой на человека. Запах погони был так отчетлив! Лишь очень молодой человек вроде меня мог пренебречь им.
Тем более что поездка в Ригу была приятной во всех отношениях. Всего три дня, но такой насыщенности! Мое явление было связано с первым литературным успехом – это особенно грело душу.
Все радовало. Мне нравилась Рига. Мне нравилась гостиница «Рига». Моя московская комнатушка в густонаселенной квартире была похожа на конуру, и номер, в котором я жил эти дни, выглядевший вполне аскетически, казался мне королевским покоем. Нравилось мне сидеть за столиком в кафе «Луна», гулять в Межапарке. Нравились улицы Старого города, мрачноватая поэзия готики. Нравилась тихая Даугава.
Во всем угадывалась неразделенная и трогательная тяга к Европе, отдавшей без видимых колебаний свою провинциальную родственницу ее решительному соседу. Но равнодушие Старой Дамы не охладило стойкого чувства полузабытой хуторянки – о том свидетельствовал монумент, который еще лет шесть назад символизировал суверенность – три женщины, три латышские провинции, красноречиво смотрят на Запад.
Но я не созрел еще до сострадания драматическому жребию стран, обделенных могуществом территории и демографии, – сколь ни комично, недавний южанин, одной ногою зацепившийся за столичную твердь, был тем не менее неким звенышком этой суровой сибирской силы. И очень возможно, по этому поводу испытывал тайное удовольствие.
Все радовало. В юные годы кивок фортуны творит чудеса. Походка становится победоносной, море и впрямь тебе по колено. Тем более это странное море – полверсты, а оно по щиколотку. Топаешь по воде, аки посуху.
Я увидел двуязычную вывеску. Слева выведено латинскими буквами: Frizētava, а справа – родной кириллицей: Парикмахерская. Я поразмыслил – есть время, посетим фризетаву. Пусть мне сделают красивую голову.
Я вошел. Одно кресло было занято. В нем восседал молодой латыш. Зато другое было свободно. Справа от двери стояли парни, поджидавшие своего приятеля. Их было четверо или пятеро. Пока надо мной колдовал чародей с певучими ножницами в руке, я искоса наблюдал за ними. Мое внимание остановил щуплый юнец в белой сорочке, в черных брюках. Он был альбинос. Низкорослый, всем остальным по плечо, ноги были слегка расставлены, пальцы засунуты за ремень с громадной металлической пряжкой. Белые волосы аккуратно зачесаны над покатым лбом, но все же один вихорок завис в задиристой боевой стойке. И сам он раскачивался на носках, словно готовился к прыжку. Не только я смотрел на него, он тоже разглядывал меня – глаза под белесыми бровями, как будто выгоревшими на солнце, не скрывали ни вызова, ни антипатии.
Постриженный, пахнущий одеколоном, я возвратился в гостиницу «Рига», взял в номере свой ручной чемоданчик – моя трехдневная эскапада не требовала основательной клади, – простился с дежурной по этажу, выбежал на летнюю улицу, продефилировал мимо Оперы и перешел на тенистую сторону.
О проекте
О подписке