Читать книгу «Ничего они с нами не сделают. Драматургия. Проза. Воспоминания» онлайн полностью📖 — Леонида Зорина — MyBook.

СОФЬЯ. О ваших подвигах много толков. К чему бы вам вздохи? А это правда, что с детства вы дружны с цесаревичем?

ТОЛСТОЙ. Кто может быть другом наследнику трона? Мы вместе играли…

СОФЬЯ. В какие же игры?

ТОЛСТОЙ. В жмурки да в прятки. В фанты, в шары. Однажды он хотел побороться, но я уклонился – я знал, что сильней, а поддаваться я не умею.

СОФЬЯ. И впрямь вы пресильный. Ходят легенды о вашем немыслимом богатырстве.

ТОЛСТОЙ. Все правда: разгибаю подковы и кочергу вяжу в узелок – мог бы народ потешать на ярмарках.

СОФЬЯ. Как звали первую вашу любовь?

ТОЛСТОЙ. Цецилия.

СОФЬЯ. Разве? А не Мария? «Ты помнишь ли, Мария, утраченные дни?»

ТОЛСТОЙ. Вам ведомы и эти стихи? Я написал их моей кузине. Ей было тогда уж шестнадцать лет. Цецилии не было и десяти.

СОФЬЯ. Вот и славно! А сколько же было вам?

ТОЛСТОЙ. Мы были с ней сверстники. Цецилия Герсдорф. Прекрасное лето в прекрасном Веймаре. Мой дядя тогда привел меня к Гёте. Тот был уже на пороге восьмидесяти, но что за юношеская осанка! Глаза несдающегося орла – казалось, что все у него впереди. Он посадил меня на колени, и в ту минуту я дал себе клятву, что непременно стану писателем.

СОФЬЯ. Так эта Мария – вам сестра? А что Полина Толстая, также с вами в родстве?

ТОЛСТОЙ. Графиня Полина? Она знакома вам? Все Толстые в каком-то меж собою родстве, но мы достаточно далеки. О ней мне нечего вам сказать. Отец ее был известен глупостью и детской склонностью к похвальбе.

СОФЬЯ. Но дочь – красотой.

ТОЛСТОЙ. Фарфоровый пупс. Идите сюда. Дайте ладошку.

СОФЬЯ. Вы ее сплющите.

ТОЛСТОЙ. Я буду бережен. (Привлекая ее.) О боги, я снова теряю голову.

СОФЬЯ. Это опасно.

ТОЛСТОЙ. Это божественно. И ты еще говоришь о Полине! Она не идет с тобою в сравненье.

СОФЬЯ. Когда вы посмотрите на меня трезвыми утренними очами, вы согласитесь: это не так. Ненадобно ничего чрезмерного.

ТОЛСТОЙ. Умеренность – добродетель скопцов.

СОФЬЯ. Алеша… Погодите, прошу вас… Ну погоди же. Ну дай сказать…

ТОЛСТОЙ. Ты, верно, о муже? Он даст развод. Надеюсь, он человек чести.

СОФЬЯ. Да… честь… но впереди – самолюбие. Он знает, что я не могу с ним жить, но он не хочет этого знать.

ТОЛСТОЙ. И все ж – ему придется смириться.

СОФЬЯ. Алеша, выслушай же меня. Уже нельзя, чтоб меж было что-либо темное и утаенное. Не все ты знаешь…

ТОЛСТОЙ. По мне – с избытком. Я знаю, что он – конногвардеец. Что, в сущности, вы живете розно. Что любишь ты не его, а меня.

СОФЬЯ. Я не любила его и прежде. Ты спросишь, зачем же пошла я замуж? А для того, чтобы скорей забыть… того, кто был для меня всем светом. Кому я принадлежала вся.

ТОЛСТОЙ (не сразу). И кто ж он?

СОФЬЯ. Он не стоил любви. Я знаю, о чем сейчас твоя мысль. О том, что мало я подхожу для роли обольщенной пастушки, но девушке в самом начале жизни он мог явиться в плаще героя. В нем были все свойства, чтоб ослепить и подчинить ее своей воле. Я делаю тебе больно, прости…

ТОЛСТОЙ. Больно – да только по той причине, что мне не досталось тебя увидеть, когда, полюбив, ты могла ослепнуть.

СОФЬЯ. Что делать? Страдания нас меняют. А я настрадалась на весь мой век. Бог даровал мне трех нежных братьев, способных вступиться за честь сестры. Юрий, который во всем был первый, призвал того человека к барьеру. Они стрелялись, и Юрий убит.

ТОЛСТОЙ. Бедная, бедная ты моя! Скажи… я хочу знать его имя.

СОФЬЯ. Спроси о нем у Полины Толстой. Он муж ее.

ТОЛСТОЙ. Вяземский? Невозможно.

СОФЬЯ. А я еще дышу. И живу. И только не в силах понять – зачем?

ТОЛСТОЙ. Затем, чтоб эта ночь была наша. Затем, что мы вместе. Я рядом с тобой. Сегодня, завтра, всегда, навек.

Мать

Июнь 1854 года. У Анны Алексеевны Толстой.

АННА АЛЕКСЕЕВНА. Дай посмотреть на тебя еще раз. Ты возмужал за эти дни. Лицо обветрено, как у матроса. Ты в самом деле стал моряком. Сядь ближе. Дай подержать твою руку. Ужасные и прекрасные дни.

ТОЛСТОЙ. Вы правы. Такие дни – как сгусток. Нежданно судьба твоя перекрещивается с судьбой отечества, вдруг понимаешь уже не разумом – всем существом, – что ты и оно есть нечто целое, что ты хоть и мал, а часть истории.

АННА АЛЕКСЕЕВНА. Все так и есть. Такие событья рождают им подобные чувства. Я слабая женщина, но и я испытываю их в полной мере. Я даже дивлюсь самой себе. Ты знаешь, что всякие искушения всегда надо мной имели власть. Покойный твой дядя меня звал мотовкой. Пусть это было преувеличенье, но я ему, смеясь, отвечала: «Зато, мой друг, я не стала ханжой». Скажи мне, однако, верно ли то, что англичане ушли из Кронштадта?

ТОЛСТОЙ. Их боле там нет. И мало того – в Грузии мы одержали победу. Захвачено тридцать турецких знамен.

АННА АЛЕКСЕЕВНА. Господи, сбереги Россию. Дай тебе Бог, чтоб твое предприятие тебе удалось, удалось совершенно, Алеша, но ведь оно незаконно.

ТОЛСТОЙ. О том не тревожься, я все обдумал. Мне нужно не более трех недель. За эти дни я сумею набрать и вооружить людей решительных. С ними я начну партизанство. Всё будет считаться прогулкой на яхте, плавать в шхерах можно без позволения. Теперь представьте – на нас напали. Неужто не вправе мы защищаться?

АННА АЛЕКСЕЕВНА. Не буду, не стану тебя отговаривать. Ты стал мужчиной, ты ищешь подвига. Храни тебя Бог. Так ты говоришь: Кронштадт свободен?

ТОЛСТОЙ. Тут нет сомнений. Я был как раз тогда у Тургенева – он, как вы знаете, обитает меж Петербургом и Ораниенбаумом…

АННА АЛЕКСЕЕВНА. Сказывают, он собрался жениться…

ТОЛСТОЙ. Все может быть под этой луной.

АННА АЛЕКСЕЕВНА. Когда уж и ты?.. Ах, Алексей, ужели не дано мне дожить?

ТОЛСТОЙ. Родная моя, не нужно об этом. И вам предмет разговора нелегок, а мне он тягостен…

АННА АЛЕКСЕЕВНА. Это жестоко. Ты вынуждаешь меня молчать. Закрыть глаза, заложить себе уши. Не видеть, не слышать, делать bonne mine. Три года ты связан этими путами, Алеша, дитя мое, я твоя мать…

ТОЛСТОЙ. Прошу вас, вы знаете, как вы мне дороги…

АННА АЛЕКСЕЕВНА. Теперь я уже ни в чем не уверена. Никто тебе не дорог, никто… Одна она… О, эти мужчины… вот кого постичь невозможно… Была бы уж так она хороша – хоть поняла бы, так нет же, нет! Все крупно, чрезмерно – и лоб и скулы. И я не пристрастна, я признаю, что она умна, она энергична… Но эта энергия и страшит. Тут чувствуешь тайную бессердечность.

ТОЛСТОЙ. Я вас умоляю не продолжать. Вам надо бы щадить нас обоих. В эту минуту страдаю я, но после вы сами станете мучиться.

АННА АЛЕКСЕЕВНА. После? Я терзаюсь три года, Алеша, я места не нахожу. Эта женщина приносит несчастье. Сперва – ее брат, потом – ее муж…

ТОЛСТОЙ. О, нет – вы пристрастны.

АННА АЛЕКСЕЕВНА. Что ж, пусть пристрастна. Я не могу не быть пристрастна. Ты – единственное, что есть в моей жизни. Мой свет, мое сердце, моя отрада. И молча отдать тебя в эти руки…

ТОЛСТОЙ. Она меня любит…

АННА АЛЕКСЕЕВНА. Какая жертвенность! Кого ж и любить, как не тебя? Красавец, божий дар, геркулес – и сердце при этом, как у ребенка. Тебя ничего не стоит увлечь – ты прямодушен и легковерен. Вспомни хоть ваши первые дни. Восторг, безумство, ты в упоенье. И вдруг она бросает тебя – едет к брату в Пензенскую губернию, благо, братьев у нее предовольно и все ей служат, как верноподданные. Скажи, почему она это сделала?

ТОЛСТОЙ. Единственно, чтоб не встречаться с мужем.

АННА АЛЕКСЕЕВНА. Дитя! Единственно для того, чтоб ты тосковал и сходил с ума. Чтоб понял, как нестерпима разлука. А первая встреча на маскараде? Ты веришь, что все это было вдруг?

ТОЛСТОЙ. Я вновь вас прошу во имя того, что значите вы для вашего сына – остановитесь. Вам нужно понять: все это слышать мне непосильно. Пусть вы не можете уважать Софью Андреевну, но вы могли бы, по крайности, уважать мое чувство. Поймите, я безумно люблю эту женщину – так вы ее назвали. Эта женщина – мне опора и друг. И лишь она помогла мне избыть мою одинокость на этом свете.

АННА АЛЕКСЕЕВНА. Ах, друг мой, как же ты беззащитен… Что будет с тобой, когда я уйду? А мне на земле гостить недолго.

Конец и начало

Февраль 1855 года. У Николая – цесаревич. Николай полулежит на узкой кровати, прикрытый шинелью.

НИКОЛАЙ. Я помираю. Не возражай. Всяк человек предел свой знает. На этот раз мне не подняться.

АЛЕКСАНДР. Нет, вы подниметесь, вы воспрянете. Тут говорит не ваш недуг. Это – усталость и удрученность, это несчастье в Евпатории, наши жертвы, вероломство Европы. Но все, однако же, преходяще.

НИКОЛАЙ. Не спорь, говорю я тебе. Не нужно. Мне должно сказать тебе нечто важное. Напутствовать тебя я не стану. Я – не Борис Годунов, ты – не Федор. Покойный Пушкин все написал. Есть там и вздор, но есть и дельное.

АЛЕКСАНДР. Папа́, я умоляю вас. У Пушкина есть и другие строки. Если уж вы о нем сейчас вспомнили.

НИКОЛАЙ. Пушкин… Поправь мне подушку. Спасибо. Я не сумел его полюбить. Судьбе угодно было поставить нас с ним… в особое положение… И тут навряд могло получиться что-либо искреннее и доброе… Я знаю, что меня осуждают, меня за многое осуждают, но тот, кто принял крест на себя, должен снести и суд людей. А суд их редко бывает верен…

АЛЕКСАНДР. Бог мой, откуда такая мысль. Люди пред вами благоговеют.

НИКОЛАЙ. Не надо. Я знаю цену. Всему. И всем хвалам, и всей хуле. Я говорил с тобой не однажды. Знаю, ты одержим желаньем явиться новым преобразователем. Ты веришь, что главное – быть в движении. Но главное – устоять на ногах! Незыблемость – опора державы!

АЛЕКСАНДР (осторожно). Папа, не в нашей ли неподвижности зрели несчастья этой войны?

НИКОЛАЙ (молчит, потом – с усилием). Бессмысленно. И бесполезно.

АЛЕКСАНДР. О чем вы, отец?

НИКОЛАЙ. О своем старанье тебя остеречь – пустое дело. Что ты задумал, то ты и сделаешь. Саша, я за тебя страшусь. Ты должен сначала понять народ, которым будешь повелевать. Сначала пойми, а уж там благодетельствуй. Все, что я делал на сей земле, я делал единственно для него, единственно для его величия, но я свободен от обольщений. Он с наслажденьем откусит руку, которую, кажется, рад лизать. Дай лишь почувствовать ему, что в этой руке дрожит хоть мизинец.

АЛЕКСАНДР. Господь нас спасет. Вы нужны России.

НИКОЛАЙ. Давно ли я принимал венец? Тридцать лет, как единый миг. Однажды – о Боже мой, – был я ребенком, учитель мне показал на бабочку, сказал, что она живет лишь день. Я – в слезы, он стал меня утешать, мол, для нее этот день, как век. Я изумился – не мог понять. Сейчас я вижу тот день, тот сад, ту бабочку и – все понимаю.

АЛЕКСАНДР. Вы будете жить. Вы обязаны жить.

НИКОЛАЙ. Кончено. Вот и настал твой час. Тебе сейчас горько… мне было горше… В первый же день своего царствования и – грянуть по площади… картечью. А после – повесить пять человек. Легко ль с этим жить? Но зато и ты, и дети твои, а после – и внуки избавлены от нужды сделать большее. Я взял – на себя. Саша – ни камешка! Сдвинешь – все рухнет. Ступай, я устал. Господь с тобой. Вспоминай отца.

Близ бездны

2 марта 1856 года. Одесса. Толстой в бреду. Рядом с ним – Софья Андреевна.

ТОЛСТОЙ. И ничего в природе нет… Вот привязалась старая строчка… Кажется, и впрямь умираю. Нет. Невозможно. Но отчего ж? Столько ушло на моих глазах – за эти дни… от той же напасти. Вот так же у них глаза и лоб были в огне и губы сухи. Их больше нет. Отчего же и я вот так же не могу прекратиться?.. Чем я их лучше? Я так же смертен. Но, Господи… Это несправедливо. Меня – и нет. Меня больше нет… И ничего в природе нет… А как там было дальше… Не вспомню. Больше не будет уже минут, когда слова кипят и клубятся… И не родится всего того, что я обязан сказать… что жило – во мне одном и ни в ком другом.

СОФЬЯ. Алеша, ты не слышишь меня?

ТОЛСТОЙ. А ты не узнаешь, как ты любима, что в этот час ты здесь, как в ту ночь… Что я угадываю черты, скрытые маской, а ты смеешься – миг – и ускользнешь… Навсегда. И ничего в природе нет…

СОФЬЯ. Алеша, это я, ты не бредишь… Мне дали знать, и я уже тут. Да где же и быть мне, как не с тобой? Скажи, что ты слышишь, что видишь меня…

ТОЛСТОЙ. Я вижу тебя, я слышу твой голос, второго такого нет на земле… Нет нужды, что ты мне сейчас приснилась… а вижу тебя, значит, ты здесь. И жизнь наша – сон и сон – вся жизнь… Но так жалко. Но обидно. Так глупо. Зачем нам разлучаться, зачем, уж если мы отыскали друг друга.

СОФЬЯ. Мы не расстанемся. Никогда. Мы будем вместе до самой смерти.

ТОЛСТОЙ. До смерти… Везде и всегда – лишь смерть. Так просто перешагнуть порог. Нет, жизнь мне все-таки удалась. Я встретил тебя, она оправдана. А смерть не удалась, вышла жалкая. Погибнуть на войне не от пули, от тифа – судьба надо мной посмеялась. Какая несчастная война… Порыв, отвага – и все напрасно.

СОФЬЯ. Алеша, нет! Это не так. Не может быть ничего напрасного.

ТОЛСТОЙ. Все напрасно. Я мог быть писателем. Клянусь тебе, я чувствовал силу.

СОФЬЯ. Я знаю, знаю. Зачем ты думаешь, что я усомнилась? Ты должен мне верить.

ТОЛСТОЙ. И ничего в природе нет, что бы любовью не дышало. Ну наконец-то вспомнил. Вот радость! «Что бы любовью не дышало». Знаешь, как я про себя решил? Ежели вспомню, тогда спасусь. «И ничего в природе нет…» Коли на этом остановиться, то значит – конец, значит – предел. Но дальше… дальше – совсем иное. «Что бы любовью не дышало». Ты понимаешь? Опять надежда. Одна строка без другой не живет. «И ничего в природе нет» – смерть, безнадежность, – но слушай дальше! – «Что бы любовью не дышало»… И все уж преобразилось – жизнь! Вот так и мы с тобой – две строки – одна без другой теряет смысл. Как хорошо, что ты мне снишься…

Шах королю

1858 год, весна. Крым. Толстой и Софья играют в шахматы.

СОФЬЯ. Твой ход, мой друг. Как ты рассеян.

ТОЛСТОЙ. А все же таврической весне недостает преображенья. Здесь в январе сияет солнце, а в феврале цветет миндаль. Вот наша, на севере – гром небесный! Вдруг да обрушится на тебя.

СОФЬЯ. А положение твое – дрянь. Пойдешь офицером или турою – разница будет невелика.

ТОЛСТОЙ. Стало быть, надо ходить конем.

СОФЬЯ. Так я его стреножу. Гардэ. Ты обнажил свою королеву.

ТОЛСТОЙ. О, если б!..

СОФЬЯ. Что за грешные мысли.

ТОЛСТОЙ. Прости их. Весна везде весна. И дышится легче и чувствуешь жарче. И только вдруг память морозом пахнет: скоро уж год, как я без матери. Я – сирота. Когда-то я думал, что сиротами бывают лишь дети.

СОФЬЯ. Так ты – дитя.

ТОЛСТОЙ. Сколько страстности было во всех ее словах и поступках. Неистовый, неукротимый характер. Но искренность, искренность во всем. Так больно, что вы не смогли сойтись.

СОФЬЯ. Мне также. Но вины моей нет. Она полагала, что видит особу, решившую завладеть ее сыном. Она ведь была убеждена, что даже и встреча на маскараде была моей искусной интригой.

ТОЛСТОЙ. Ах, милая, будь же великодушна. Она любила меня сверх мер и в этой любви теряла разум.

СОФЬЯ. Все так, но мера нужна в любви ничуть не менее, чем в словесности. Там, где избыток, там и бесформенность. Порой материнская любовь мешает даже мужчине стать взрослым.

ТОЛСТОЙ. Нет, Софа, в любви нужна чрезмерность. Она была на нее способна, а я ей тем же не смог ответить. Кто станет еще меня так любить?

СОФЬЯ. Зачем ты это сказал?

ТОЛСТОЙ. Прости. Теперь мы – одно. Ты это знаешь. Кроме тебя, я всем чужой. Уехать бы нам с тобой в Италию.

СОФЬЯ. Ты должен отправиться в Петербург.

ТОЛСТОЙ. Помнится, лет восемнадцать назад, мы были там вдвоем с государем, впрочем, тогда он был цесаревичем. И всякий день от виллы Д’Эсте ходили с ним на виллу Реймонди, стреляли в цель, упражняли руку. А там была дочь кустоде Пеппина. Сияние, живость, неутомимость, а взор переменчив – то пламя, то бархат. Чтобы остаться с ней с глазу на глаз, я будто забыл свою пороховницу в одной из гостиных, потом встречаюсь, прошу Пеппину помочь мне в розыске. Пороховница была в той комнате, в которой ставни были закрыты. И там-то я сделал ей объясненье в любви моей – и уж столь убедительное, что было смешно в ней усомниться.

СОФЬЯ. Ты и теперь, когда в деревне, рад прогуляться по бережку и поглядеть на купанье пейзанок.

ТОЛСТОЙ. Я не оправдываю сатиров, но извиняю.

СОФЬЯ. Ты сам – из них. Я еще не знала тебя, а уж слышала о твоем донжуанстве.

ТОЛСТОЙ. Оно тебя, верно, и привлекало.

СОФЬЯ. Быть может. Делай свой ход.

ТОЛСТОЙ. Изволь.

СОФЬЯ. Шах и мат.

ТОЛСТОЙ. Опрокидываю короля. Он просит королеву принять его безусловную капитуляцию.

СОФЬЯ. Какой же ты тогда Дон Жуан? Тот не сдается, ему сдаются.

ТОЛСТОЙ. Я бы хотел о нем написать и разрешить эту загадку. Я думаю, он мечтает о сдаче, но всякий раз не находит той, которой вручил бы шпагу и сердце.

СОФЬЯ. Само собой – женщины виноваты.

ТОЛСТОЙ. Известно ли тебе, дорогая, что род Жуанов имел две ветви? Был гордый Дон Жуан ди Тенорио и пылкий Дон Жуан ди Маранья.

СОФЬЯ. Который ближе тебе?

ТОЛСТОЙ. Второй. Мне в имени Тенорио слышатся коварство и холодный расчет, а в имени Маранья – лишь юность, беспечность и потребность в любви.

СОФЬЯ. Как раз твои свойства.

ТОЛСТОЙ. Добро бы так! Юность минула, беспечности нет. Осталось лишь желанье любить.

СОФЬЯ. Любить или быть любимым? Тут грань.

ТОЛСТОЙ. А вот напишу своего Маранью, а вот прочитаешь мое маранье, так убедишься, что грани – нет. Только когда же его писать? Ты все твердишь, что пора – в столицу.

СОФЬЯ. Где ж флигель-адъютанту и быть?

ТОЛСТОЙ. Софа, я наконец решился. Буду просить царя об отставке.

СОФЬЯ. Это бесчестно. В такие дни! Он ведь надеется на тебя.

ТОЛСТОЙ. Поверь мне, что я создан писать. Больше – ни для чего другого. Служба постыла и незначительна, не насыщает моей души. Он не спросил меня и назначил в Секретный комитет о раскольниках. Есть чем занять сердце и голову! Меня-то всегда бесили люди, которые рвут Бога на части.

СОФЬЯ. Вот тебе случай привесть в чувство.

ТОЛСТОЙ. Сказал ему, что я не чиновник, что я поэт, – и слушать не стал! Почти два года подло потеряны. Мне минуло сорок – очень возможно, уже позади две трети жизни. Я должен писать, я должен служить не государству, а призванию. Тогда и державе что-то прибудет.

СОФЬЯ. Милый мой, я все это слышала. «Не дай мне, Феб, быть генералом…»

ТОЛСТОЙ. «Не дай безвинно поглупеть».

СОФЬЯ. Да помню, помню я, не подсказывай. Все это – прутковские шалости, можешь послать на память братцам. Они оценят. Вполне в их духе.

ТОЛСТОЙ. Мне жаль, что ты их не полюбила. Хотя бы за их любовь ко мне.

СОФЬЯ. Алеша, родной, не обольщайся. Приятельство – еще не любовь. А вся ваша связь – лишь игры да шутки. Дай Бог им удачи, но все Жемчужниковы давно смешали досуг и труд. Всякому овощу свой черед. В свой срок пображничали, поерничали, а дальше пути-дорожки врозь. Довольно и того, что Владимир однажды наградил тебя тифом и чуть не отправил на небеса.

ТОЛСТОЙ. Итак, коли я тебя верно понял, их участь – шалить, а моя – служить.

СОФЬЯ. Нет, ты не понял, совсем не понял. Дело не в карьере твоей, я думаю о твоем покое. Литература пожрет твою душу. Ты по натуре честолюбив. Это бы не беда, да тебе собственного признания мало, мало даже признания близких. Тебе подай поклонение общества. Но ты еще горд и себе не позволишь ни искательства у журнальной критики, ни угожденья читающей публике. Стало быть, ты уже обречен.

ТОЛСТОЙ. Согласен. Мне нечем привлечь вниманья. Я не разжалован и не выслан и не таинственный незнакомец. Я – титулованный дилетант. Я не желаю и не могу принадлежать какой-нибудь партии. В поэзии общей правды нет. Мне гадко, когда почтенные люди собьются для круговой поруки, не важно, как ее назовут – пристрастием, вкусом или идеей. Судьба моя – попадать в раскол! Либо в Секретном моем комитете, либо на писательском торжище. Везде делят Бога. А хуже того – литературное генеральство. Кто жмется к Тургеневу, кто – к Некрасову.

СОФЬЯ. Чему тут дивиться? Словесность – война. Есть генералы, есть рядовые. Но если бы мне пришлось выбирать, я все-таки предпочла бы Некрасова. Он прямодушнее.