Читать книгу «Белая карета» онлайн полностью📖 — Леонида Никитинского — MyBook.
image
cover

В самом деле, впоследствии ей иногда больше шло Lila с ударением на последнем слоге, а при других обстоятельствах просто Лиля, а на самом деле по паспорту ее зовут Лия, Лия Бахтияровна Кипчакова – и это все не один и тот же персонаж.

Конвейер между тем работал бесперебойно, мимо нас провезли старуху с синим лицом, шедший сбоку немолодой человек одергивал полу халата, открывавшую такую же синюю ляжку: вероятно, это была его мама, но одергивай не одергивай, а понятно было, что ее уже скоро везти не в палату. Следом проехала, свесив ноги с каталки, девица с зеленым хаером, наверное, наркоманка: она материлась для бодрости, готовясь к встрече в аду, а ее подруга придерживала на каталке узелок с пожитками.

Из лязгнувшего дверцей лифта вышел сутуловатый, хотя еще довольно молодой мужчина в салатовой как бы пижаме и стал озираться, вертя головой на длинной шее. У него были почти бесцветные волосы под такой же салатовой шапочкой и глаза тоже бесцветные, но скорее добрые – кажется, чуть с близорукостью.

– Где тут у нас француз? – осведомился он у докторши в обычном белом халате.

– Это мы! – крикнул я, затем только сообразив, что всякий звук отскакивает тут от желтушного кафеля эхом, тележки же с больными, напротив, скользили в неизвестность бесшумно. – А вы доктор Михиладзе?

– Нет, я Голубь, – сказал бесцветный. – Павел Евгеньевич Голубь, это фамилия, а так я анестезиолог, а хирург ждет наверху.

– Давление чуть повышенное, Павел Евгеньевич, но это он после укола, – сообщила врач. – Промедол внутримышечно. Вот снимок кисти.

– Поехали, – сказал Голубь, мимоходом глянув снимок на просвет. И тут же явились волосатые санитары, словно черти выломились из кафеля.

– Мне тоже с вами? – спросил я. – Он же не говорит по-русски.

– А мы не будем там с ним разговаривать, – доброжелательно сказал Голубь. – Это что у вас там в пакете, водка? Водка для Хи – хорошо, но это потом. А где его вещи?

– Какие вещи? – спросил я, догоняя: санитары уже везли Анри на резиновом ходу к лифту. – Мы сразу после операции уедем с ним в Американскую клинику.

– В Американскую? – переспросил Голубь, прищурившись. – Операция будет идти часа три, а то и четыре. Значит, так: зубная щетка, паста, бритву не надо, он левой все равно не сумеет, еды – что он там у вас ест? Спортивный костюм и туалетную бумагу непременно.

– Nicolas, Nicolas!.. – Анри, видимо, улавливал смысл разговора и тянул ко мне в ужасе здоровую руку, но дверца лифта с лязгом уже захлопнулась за ними.

* * *

Я снова отпер дверь дедовой квартиры, включил свет, решил не вытирать до прихода уборщицы уже подсохшие следы на паркете, по которому так любил, когда мне было лет пять, кататься в войлочных тапках, разогнавшись из передней, и прошел в спальню.

Неловко сказать, но, копаясь в комоде Анри, чтобы добыть майку и чистые джинсы (в фитнес он не ходил, и никакого спортивного костюма у него не было), я испытывал даже некоторое злорадство. Он был, что называется, скопидомок, как большинство из них, и, вбухав бешеные деньги в старую сталинку, на стремянке, по которой я лазал еще вешать шары на елку, решил сэкономить. Она и поехала, ободрав внешний лоск стиля и обнажив старинную суть: все те же советские обои «в огурцах», поклеенные, когда нас с ним, может быть, еще и на свете не было (дед даже разговоров о ремонте не выносил, и в этом смысле я больше похож на него, чем на родителей, – вообще не люблю перемен).

В заключение я почистил холодильник и продуктовый шкафчик, выгреб оттуда сыр, ветчину, хлеб и какие-то особенные йогурты, которыми питался француз, закупая их только в «Азбуке вкуса», – этого должно было хватить на пару дней. Я прихватил еще полбутылки «Хеннесси», подавив желание отхлебнуть прямо сейчас: день был тяжелый, и до вечера, который еще бог знает когда теперь наступит, фляжка во внутреннем кармане будет придавать мне силы.

Между тем, взглянув на часы, я понял, что прошел только час с тех пор, как каталка на резиновом ходу увезла француза в неопределенность, и не было никакого смысла сразу возвращаться в больницу. Но мне не хотелось и долго оставаться тут одному, и тем более снова заходить в кабинет, какая-то в этом была для меня укоризна: в оставленных ли там домиках, давно не протиравшихся от пыли, или старый, но не выброшенный на помойку плюшевый заяц так смотрел – черт его знает.

Я придумал включить телевизор, чего в последние годы не делал, – большой плоский экран, приобретенный Анри, висел в гостиной в простенке, освобожденном для этого от фотографий. Кое-как разобравшись с пультом, я пролистал несколько французских каналов, пропустил обрывки парламентских комментариев, рекламу горнолыжных курортов и прогноз погоды и остановился на российских новостях. Совет Федерации разрешил-таки президенту использовать российские войска на Украине, но «вежливые люди», начав в Крыму, уже победно шествуют по ее Юго-Востоку. Митинги в Донецке и в Одессе, жители Крыма готовятся проголосовать за присоединение к России, их договор еще предстоит оценить Конституционному суду, но граждане РФ его уже поддержали: рейтинг президента взлетел до небывалых восьмидесяти шести процентов…

Впрочем, кажется, тогда это еще не было подсчитано, но я это все равно уже каким-то образом понимал: ведь подавляющее большинство в самом деле подавляет, это не просто фигура речи. Я понимал, что это важно, что это теперь будет вот такая жизнь, но не мог заставить себя смотреть. Я стал листать программы назад: «Пари Сен-Жермен» играл с «Монако» и вел один – ноль. Какое-то время я пытался следить за мячиком и игроками в разноцветных майках, бегавшими за ним по изумрудному в свете прожекторов газону, но скоро поймал себя на том, что не могу сосредоточиться, что это мне так же не интересно, что (и тут мне отчего-то на миг стало страшно) мне вообще ничто не интересно, как будто цветной экран вдруг превратился в черно-белый.

Я метнулся в переднюю, надел сначала куртку, потом сел шнуровать ботинки, злясь на себя за то, что это было неудобно, потом, бросив шнурки, повинуясь новой мысли, забежал в кабинет, чтобы, не зажигая там света, схватить со стола книжку. Теперь я был во всеоружии мыслей Фуко – он поможет мне избавиться от болезни, о которой он там как раз так складно и рассуждает, – надо только добраться до светлой, чистой и ничейной «Шоколадницы», что ближе к метро, а вещи пока можно оставить и в машине.

Столик в углу был как раз свободен, и я сел, нащупав спиной стену; я заказал капучино с эклером и стал смотреть на девчонок, по виду школьниц, – они болтали за соседними столиками, вешали и снимали с вешалки цветные (но не черно-белые!) куртки. Но и в свою сторону я тоже поймал два или три настороженных взгляда. Ах, вон оно что: нерусская книжка на столе… Нет, это была, конечно, фобия, но жизнь проносилась мимо во всем блеске своей молодости, а я не попадал в те восемьдесят шесть процентов, которые, кажется, в тот день еще не были сосчитаны, но я о них каким-то образом уже все понимал. Я раскрыл книгу посредине, положив ее обложкой на стол, и начал читать с какого попало абзаца:

«В инвариантности клиники медицина связала истину и время…» «И место», – добавил бы я от себя. Я перевел это в уме, прикинув так и этак, и необходимость задумываться над каждым словом отвлекла меня от напрасных страхов: когда в очередной раз я поднес к губам чашку, на дне ее оставалась только молочная пена. Да как раз и пора было уже. Я расплатился и пошел к машине – на улице бодро подмораживало, ногам было скользко.

* * *

Операция еще не закончилась, но мне было позволено, купив бахилы, подняться на четвертый этаж в травму. За дверями матового стекла угадывался длинный коридор, совершенно пустой, но более светлый, чем закуток, где я устроился на жестком стуле. Через какое-то время по ту сторону послышались голоса: приглушенные женские и один мужской – очень густой и командирский, и я не без опаски постучался. На матовое легла тень, показавшаяся мне огромной, и в проем распахнувшейся двери вышел человек в халате, небрежно наброшенном поверх голубого костюма хирурга – там отчетливо видны были побуревшие капли крови. На лбу его параллельно морщинам был заметен след от шапочки, которую он устало скинул, дав своим косматым, чуть вьющимся волосам встать естественным дыбом. Черные, слегка навыкате глаза его старили, хотя он должен был быть примерно мой ровесник – чуть-чуть до пятидесяти. Я молча протянул ему пакет с «Белугой», который он принял огромной ручищей. Глаза метнули молнию внутрь, и мне почудилось, что водка сразу была выпита вся до дна – одним этим взглядом.

– Женя! – рявкнул он сестре, появившейся рядом. – Дайте ему халат, он пройдет через отделение, чтобы по улице его не гонять.

– Ну, Георгий Вахтангович, – пискнула сестра, – опять главврач ругаться будут!..

– Но тот же по-русски не понимает, а этот в бахилах, – пояснил Михиладзе и добавил грозно: – Вы только не хватайтесь там ни за что…

Две сестры выкатили в коридор тележку с телом Анри, который, видимо, еще только приходил в сознание. Давешний Голубь, пятясь, парил возле него. В руке у него были какие-то трубочки, не то проводки, отчего казалось, что это он с их помощью управляет тележкой, заставляет ее то ехать по коридору, то остановиться у лифта. Анри открыл глаза, но еще не видел, что его правая кисть, лежавшая поверх простыни, проткнута спицами из блестящего металла и забрана в такой же каркас. Он пошевелился, и я перевел врачам вопрос, который сам едва смог разобрать по губам:

– Он спрашивает, где он. Куда вы меня везете?

– В реанимацию, натурально, – прогудел Михиладзе.

– Там нет мест, – сказала сестра. – Гололедица, везут бабушек, как дрова, у всех шейка бедра. Не выкидывать же их на ночь глядя.

– А, ну тогда в восьмую. А что, там четыре койки всего. Я завтра там его посмотрю.

– Ему нельзя здесь, – сказал я, – он просил в Американскую клинику, у нас, то есть у посольства, с ними договор.

– Вы просто не в своем уме, – сказал Михиладзе. – Вы хотите сказать, что я четыре часа по косточке собирал ему кисть, а теперь это все в задницу? Забирайте вашу водку, и чтобы я больше никогда не видел ни его, ни вас.

– Нет, ну что вы…

– Тогда будьте здесь завтра без десяти восемь. Сейчас пройдите с ним до палаты, чтобы утром не путаться, а я пока откупорю вашу «Белугу», у меня смена кончилась.

– В самом деле, его сейчас нельзя никуда везти, – мягко сказал Голубь, подкручивая что-то в своих трубочках, между тем как сестры закатили тележку в лифт. Хирург остался, а мы вознеслись куда-то выше.

– Что он сказал? – прошептал Анри.

– Объясните, что я сделаю ему укол и он будет спать до утра как младенец, – сказал Голубь, продолжая вглядываться в лицо больного.

– O mon Dieu! – прошептал Анри. Он, наверное, увидел свою руку.

Мы выкатились, миновали еще двери и попали в какой-то следующий мир, где свет был тускл, стены обшарпаны, неприятно пахло тушеной капустой, мочой, йодом и какой-то еще больничной дрянью. В палате, куда завезли каталку, лежали трое, все пялились на нас, хотя на край постели сел только один, второй лежал с задранной к потолку ногой в такой же хитрой конструкции, какая была у Анри, а третий не мог даже повернуть голову: весь запеленатый, как мумия фараона, он только косил глазом. Не обращая внимания на протесты, которые я перестал переводить, сестра ловко спихнула Анри на койку, а Голубь достал из кармашка шприц, снял колпачок и вкатил содержимое в одну из трубочек. Глаза француза тут же закатились как бы в обмороке – я даже испугался, что он умер.

– Ну, нам пора. Вы спуститесь и выйдете с той стороны, дайте только сколько-то денег нянечкам, если хотите, чтобы они его протерли и надели памперс…

Доктор с сестрами испарились, а я стал выкладывать на тумбочку содержимое сумки, стараясь раньше времени не повернуть голову, а только бдительно вслушиваясь, что там за спиной: армия, где я оказался, когда меня турнули из МГИМО, научила меня этому, а в больнице оно сразу вернулось как-то само собой.

– Йогурты в холодильник отнеси, – сказал слева мужик с ногой. – В коридоре увидишь. Надо прямо в пакете и фамилию надписать. Как фамилия-то у него?

– Вы все равно не запомните, – сказал я, понимая, что настало время вступить с ними в контакт. – Он вообще француз, на…вернулся с лестницы, а по-русски и не может сказать.

– С какой лестницы, в подъезде? – с интересом спросил тот, который был весь в гипсе.

– Нет, со стремянки.

– Видишь, Толян, он француз, а мудак, как и мы, такой же…

– Ясное дело, – согласился Толян, который единственный тут мог передвигаться.

Третий, с подвешенной ногой, повернулся ко мне, благо шея у него была свободна:

– А тебя самого-то как звать?

– Максим, – соврал я на всякий случай, хотя никакой нужды в этом не было (но армия, как настоящего разведчика, в свое время научила меня осторожности).

– Слышь, Максим, – прогудел обездвиженный, – расскажи, что там в стране и в мире происходит. А то в этой гребаной палате даже телевизора нет. Толян один ходит в холл смотреть, но он только пыхтит, ничего толком пересказать не может. В Крыму как?

– Все отлично в Крыму! – бодро сказал я. – Крым наш, погода хорошая, восемьдесят шесть процентов россиян одобряют действия президента. В Донецке и Луганске мирные демонстрации, но они, кажется, уже не такие уж и мирные.

– Надо Харьков брать, – сказала нога убежденно. – Вишь, Вован, такие исторические события там происходят, а ты тут завис.

– А ты? – парировала мумия.

– Не, ну я-то успею, – сказала нога. – Слушай меня, я все ж таки капитан запаса. Там все так скоро не кончится, мы еще повоюем. А ты поедешь, Толян?

– Я-то? – переспросил Толян, прикидывая взглядом расстояние между постелью ноги и своей собственной. – Я чё, ебанько?

– Козел ты, а не русский, вот чё! – сказала нога с досадой, понимая, что и тапком, даже если он успеет за ним нагнуться, ему в изменника все равно не попасть. – Только утки и можешь выносить. А ну подай ее лежачему, ему пора поссать…

Мне тоже пора было завершать свое участие в этой дискуссии, и я сказал:

– Ну, партизанщины там тоже не надо, есть кому думать про выход к морю. Я так считаю. А где тут у вас нянечка?

– А ты ему кто, друг? – после некоторого общего молчания спросил фараон. – Хочешь ей денег дать? А француз тебе потом их отдаст? Уверен, а, Максим?

– Я переводчик, – сказал я, удивившись про себя пониманию этими людьми характера французов. – А чё, какие еще есть предложения?

– Слышь, переводчик, – сказала нога, – ты нам купи ноль семь, мы и сами всю жизнь его будем опекать, как ребенка. Памперсов вон у Вовки полно, ему положено. Они же потом пересчитывать не будут, а твоему пока хватит и одного.

– Почему ноль семь? Ноль пять, – сказал я, входя в роль. – А то вы буянить начнете, ты вон на одной ноге поскачешь по больнице бандеровцев мудохать.

– Не, это я так, – сказал Палыч. – Мы вообще-то мирные люди. Магазин за воротами сразу, это рядом. Толян бы и сбегал, он все равно выписывается, но ему же человеческое не выдали еще. На проходной скажи, что идешь к тяжелому, которого только положили, а так оно и есть по правде. Минералку покажешь, а водку за пазухой спрячь…

– Ладно, – сказал я, гордый тем, что для Анри так будет, по крайней мере, безопасней, а счет я ему, так и быть, могу и не выставлять: я же тоже позаимствовал у него полбутылки «Хеннесси», и фляжка сейчас уже нетерпеливо грела меня сквозь карман.

Через десять минут я вернулся. Толян нарезал круги по палате, на тумбочке были уже приготовлены помытые кружки и любовно очищенный апельсин, и даже мумия фараона, казалось, привстала.

– А ты сам с нами, за Крым, братан? – предложила нога чисто из вежливости.

– Спасибо, я за рулем, я потом наверстаю.

– Ну давай тогда, не тяни.

– Насчет француза, – инструктировал я, поправляя на Анри одеяло. – Говорить он не умеет, но несколько лет в России прожил и что-то может понять ни с того ни с сего. Так что вы тоже соображайте, что несете, когда он проснется.

– Не проснется, не ссы, – сказал фараон. – Ну чё, наливай?

С чистой совестью я вышел из травмы в парк, в котором, засыпая, тонула больница. Снова пошел снег, но теперь сухой, большими хлопьями, вроде даже теплый на вид. В отличие от корпуса, откуда я вышел, построенного где-то при позднем социализме, другие были старинные, красного кирпича, с высокими окнами, из которых на летящий сверху и снизу, вдоль и поперек, мелькавший между голых веток снег изливался таинственный синий свет больницы. И хотя фляжка нетерпеливо грела мне душу сквозь карман, почему-то мне не захотелось сразу оттуда уходить. Конечно, там, внутри, чудовищно пахло и каждую ночь кто-нибудь умирал, но там все было по правде, а не так, как мы привыкли.

Наверное, думал я, шагая под снегом, это и есть жизнь в пределе своих проявлений. Вот это, а не то. Вот этот тусклый, специальный, больничный, никогда не гаснущий свет, в котором вечность и время, надежда и безнадежность, дом и бездомность, сгустившись, сами уже не умеют различить себя друг от друга. Хотелось не домой, но выпить, но в машине пришлось посидеть еще немного, пока запотевшее стекло не прояснело изнутри.

* * *

Второе марта в том году пришлось на воскресенье – мне запомнилось, потому что пробок по направлению в город утром на Ленинградке не было. Но я все равно задержался: машину пришлось поставить далеко от ворот, и к травме я почти бежал – снова была оттепель, ботинки промокли, а красные корпуса в мутном утреннем свете выглядели обшарпанными и унылыми. Жизнь за ночь словно вытекла из них, приняв в мокром парке обличье фигур, лишенных пола, в темных куртках, наброшенных поверх несвежих белых халатов, – они бежали рысью в разных направлениях, что-то несли в руках или катили перед собой, но смысла в их движении можно было угадать не больше, чем в муравейнике.

Пришлось опять покупать бахилы, ждать сдачу с сотни, и, когда наконец я добрался до палаты, койка, куда накануне водружено было тело Анри, была пуста.

– А где?..

– Француз? – переспросил Палыч, рассматривая свою подвешенную ногу. – Да вот, Толян вчера выпил лишку и задушил вражье семя, чтобы не выебывался.

– Шутит он, – торопливо пояснил Толян. – На рентген увезли. Скоро приедут.

– О-ё… – выдохнула между тем в потолок мумия фараона. – Похмелиться бы…

Успокоившись, я разобрал, что к запаху мочи и прелого белья в палате примешивался теперь и отчетливый перегар с ноткой чего-то еще, как будто духов.

– Одеколоном вчера догнались, – подсказал Толян. – Я пошел телевизор посмотрел, а там такое, в Донецке…

Он умолк на полуслове: в палату вошел целый консилиум в халатах настолько свежих на этом фоне, что они казались пришельцами из другого мира. Первым шел Михиладзе, за ним Лиля, достигавшая головой в шапочке едва ему до плеча, за ними, как тень, Голубь, и последней сестра в голубом.

– Ну, что тут у нас? – рявкнул хирург.

– Поправляемся! Срастаемся потихоньку, Георгий Вахтангович! – отвечали больные нестройно.

– Семенов, пролежни сильно беспокоят? – продолжил допрос врач, сверяясь, впрочем, с тетрадками, которые подавала ему голубая сестричка.

– Никак нет, меня Ивакин мажет и переворачивает, терпимо.

Между тем все их взгляды постоянно обращались к Лиле, хотя та не произносила ни слова, а только кривила свой капризный красный рот.

– Ивакин сегодня на выписку пойдет после рентгена. Крамаренко, нога болит?

– Меньше, – не совсем уверенно отвечал Палыч. – Сколько мне еще в гипсе?

– Будете нарушать больничный режим, выпишу прямо так, – пригрозил хирург, потянул носом и повернулся ко мне: – Это вы им вчера принесли?..

– Нет, ну что вы, – отвечал Палыч за меня и за остальных. – Мы… эта… Мне нога еще понадобится – ну там, на Юго-Востоке. Вы же тоже, Георгий Вахтангович, я слышал?..