Ученый думает. Ложатся
значков латинских этажи
уверен он, что пригодятся
трудов мудреных тиражи.
Ложатся формулы как бисер —
познанья истины плоды.
Домашние стараются быть тише,
чернеют белые листы.
Науке преданный фанатик
– любимей дела просто нет.
Он может ночью как лунатик
шагами мерить кабинет.
К костюмам модным равнодушен,
бывает иногда смешон,
уверен он, что людям нужен…
А может быть наивен он?
Нет жалости к себе не толики.
Ну что за люди трудоголики!
Им можно вовсе не платить,
но этим их не укротить.
Коллеги "дуют" в турпоход,
а он с собой работу прет.
Все едут летом отдыхать,
а он готов "пахать", "пахать".
С ним секретарша про любовь,
но хочет он работать вновь.
Друг говорит: "Что за бабенка!"
А он: "Вот это работенка!"
Жена: "Поедем на курорт".
А он: "Меня работа уже ждет".
Жена: "Ты просто идиот".
А он: "Неполот огород".
Но все же должен я сказать:
– Нельзя их нам не уважать.
Долой, ребята, алкоголиков
и выпьем мы за трудоголиков.
Как много развелось дебилов,
хоть впору "караул" кричать.
В почете хамство, грубость, сила,
а интеллект – изволь молчать.
Не нужен он для власть имущих,
толпою легче управлять,
толпа влезать не будет в сущность,
толпе не надо много знать.
Толпа подачкам будет рада,
кусочкам малым пирога,
делиться властью с ней не надо,
а власть им, ой, как дорога.
Толпа не спросит: – Миллионы
как можно честно раздобыть?
Ее им безразличны стоны
– Ну, право, люди, хватит ныть!
Для кайфа разве мало водки
и секс дешевый – нет проблем,
а мы закроем быстро глотки
любителям запретных тем.
И пусть на суше и на море,
как мудро заявил поэт,
нам от ума лишь только горе,
я все же славлю интеллект!
Мы вместе жизнь прошли, родная.
Беда и радость – пополам.
Всегда спешил я к дому, зная,
любимая меня ждет там.
Глаза закрою на мгновенье
и вижу, словно в первый раз
я вальса дивное круженье
и блеск глубоких карих глаз.
Сибирь, январские метели,
наш первый дом, кроватка малыша.
Меня теплом незримым грели
твоя любовь, твоя душа.
Мне не страшна была работа,
работал, не жалея сил,
мне помогала лишь твоя забота,
ее я не всегда ценил.
Судьба, увы, была жестока,
и черной часто была ночь…
С гранита смотрит одиноко
для нас всегда живая дочь.
И пусть остры болезни стрелы,
с "косою" просьба не спешить!
Хочу букет ромашек белых
тебе, родная, подарить.
Люблю я запах скошенной травы,
дымок костра у голубой опушки
и трепет на ветру березовой листвы
и ивовый шатер над тихою речушкой.
С ее водой я в юность уплываю
и чищу душу я ее водой,
надеюсь, верю и мечтаю
и забываю, что, увы, немолодой.
Что годы-тучки уплывают,
что жизнь как речка коротка…
Я понял здесь и твердо знаю,
что лучший лекарь мой-река.
А ивы– сестры милосердья,
вот только плачут много они зря.
Шумят сегодня чайки так усердно,
о чем-то важном, словно, говоря.
Моей маме посвящаю
В июне Беларусь прекрасна,
благоухает край лесной.
В тот день закат багрово-красный
стоял над тихою рекой.
Спала районная больница,
малыш ворочался во сне.
В четыре ночи вспыхнула зарница,
стекло посыпалось в окне.
Над лесом зарево стояло,
зажглась тревожная звезда.
Мать малыша к себе прижала
и поняла – пришла беда.
Война – все глуше это слово,
все дальше отблески огня.
Глаза закрою я и снова,
они до боли жгут меня.
Орда, как туча, наплывала,
недобрых ждали все вестей.
Отец сказал, мать вспоминала:
– Ты уезжай, спасай детей.
Прощай, жена, живи с надеждой,
придет он наш заветный срок.
Бери детей и узелок с одеждой,
полуторка вот едет на Восток.
И политрук склонился к сыну:
– Ну что ж, сынок, большим расти.
Шоферу крикнул: – Не тяни резину.
Прошу, браток, не подведи.
Соленым был тот поцелуй последний,
прощальный крик застрял в груди,
и, горьким был тот вечер летний,
неведомое ждало впереди.
….
Полуторка сначала заурчала,
потом рванула, не жалея сил,
и долго мать рукой махала,
клубилась за машиной пыль.
Мы ехали навстречу грозам,
от вспышек бомб алел закат.
Шофер был просто виртуозом,
для пассажиров ценный клад.
Как мог он обходил ухабы,
носил и хлеб и кипяток,
лечил больных, поддерживая слабых
и путь держал лишь на Восток.
Полуторка дошла до Брянска,
а в Брянске треснул коленвал.
Шофер ворчал, «Кобыла панска»,
людей доставил на вокзал.
….
В переполненном вагоне,
где разместился, кто как мог,
где вперемешку смех и стоны,
мы ехали все дальше на Восток.
А ночью грянула бомбежка
и осветила будто днем,
светиться стали даже крошки,
вагон наш занялся огнем.
Нам повезло, живы остались
и мессеры продолжили полет,
а утром снова все собрались
и поезд наш ушел вперед.
….
Степь оренбургская встречала
настоем крепким ковыля.
Нам, как могли, здесь помогали,
чтоб жизнь не началась с нуля.
Я помню ветхую времянку
бесплатно дали казаки,
лохмотья, старую лежанку,
что любит только кизяки.
Я помню ветры и метели,
в фуфайке длинной я иду…
Изголодавшись часто ели
очистки от картошки, лебеду.
Трудилась мать и в зной и в стужу.
За труд – колхозный трудодень.
Надежда только грела душу,
ждала она заветный день.
Ждала все время беззаветно
желанный от него сигнал.
Письмо пришло под вечер летний.
На бланке – "без вести пропал".
И сжалась грудь тревожно, больно,
комок подкрался к горлу, там застыв.
Надежда слабая теплела осторожно.
– Не верю. Жив он, жив.
А утром на работу рано,
и так три года, каждый день…
мы ждали голос Левитана,
названия свободных деревень.
И день пришел. Нас провожали.
Родным нам стал колхоз степной.
Крестьяне, что могли собрали.
Ура! Мы ехали домой.
….
Нас Белорусь руинами встречала,
родной поселок было не узнать,
где хата дедова стояла,
там воронья кружилась рать.
Мой дед – читатель древней Торы,
мудрец, любивший всех людей,
не знал тогда, что очень скоро
убит он будет как еврей.
Старик, ремесленник известный,
любимец был округи всей,
доверчивый, порядочный и честный
он не стыдился, что еврей.
В колонне скорбной оглянулся
мой дед на свой родимый кров.
Уверен, что всевышний содрогнулся,
когда живых бросали в ров.
Присела мать у старых вишен.
Печален шум был их ветвей.
Казалось ей, что она слышит:
– Родная, береги детей.
В райкоме маме сообщили:
– Нет, не безвестно муж пропал,
в бою его враги пленили,
пытали зверски, он молчал.
А утром, привязав к машине
с табличкой "в немцев он стрелял",
отца тащили к красной глине,
но он, истерзанный, молчал.
Так говорили очевидцы —
крестьяне местных деревень.
Были наказаны убийцы,
пришел он тот заветный день.
Райком тогда принял решенье —
героев вместе схоронить,
родных собрав на погребенье,
могилу братскую открыть.
Останки мужа мать узнала,
стараясь громко не рыдать.
В тот день она седою стала
в свои неполных тридцать пять.
Как жить без денег и без крова,
одна надежда – на людей.
– Родной, тебя я слышу снова,
ты верь, я сберегу детей.
Давно Победа отгремела,
в историю ушла война.
Мы выросли и сами поседели
Нам все дороже та весна.
Я в снах тревожных вижу детство
и маму, жизнь отдавшую для нас.
На жаль, никто не разработал средство
отдать мне маме долг сейчас.
Я преклоняюсь, мама, пред тобою,
мадонною военных лет,
мадонной, опаленною войною.
Печально, мама, что тебя уж нет.
Не по душе мне юбилеи,
поток порой фальшивых слов
и реки сладкого елея,
букеты жертвенных цветов.
О проекте
О подписке