Читать книгу «Владимир Маяковский. Роковой выстрел» онлайн полностью📖 — Леонида Кациса — MyBook.
cover

Пастернак продолжает: «Что настает время, когда вдруг в одно перерожденное, расширившееся сердце сливаются отклики, давно уже шедшие от других сердец в ответ на удары главного, которое еще живо, и бьется, и думает, и хочет жить. Что множившиеся все время перебои наконец так учащаются, что вдруг выравниваются и, совпав с содроганьями главного, пускаются жить одною, отныне равноударной с ним жизнью. Что это не иносказанье. Что это переживается. Что это какой-то возраст, порывисто кровный и реальный, хотя пока еще не названный. Что это какая-то нечеловеческая молодость, но с такой резкой радостью надрывающая непрерывность предыдущей жизни, что за неназванностью возраста и необходимостью сравнений она своей резкостью больше всего похожа на смерть. Что она похожа на смерть. Что она похожа на смерть, но совсем не смерть, отнюдь не смерть, и только бы, только бы люди не пожелали полного сходства»[6].

Возраст «37», равно как и остальные «7», сознательно не называются. А вот «нечеловеческая молодость» и эти биения «главного сердца» как-то странно коррелируют с «у меня в душе ни одного седого волоса», фразой Маяковского, поистине нечеловеческой.

И дальше – главное, ради чего собирается эта книга: «И вместе с сердцем смещаются воспоминанья и произведенья, произведенья и надежды, мир созданного и мир еще подлежащего созданью. Какова была его личная жизнь, спрашивают иногда. Сейчас вы просветитесь насчет его личной жизни. Огромная, предельного разноречья область стягивается, сосредоточивается, выравнивается и вдруг, вздрогнув одновременностью по всем частям своего сложенья, начинает существовать телесно. Она открывает глаза, глубоко вздыхает и сбрасывает с себя последние остатки позы, временно данной ей в подмогу»[7].

Телесное существование плавно переходит и в патологоанатомическое заключение, и в материалы опросов близких поэта сотрудником Института мозга, где анатомически достоверный мозг Маяковского то ли разрезали, то ли должны все еще разрезать специальным устройством для изготовления препаратов мозга – микротомом – на 150 000 срезов.

Вопросы о личной жизни преобразуются в бесконечные споры о женщинах Маяковского.

За десятилетия «смещение восприятия произведений и все большая идеологичность новых воспоминаний приводят к идеям то ли об убийстве Маяковского Бриками, которые якобы что-то скрыли от поэта, то ли наоборот, нарочно рассказали ему в тяжелый момент про свадьбу Татьяны Яковлевой, о которой поэт и так все знал. «Хлопоты о визе», которые упоминает Пастернак, и которую якобы не выдали поэту по новейшим версиям, оказываются в реальности хлопотами поэта о визе для Бриков, и т. д., и т. п.

А знаменитые слова Сталина, обращенные в НКВД к Н.И. Ежову о Маяковском, что «пренебрежение к его памяти преступление», получают свое, по крайней мере, объяснение на одном очень забавном примере, сатирической поэме главного пародиста ЛЦК А. Арго 1932 г… которую мы приводим здесь, кажется впервые с момента написания.

Юмор на тему о том, как героя сатирической поэмы, предусмотрительно названного «Я» или при совершении действий «Меня», хоронили в гробу «Малой формы», не только отсылает к названию цикла Маяковского «Я!», но и намекает на одну из организаций, которую создавал поэт – «МАФ», т. е. «Международная ассоциация футуристов».

Так запомнившийся всем громадный красный металлический гроб Маяковского, провезенный по Москве в Страстной четверг 1930 г., стал шуточным соответствующим предметом «Малой формы», напоминавшей не столько о кончине не самого важного МАФа, но и ЛЕФа!

Нетрудно видеть, что «пренебрежение к памяти» Маяковского было далеко не самым рядовым в истории мемориалистики русской поэзии. Ненависть к Маяковскому была равна силе почитания поклонников. Поэтому, когда антимаяковские выпады стали после сталинских слов невозможны, почитание Маяковского, по словам Пастернака, стало напоминать насаждение «катофеля при Екатерине». Это было, по его же словам, «второй смертью поэта, в которой он неповинен».

Впрочем, похороны Маяковского вызвали не только шуточную реакцию. Так, два поэта-обэриута, Даниил Хармс и Александр Введенский, посвятили смерти и похоронам Маяковского две важнейших своих вещи: «Кругом возможно Бог» и «Лапа». Эти авангардные тексты слишком сложны, чтобы разбирать их здесь. Поэтому мы ограничимся только ссылками на наш разбор этих текстов и одной небольшой цитатой из «Кругом возможно Бог», где мы встретим и день похорон Маяковского, и даже Страстной Четверг и металлический гроб поэта, едущий в крематорий, но совсем не в юмористическом, а, скорее, в мистическом ключе.

Не будем забывать, что тогда действовала т. н. пятидневка, т. е. рабочая неделя у каждого начиналась со своего первого рабочего дня и кончалась своими же выходными, а общего воскресенья не было, следовательно, не было и Пасхального Воскресения. Отсюда и «Кругом ВОЗМОЖНО Бог», ведь дни, названные Введенским, дни наибольшей богоставлености, вот Женщина и говорит:

 
Слаб мой ум,
и сама я дура.
Слышу смерти шум,
говорит натура:
все живут предметы
лишь недолгий век,
лишь весну да лето,
вторник да четверг.
 

А вот и сами похороны героя, лежащего «на красных свинцовых досках» вместо «красных октябрьских цветов» Маяковского. Поэт был кремирован в день, когда в красном и, разумеется, не металлическом гробу хоронили отмеченных праведников либо убиенных в пасхальную ночь. В этом случае крематорий, более похожий на Ад, становился прямой противоположностью Раю, куда сразу попадали праведники.

Поэтому неудивительны слова покойного:

 
Потрогаю, думает, волос,
или глаз себе почешу,
а то закричу во весь голос
или пойду подышу…
 

Понятно, что сочинения отверженных обэриутов никто не печатал, поэтому и параллелей с конструктивистскими пародиями никто и не проводил[8].

Между тем в описании смерти Маяковского постепенно зарождалась и крепла некая параллельная традиция.

Ранее всего, кажется, ее можно засвидетельствовать в допросе М.М. Зощенко 1944 (!) года сотрудником Ленинградского управления НКГБ, состоявшемся 20 июля 1944 года:

«22. Считаете ли вы ясной теперь причину смерти Маяковского?

«Она и дальше остается загадочной. Любопытно, что револьвер, из которого застрелился Маяковский, был подарен известным чекистом Аграновым».

23. Позволяет ли это предполагать, что провокационно было подготовлено самоубийство Маяковского?

«Возможно. Во всяком случае, дело не в женщинах. Вероника Полонская, о которой было столько разных догадок, говорила мне, что с Маяковским интимно близка не была»[9].

Бытование этой легенды об Агранове в послевоенное время можно обнаружить в очень неожиданном источнике – дневнике Михаила Пришвина.

Вот несколько очень важных цитат, которые, идя по нарастающей, очень хорошо описывают ситуацию возникновения и развития сюжета то ли убийства Маяковского, то ли доведения его до самоубийства кругом начальника особого отдела ОГПУ Агранова – Бриков, о чем и сказал Зощенко.

Но ведь это тот самый сюжет, который лежит в основе размышлений Николая Асеева и в поэме «Маяковский начинается» (там, правда, важнее намеки на троцкистов), и в неоконченной и даже частично не опубликованной при жизни «Поэме о ГПУ».

Итак, Пришвин, рассказывающий о Елене (Лиле) Антоновне Лавинской, не только деятеле молодого ЛЕФа, но и подруге жены М.М. Пришвина Валерии: 11 декабря 1946 г., понятно, что через несколько месяцев после знаменитого августовского постановления ЦК о журналах «Звезда» и «Лениград» и в основном об А.А. Ахматовой и М.М. Зощенко.

Пришвин записывает: «Лиля Лавинская (жена скульптора) – художница в образе нищенки с подвязанной рукой.

Остатки разбитого ЛЕФа (почему застрелился Маяковский?).

Они понимают наше время как время возрождения РАППа»[10].

17 декабря того же года: «Приходила Л. Лавинская (из компании Маяковского, Бриков, обломки ЛЕФа).

Так все это было близко к Ягоде и ГПУ.

Источник поэзии (Маяковский) сливался с источником власти (Ягода, Брики) в одной воде»[11].

И за этим следуют рассуждения, во многом поясняющие фразу самого Маяковского о выставке «20 лет работы», которую упоминал и Пастернак. Маяковский считал, что на выставку никто не пришел. Имелось в виду руководство страны и Сталин.

Пришвин там же продолжает: «Становится понятным то чувство врага, о котором я говорил Ставскому (кстати, давно погибшему на войне! – Л.К.) (– Чувствую, что меня кто-то не любит, Сталин? – Что вы! Сталин вас любит). Вот это самый враг и был, что стоял возле Маяковского (Агранов), и та же сила (власть), что рубит лес на дрова (для пользы)».

25 июля 1948 г. разговор продолжается: «Приходила Лавинская (туберкулез) и еще, и еще рассказывала о героях ЛЕФа (как углубление и умножение «Бесов»). Блудница Лиля Брик голая загорает, возле Кулешов в трусиках, женщины «подлильки», Хохлова с пустыми глазами (вот еще женщина!), невинный Маяковский (ограбленное дитя), вечно умствующий Шкловский, слова последние Шкловского: «следствие о Маяковском продолжается»[12].

Рассуждения Лавинской пали на благодатную почву, и 4 августа 1948 г. Пришвин уже уверенно записывал: «У Достоевского в «Бесах» нет ведьмы. Почему? Вот ЛЕФ – это подлинные бесы: Маяковский – это Ставрогин, но Лиля Брик – это ведьма. Почему Достоевский не осмелился поднять руку на ведьму? Мне кажется, что если бы Достоевский посягнул на это, то ему самому неоткуда было бы и расти. Ведьмы хороши у Гоголя, но все-таки нет у него и ни у кого нет такой отчетливой ведьмы, как Лиля Брик»[13].

Чтобы понять это высказывание во всей его пришвинской глубине, надо помнить давнюю 1936–1937 гг. запись о том, что сам Гоголь не догадался, что русский Чичиков не мог придумать торговлю мертвыми душами, здесь был нужен некий Шапиро, который как снабженец как-то сопровождал писателя[14].

Неудивительны и заключительные размышления Пришвина о Маяковском в разгар космополитической кампании: 15 апреля 1952 г., посмотрев бездарную передачу о Маяковском по телевизору, Пришвин, рассуждая о том, почему ему не удается пробиться сквозь массу лучших детских писателей, которые все, включая и В. Катаева (?), оказываются евреями, замечает: «А такой силы, чтобы, как Маяковский, хватить через них, – у меня нет. Сила эта, конечно, в сплоченности лиц какого-то круга, еврейского, подхалимского и т. п.»[15]

И. наконец, специально о смерти поэта: «Все, чего теперь «страшно» каждому, это как бы только не наступить на принцип или самому не попасть под принцип, как попал когда-то Маяковский и закричал: «наплевать на поэзию, иду в услужение».

Замошкин вчера неглупо сказал, что о Маяковском никто не может сказать и услышать правду, пока ничего нельзя сказать о причине его смерти. Другими словами: «пока его смерть состоит в услужении»[16].

И все же Пришвин был слишком серьезной фигурой, чтобы мы остановились на примитивном контексте космополитической кампании, при всем ее влиянии на размышления писателя. Поэтому без последнего рассуждения о Маяковском и герое «Капитанской дочки» Гриневе не обойтись: «Всегда казалось так, что русский народ с его «черным переделом» понять и принять невозможно: себе от себя ничего не останется. Спросишь: «что это себе от себя?» И вспомнишь, как это самое Пушкин провел в «Капитанской дочке» в отношениях Гринева с Пугачевым. Гринев провел свою любовь (самое себе близкое), не изменив царю.

Вот это «царь в голове» и есть «себе для себя».

Тут не в царе дело, а в себе самом, что сам останешься «без царя в голове». Вот точно в таком положении Гринева и был русский интеллигент в отношении Октябрьской революции. Может быть и Маяковский был, как Гринев, и, поняв, что «черный передел» принять невозможно, покончил с собой»[17].

Как известно, «Черным Переделом» называлась система перераспределения земли в крестьянских общинах, другое название – коренной передел. В данном контексте само слово передел восходит не к глаголу переделывать, а к переделять, делить заново. Принцип чёрного передела заключался в разделе всей общинной земли на участки приблизительно сходного качества и в определении числа земельно-раздаточных единиц (в разных общинах они определялись по-разному: либо по числу мужчин-пахарей, либо по едокам, то есть всем членам семьи, и т. д.). В результате передела каждая семья получала некоторое количество полос земли разного качества, возникала чересполосица. Черный передел совершался, как правило, далеко не ежегодно. (Ср. у В. Даля: Если крестьяне не сладят наделом земли, меряют шестом, черным делом (разделом) узкие полосы и раздают их по жребию.)

Понятно, что идеи коллективизации во многом реализовывали террористические идеи насильственного передела земли и уравниловки. Но в конце апреля 1930 года Маяковский должен был ехать на коллективизацию. Поэтому сочетание лирической линии Пушкина – Гринева, напоминавшей о «Люблю» и «Про это» Маяковского, с идеями «черного передела», реализацию которых Маяковский не пережил, дают возможность увидеть путь размышлений Пришвина, которые далеко уходят от навеянного антисемитской обстановкой мотива поиска виновных в среде Бриков – Аграновых – Ягоды и т. д.

А вот самоубийство поэта в Страстной понедельник придает всей ситуации тот мистериально-христианский контекст, в котором работали Обэриуты, над которым издевался Арго, и т. д. Теперь остается обернуть все это в «Бесов» Достоевского, что Пришвин уже делал выше, и истоки «Смерти Маяковского как литературного факта» (по словам Л. Флейшмана) и, скажем от себя, национального мифа, станут яснее и обнаженнее.

На этом фоне примитивные детективы как-то уходят вдаль…

Итак, круг замкнулся. Сначала Маяковского довели до самоубийства троцкисты, потом Агранов, наконец, весь круг ЛЕфа стал коллективными «Бесами» Достоевского и т. д. Но глубина текстов Пастернака и Пришвина, одного классического, известного и напечатанного десятки раз, и нового личного и скрытого до 2017 г. от глаз исследователей и почитателей Дневника Пришвина, заставляет задуматься о том, не приближаемся ли мы к пониманию трагедии поэта, когда его добровольная смерть уже не стоит ни у кого «в услужении».

Здесь два важных момента. Во-первых, в отличие от перестроечных легенд, которые в исполнении В. Скарятина мы приводим в книге, ни Н.Н. Асееву, ни М.М. Зощенко, ни М.М. Пришвину, ни даже Лавинской не пришло в голову, что Маяковский стрелялся не сам.

Ничего подобного даже в жестокие «бесовские» годы борьбы с т. н. космополитизмом не говорила даже сестра поэта Л.В. Маяковская, впоследствии подхватившая версию Лавинской и поддерживавшая любые антибриковские кампании с любым запахом и привкусом.

Но для нас куда интереснее, что даже политический разговор о Маяковском пошел в конце 1940-х в терминах далеко не рекламируемого тогда Достоевского и, тем более, его «Бесов».

Дело в том, что все мифотворческие и биографические сюжеты Маяковского так или иначе вращаются вокруг Достоевского. И Пастернак в поздних «Людях и положениях» откровенно говорит именно о Маяковском как герое «Бесов»: «И мне сразу его решительность и взлохмаченная грива, которую он ерошил всей пятерней, напомнили сводный образ молодого террориста-подпольщика из Достоевского, из его младших провинциальных персонажей»[18].

И, чуть ниже, сравнивая Маяковского и его уход с судьбой Есенина, Цветаевой и даже Фадеева, Пастернак невероятно приблизился к тому, что писал его современник и в последние годы жизни собеседник М.М. Пришвин.

Пастернак написал: «Мне кажется, Маяковский застрелился из гордости, оттого что осудил что-то в себе или около себя, с чем не могло мириться его самолюбие»[19].

Не так прост этот «достоевский и бесноватый» слой у двух современников.

И сам Маяковский в «Про это» писал нарочито и прямо о себе – герое поэмы: «Как Раскольников пошел звонить в звонок».

И даже Николай Асеев, представитель «антиаграновско-бриковской» партии, к концу жизни взялся за недописанную пьесу «Достоевский и Маяковский», в которой прямо написал: «…было бы нелепо предполагать, что Маяковский пересказывает Достоевского, даже непредумышленно сохранив впечатление от читанного. Да, Достоевский многое предугадал и предвосхитил. Его герои, при всей их бытовой реальности, все же – герои будущего, не его времени. И одним из главных его героев является образ Маяковского».

Нет смысла говорить, что и в книге В. Шкловского «Заметки о Достоевском» не просто мелькает Маяковский, а прямо цитируется «Про это» довольно скоро после разбора «Сна смешного человека».

Все это случайным быть не может. И главное, что все, пишущие о Маяковском, а ведь все это, даже включая ненавидевшую ЛЕФ больше за поведение там своего мужа с «подлильками», чем за что-то иное, Лавинскую, были людьми близкими или Маяковскому, или кругу ЛЕФа и Бриков.

Но все они очень мягко, как бы пастелью, проводили линию «Маяковский и Достоевский», стараясь не досказать самое главное. Это очень видно в статье Лили Брик «Предложение исследователям».

Нам же представляется, что разговор этот может перейти в очень конкретную стадию, когда сегодня можно прямо сказать, что строки из «Сна смешного человека» о девочке, которой надо бы подать что-то, ведут к названию поэмы «Про это». «Это» курсивом означает, что револьвер уже лежал на столе героя «Сна смешного человека», но он знал, что, пока он вновь не встретит нищенку, «этого» не случится.

Отголоски этой сцены найдутся и в статье Лили Брик, они же подразумеваются Шкловским.

Что же касается рассказов Лили Брик о предсмертных настроениях очень грустного Маяковского, то они, восходя, как мы покажем, опять же к «Сну смешного человека», как бы отвечают и на слова «Охранной грамоты» о том, что Маяковского перед смертью видели грустным. Напомним, эта фраза понадобилась Пастернаку, чтобы связать «его» Маяковского и «его» Пушкина с Маяковским реальным.