Читать книгу «Неравенство равных. Концепция и феномен ресентимента» онлайн полностью📖 — Л. Г. Фишмана — MyBook.
 



















Не проявляется ли таким образом исторически первая, аристократическая форма ресентимента, когда самым любимым и достойным объявляется ущемленный в правах, но в конечном счете добивающийся своего бастард? И не отсюда ли вытекает «ресентиментное» представление, что возвеличивать надо исключительно по заслугам, а не по происхождению, – представление, которое позже станет идеологическим оружием в руках противников наследственных привилегий? Несмотря на то, что положительные ответы на эти вопросы кажутся нам обоснованными, ожидаемо возражение следующего характера. Не смешиваем ли мы здесь разные, хотя и близкие явления: ресентимент (ressentiment), с одной стороны, и чувства негодования и обиды (resentment) – с другой?[65] Иначе говоря, не имеем ли мы в случае младших наследников и бастардов дело с обычными обидой и негодованием, а не собственно с ресентиментом? Действительно, так, скорее всего, и было, особенно в период, когда принцип майората еще не возобладал, а права незаконнорожденных наследников не были четко закреплены и столь же четко ограничены. Но когда приниженное положение младших наследников и бастардов было закреплено, тем самым закрыв перед ними ряд дорог, открытых аристократам, так сказать, первого сорта, было выполнено главное условие превращения гнева, обиды и зависти в собственно ресентимент – ощущение невозможности изменить свое положение.

Человеческие ситуации, порождающие ресентимент в трактовке Ницше и Шелера, нередко основаны на выдаче себя за того, кем ты не являешься. Но не такова ли ситуация, типичная для аристократа, который, являясь наследником своего славного предка, далеко не всегда равен ему ни в плохом, ни в хорошем? Не ему ли надо постоянно тщиться выглядеть тем, кто он не есть, подгонять под свое реальное положение идеалы, позволяющие хотя бы формально быть достойным славы предков? Уклоняться от мести более могущественным, оправдывая это соображениями самого разного толка и неизменно оставаясь в своих глазах не теряющим благородства? Изощряться, подобно монахам, уклоняющимся от строгого поста тем, что они признают рыбой бобров и морских птиц на том основании, что те водятся в воде, или едят мясо в пост за пределами трапезной на том основании, что устав запрещает его есть в трапезной? (К слову, монахи эти часто – бывшие аристократы, которые привыкли есть мясо и нашли способы есть его и в монастыре[66].) Как заметил когда-то Франсуа Рене де Шатобриан, «аристократия проходит через три последовательных возраста: возраст превосходства, возраст привилегий, возраст тщеславия; по выходе из первого она вырождается во втором и угасает в третьем»[67]. Даже если отвлечься от специфических ситуаций младшего наследника и бастарда, трудно не заметить, что само по себе существование аристократии зиждется на, если так можно выразиться, институционализированном ресентименте. Каковы бы ни были личные достоинства идеализированных основателей родов и династий, природа нередко отдыхает на их потомках, которым для сохранения своего положения остается рассчитывать на законодательное закрепление своих привилегий и насилие. В сущности, это означает институционализацию признания собственной относительной ущербности по сравнению со славными предками, которым люди, как гласит предание, подчинялись почти исключительно вследствие их высоких личных достоинств. И это тщательно маскируемое ощущение ущербности бессильно по отношению к его настоящим виновникам. Точно так же бессильно возмущение по поводу несправедливости судьбы, наделившей тебя недостаточно знатными предками или прочими не слишком благоприятными обстоятельствами рождения.

Поэтому, например, новоиспеченные аристократы из вчерашних буржуа или даже воинов, при формальном равенстве с аристократами, имеющими в своем роду множество славных предков, не равны им. Как замечает по этому поводу Макс Вебер, «сословно привилегированные группы никогда без оговорок и предрассудков не допускали в свой состав “парвеню”, даже если жизненный стиль последнего полностью соответствовал требуемому, допускались лишь его потомки, воспитанные в духе конвенций своего слоя и не запятнавшие сословную честь трудом во имя собственного благополучия»[68]. Неблагородная знатность становится источником ресентимента, поскольку хотя «монарх может возвысить любого, одарить его какими угодно титулами и богатством, но одновременно вознаградить семью поколениями предков он не в силах… как гласит испанская пословица, король не может сотворить идальго»[69]. Полупрезрительного отношения удостаиваются и жены аристократов неблагородного происхождения. «Маркиза де Креки в своих воспоминаниях упомянула несколько известных ей мезальянсов, и среди выскочек, ставших женами аристократов, лишь одна вызвала ее одобрение. Это некая мадемуазель Маццарелли, по мужу маркиза де Сен-Шамон. Госпожа де Креки характеризует ее как женщину бедную и незнатную, но вместе с тем честную и умную. В чем же, по мнению маркизы де Креки, выражались ее честность и ум? В воспоминаниях описано, как скромно держалась новоиспеченная мадам де Сен-Шамон в присутствии знатных особ и согласилась приблизиться к ним, лишь когда ее самым любезным образом пригласили. Плебейке полагалось знать свое место»[70]. Вполне возможно, такое же разграничение между знатностью и благородством имело место, к примеру, при становлении римского нобилитета во времена расцвета Римской республики, когда его плебейская часть еще считалась аристократами второго сорта. И оно, несомненно, имело место в России, когда в результате реформ Петра Первого дворянство пополнилось лицами, не имевшими знатных предков, в то время как, по ироничным словам Пушкина,

 
Понятна мне времен превратность,
Не прекословлю, право, ей:
У нас нова рожденьем знатность,
И чем новее, тем знатней.
Родов дряхлеющих обломок
(И, по несчастью, не один),
Бояр старинных я потомок;
Я, братцы, мелкий мещанин.
 
 
Не торговал мой дед блинами,
Не ваксил царских сапогов,
Не пел с придворными дьячками,
В князья не прыгал из хохлов,
И не был беглым он солдатом
Австрийских пудреных дружин;
Так мне ли быть аристократом?
Я, слава богу, мещанин.
 

Правда, мы должны отметить, что пассаж великого поэта иллюстрирует ситуацию, до известной степени обратную описанным выше. Здесь также присутствует сильный отзвук ресентимента, но теперь страдающей стороной в отношениях неравенства равных становятся, напротив, потомки древних родов. Это особенно характерно для России, где в XVIII и в начале XIX века «государство осыпало благодеяниями придворную аристократическую элиту, однако и провинциальные дворяне имели возможность подняться на самую вершину военной или гражданской бюрократической лестницы… Открытая перед рядовыми дворянами возможность продвижения наверх в действительности являлась одним из ключевых условий, обеспечивших как процветание послепетровской монархии, так и лояльность дворянства по отношению к абсолютистскому государству»[71]. Мы можем предположить, что такая возможность подъема на позиции, близкие к вершине, также являлась и источником ресентимента: дослужившийся до высокого положения неродовитый дворянин не мог не думать, что его титулованным собратьям по классу то же самое далось значительно легче; что для последних, к примеру, служба в кавалергардах – все равно что членство в престижном клубе, которое они себе могут позволить, ибо расходы на такое членство превышают жалованье и т. д.

Софи Калдор определяет ресентимент как долгосрочное отношение или «эмоциональную установку», направленную на враждебный внешний объект, который, по мнению обиженного человека или группы, имеет незаслуженный статус[72]. Но именно такого рода долгоиграющие эмоциональные установки характерны для социального бытия аристократии, потому что оно подразумевает наличие множества близких по статусу, но не совпадающих позиций, что порождает постоянное их сопоставление, соперничество, зависть. Мария Оссовская по этому поводу писала, что «титулованное дворянство, нетитулованное дворянство, провинциальное джентри – все они считали себя наследниками рыцарских традиций, но говорили часто разными голосами. <…> Отличать высшее дворянство от заурядного тем более необходимо, что между ними нередко существовал антагонизм, хотя вместе они и составляли привилегированное сословие»[73]. Какие-нибудь сквайры терпеть не могли лордов, считая их придворными блюдолизами; нравы света им глубоко отвратительны. Вместе с тем ряд коллизий влечет и сближение статусов высших классов, которое в Англии порождает стремление описывать различных их представителей как «джентльменов». В связи с этим характерны старания буржуа дать такое определение джентльмена, которое подошло бы и к разбогатевшим мещанам. «Типичным примером было предпринятое Даниелем Дефо различение между джентльменами по происхождению и джентльменами по воспитанию и образованию. Лишь последние, по его мнению, заслуживают звания джентльмена. Это происходило уже в XVIII веке, когда возросли и значение, и притязания “среднего класса”; но тенденция ставить происхождение позади личных достоинств джентльмена появилась гораздо раньше. Эти достоинства выдвигает на первый план Чосер, происходивший из разбогатевшей бюргерской семьи. Еще раньше мнение, согласно которому благородство определяется исключительно характером, упорно повторяется во Франции. Около 1290 года Жан де Мён, соавтор “Романа о Розе”, обстоятельно доказывал, что благородство зависит от добродетелей человека. Персонифицированная Природа говорит здесь: “Привычно слушать от людей, // Надутых важностью своей, // Что человек, чей знатен род // (Как говорит о нем народ), // По праву самого рожденья // Заслуживает предпочтенья // Пред тем, кто на земле корпит // И, не трудясь, не будет сыт. // По мне же, благороден тот, // Кто добродетелью живет, // А подлым я б назвать могла // Того лишь, чьи дурны дела”. “Чтоб благородство сохранить, – читаем мы дальше, – Достойным предков надо быть, // Что славное сыскали имя // В свой век заслугами своими. // Но предки, век окончив свой, // Заслуги унесли с собой, // Оставив лишь богатство детям. // Они ж довольствуются этим // И, кроме этого, у них // Заслуг нет вовсе никаких, // Когда достойными делами // Они не вознесутся сами”»[74]. Мы без труда можем заметить, что близость социальных позиций (или претензия на таковую) порождает неоднократно упомянутую «переоценку ценностей» в ницшевском духе. Тут и приоритет джентльменов по воспитанию и образованию перед джентльменами по происхождению, и определение благородства как следствия личных качеств, а не принадлежности к знатному роду, и утверждения, согласно которым бедность вполне совместима с дворянством, а звания джентльменов вполне достойны, например, врачи и адвокаты, ибо они не работают рукам[75].

Еще одним источником ресентимента является различие между аристократией завоевателей и аристократией покоренных народов. По крайней мере, во Франции времен Старого порядка эта разница осознавалась четко и для многих представителей дворянства шпаги была важным источником самоидентификации, равно как и причиной противопоставлять себя дворянам мантии, не говоря уже о простолюдинах. Дворяне шпаги не упускали случая напомнить, что они являются потомками завоевателей-франков. Дворяне мантии и представители третьего сословия подхватили этот вызов и приступили к переоценке ценностей, представляя себя как более образованную, продуктивную, творческую часть элиты, в отличие от ограниченной и по большому счету паразитической части военной аристократии. В этом случае мы имеем дело с ситуацией, начинавшейся с типичного ресентимента, который культивировали в себе представители галло-римской знати, попавшие в подчинение варварам-франкам. Надо к тому же заметить, что галло-римская аристократия была в большой мере христианизирована и образованна и поэтому пополняла ряды духовного сословия. Это действительно могло привнести в западное христианство ту долю ресентимента, о которой пишет Ницше, то есть специфической переоценки ценностей с целью отвоевать у аристократии завоевателей сферу институционализированной религии, а затем и подчинить эту аристократию в моральной области. Но то, что начиналось как переоценка ценностей и ресентимент, в итоге зашло гораздо дальше и стало одной из основ формирования классового подхода – идеологическим основанием для свержения Старого порядка.

Акцентирование нами внимания на отношениях внутри аристократии вовсе не означает, что в среде иных классов отсутствуют отношения, порождающие ресентимент как следствие фактического неравенства людей, обладающих примерно равным статусом или претензиями, позволяющими претендовать на таковой. (В средневековых обществах, например, много всяких статусов, в любом сословии обнаруживается своя иерархия.) Более того, как мы покажем ниже, предпосылки ресентимента древней всякой аристократии. Высшие классы пользуются нашим особым вниманием по двум причинам: 1) в силу существующей в долгие периоды, закрепленной законом (хотя и не везде) нисходящей социальной мобильности конкретно для класса аристократов (которая ведет именно к понижению социального статуса в отличие от тех же крестьян, у которых не всегда мог быть майорат); 2) в силу того, что аристократы и буржуа к тому времени, когда проблема ресентимента приобретает актуальность, являются классами наиболее образованными, задающими интеллектуальную моду. Поэтому именно они способны дать ресентименту если не идеологическое, то культурное оформление. Иными словами, если мы исходим из того, что аристократия долгое время является ведущей культурной силой, которой прочие классы (в первую очередь буржуазия) могут лишь подражать, то будет последовательным признать, что и в области ресентимента этот класс является законодателем моды.

Поскольку мы упомянули моду, то сразу напрашивается ассоциация с местом, которое является ее источником в сословном обществе. Это так называемый «свет» и, особенно, «двор». Они же выступают и в качестве одного из главных мест, где расцветает ресентимент. «Прочитайте, что писали историки всех времен о дворах государей, – писал по этому поводу Монтескье, – вспомните, что говорят во всех странах о гнусной природе придворных; это не умозрение, а плоды печального опыта. Честолюбивая праздность, низкое высокомерие, желание обогащаться без труда, отвращение к правде, лесть, измена, вероломство, забвение всех своих обязанностей, презрение к долгу гражданина, страх перед добродетелью государя, надежда на его пороки и, что хуже всего, вечное издевательство над добродетелью – вот, полагаю я, черты характера большинства придворных, отмечавшиеся – всюду и во все времена. Но трудно допустить, чтобы низшие были честны там, где большинство высших лиц в государстве люди бесчестные, чтобы одни были обманщиками, а другие довольствовались ролью обманываемых простаков»[76]. Двор и свет как места пребывания аристократии заслуживают особого внимания, поскольку именно там во всей полноте разворачиваются взаимодействия, пронизанные неравенством, попиранием слабого сильным, менее знатного более знатным. Особую роль во всех этих взаимодействиях играет зависть – чувство, в классической концепции ресентимента приписываемое рабам, плебеям и прочим «подлым» и неблагородным. Однако именно в среде «праздного класса», как не без основания отмечал Торстейн Веблен, играет огромную роль «завистническое сопоставление» с другими членами этого же класса[77]. Состязаются ли аристократы (или их исторические предшественники) в воинской доблести или меряются богатством, проигрыш, пусть даже и символический, влечет за собой часто потерю уважения и самоуважения. Чего бы они ни достигли в этом отношении, они никогда не будут вполне удовлетворены «результатом своего завистнического сопоставления»[78] И в целом «образ мысли, характеризующий жизнь праздного класса, постоянно вращается вокруг личного господства и завистнического представления о чести, достоинстве, заслугах, статусе и обо всем, что с ним связано»[79].

При этом данные взаимодействия порождают ресентиментные переживания не в последнюю очередь в силу того, что они облекаются в утонченные культурные формы, призванные замаскировать и смягчить реальное неравенство формальным равенством благородных. Показательно, что чем ближе к Новому времени, тем больше нравы света и двора описываются в категориях лжи и лицемерия, гнусного интриганства и вопиющей неестественности. Так, например, согласно Лабрюйеру, если познакомиться с королевским двором поближе, «он теряет все свое очарование, как картина, когда к ней подходишь слишком близко» («О дворе», 6). «Двор похож на мраморное здание: он состоит из людей отнюдь не мягких, но отлично отшлифованных» («О дворе», 10). «Двор – царство страшных пороков и холодной учтивости, он привлекает и пугает, заставляет вступать в опасную игру “жадных, неистовых в желаниях и тщеславных царедворцев”» («О дворе», 22). Показательно, что в описании этого автора большое внимание уделено «моральной деградации высших кругов общества во главе с наиболее родовитой знатью. Лишенные своих старых феодальных привилегий, прикованные к подножию трона, французские гранды стремятся вознаградить себя ложным величием за утерю реального политического главенства в государстве. Спесь извращает психологию не только вельмож, но и аристократов, не только дворянства крови, но и привилегированной части буржуазии – дворянства мантии. Для поддержания престижа своего имени французский аристократ рискует состоянием; он готов для этой же цели пойти на любую подлость. При дворе идет страшная борьба за должности, но “человек, получивший видную должность, перестает руководствоваться разумом и здравым смыслом… сообразуясь отныне лишь со своим местом и саном” (“О дворе”, 51). Двор развивает низкие инстинкты, ибо наиболее тщеславные люди чувствуют себя ничтожными перед волей самодержца. “Люди согласны быть рабами в одном месте, чтобы чувствовать себя господами в другом” (“О дворе”, 12)»[80].

Проблематика двора и света с их лицемерием людей, обреченных терпеть унижения и часто изображать не то, что им думается, «отказываться от своего величия для заимствованного»[81], изощренно мстить врагам и т. д. (причем не пытаясь сломать этот порядок в целом),

1
...
...
7