В воскресный день уставший за седмицу Филипп продрых до восьми часов. Не могли его разбудить ни копошившиеся в коридоре и во дворе соседи, ни проснувшиеся дети, ни тяжелый топот жинки. Благоверная раз двадцать хлопнула дверью, бегая в общую кухню, где у нее приготовлялся борщ из купленных на Евбазе косточек и буряков. Дети охотно и с веселым смехом бегали за своей мамкой, путались у нее под ногами, дергали за подол, хватали без спросу столовую утварь, чем приводили женщину в большое негодование. Получив нагоняй с крепким словцом, маленькие сорванцы бежали за защитой к своему тате. Тато же продолжал невозмутимо спать, слыша сквозь сон громкие детские возгласы.
Так повторялось каждое воскресенье. К этому Бабенко уже давно привык, закрывая глаза в прямом и переносном смысле на всю суматоху, царившую в эти благословенные утренние часы свободы.
Подкрепившись превосходным борщом, в котором даже обнаружились невеликие кусочки мяса, уписав полбуханки свежего с пылу с жару хлеба и опростав две кружки чаю с малиновым вареньем, Филипп довольно крякнул и снова завалился на свою железную скрипучую кровать отдыхать. Тотчас же к нему под бок забрались умаявшиеся пустувать дети. Обняв тату, сытые и счастливые, они обычно проваливались в полуденный сон. Жинка, усевшись на стуле у окна, занималась вязанием, ловко перебирая блестящими спицами. Раз в минуту она поглядывала, чтобы уснувший муж не скинул малых крох на пол.
Спать на единственной в комнате кровати дозволялось только Филиппу. Жена и дети единодушно уступили ему такое право ввиду того, что глава семейства с утра до ночи работал на заводе, а потому порядочно уставал. Ему требовался полноценный отдых, чтобы на следующий день не свалиться в обморок перед станком. Восстановить силы кормильца была их главная задача.
Вот уже несколько месяцев Бабенки копили деньги на новую кровать, чтобы к зиме не приходилось спать на холодном полу. Дети из-за этого всю прошлую зиму проболели. В особенно тяжелые дни Филипп уступал им свое место, а сам ложился на пол. Это неминуемо сказалось на его самочувствии. Вслед за детьми заболел и тато. Из-за высокого жару пришлось даже несколько дней провести дома. Пропущенные дни у него, разумеется, вычли, что стало большим разочарованием, когда вместо положенных тридцати целковых ему выдали только двадцать семь. Жинка после этого решила здоровьем мужа не рисковать, а потому настаивала, чтобы впредь батько спал на кровати.
Той же зимой, набравшись смелости, Бабенко подошел к начальнику цеха и попросил дозволения забрать себе домой списанную за браком скособоченную кровать (надо напомнить, что на заводе Гретера и Криванека производили в том числе и железные кровати). Чех весьма удивился такой неординарной просьбе, но уважить своего токаря не взялся. Сослался на персональную материальную ответственность за все вещи, находящиеся в цеху, включая бракованные. К тому же, по его мнению, подобная благотворительность приведет к тому, что рабочие станут намеренно портить детали, чтобы затем иметь возможность забирать их в свое личное пользование. Такой прецедент повлечет за собой череду подобных просьб. Справедливости ради надо отметить, что начальник цеха все-таки посочувствовал Бабенке и выписал тому премию в размере одного рубля. А на следующий день чех, вероятно, поговорив с руководством, предложил Филиппу купить бракованную кровать за 2/3 ее отпускной цены.
Сказать, что Бабенко обиделся, значит, ничего не сказать. Ему, токарю с более чем двадцатилетним стажем честной работы на собственном заводе не могут пойти навстречу и отдать никудышную, бракованную кровать, но предлагают купить по сниженной на треть цене, тогда как ее и за четверть цены никто не купит! Спишут в расход и выбросят на свалку. Даже переплавлять не станут.
Так вот по крупицам, по зернышкам накапливалось в душе Филиппа непонимание и раздражение, помноженное на отвращение к белоручкам-инженерам и администраторам, к толстобрюхим директорам, готовым удавиться за всякую копейку.
В три с половиною часа пополудни Бабенко вышел из дома и, вопреки обычному, отправился не к Бибиковскому бульвару, а в сторону астрономической обсерватории. Путь до Старообрядческого кладбища был неблизким: более полутора верст на север. Ежели не две.
Местность, в которую направлялся воодушевленный токарь, звалась Лукьяновкой. Изрытая оврагами и пересеченная косогорами, она представляла собою живописный уголок Киева, его западную окраину. Здесь с давних пор селились вечно подтопляемые подольцы и некоторые инородцы, приезжавшие для торговли и для обслуживания купцов с Контрактовой площади. Оттого и названия улиц там: Половецкая, Татарская, Печенегская.
Огромные просторы в центральной части Лукьновки занимал Покровский женский общежительный монастырь, часто именуемый в народе «Княгинин монастырь». Княгинин – потому что основала его великая княгиня, принявшая затем монашеский постриг. В ее планы входило создать на территории монастыря общедоступные благотворительные учреждения, и ей это удалось весьма. Покровский монастырь со временем стал городом в городе. Здесь помещались больница, амбулатория, аптека, странноприимница, школа, мастерские, приюты. Каждый год монастырь посещали тысячи паломников со всей России.
Ну и конечно, выделялся он своими храмами в псевдорусском стиле: старой Покровской церковью и новым (достроенным лишь вчерне) Никольским собором. Заложенный еще самим Государем Императором Николаем Александровичем в 1896 году, этот самый большой в Киеве собор возводился чрезвычайно медленно. А сколько еще времени понадобится на его роспись?
Через Обсерваторный проезд Филипп вышел на Львовскую, пересек трамвайные рельсы и через уютный Кудрявский и крутой Косогорный проезды стал спускаться вниз к Глубочицкому оврагу, вдоль которого пролегало одноименное шоссе. Здесь он снова пересек трамвайные пути и по крутому, освещенному заходящим солнцем склону Щекавицы, взобрался на Лукьяновскую. Сразу перед ним на противоположной стороне тихой улочки возникла кладбищенская ограда Старообрядческого некрополя, а внизу за ним – закрытого пару лет назад Щекавицкого кладбища. Место, мягко говоря, мрачное и как будто зловещее. Где-то поблизости залаяла собака. Бабенко собрался было подойти к кирпичной браме (назначенному месту встречи), но тут же остановился в нерешительности: в сторожке у ворот сидел пышноусый сторож и внимательно следил за незнакомцем.
«Что же это я как болван буду у брамы тереться?» – подумал токарь. Холодный ветер, заходящее солнце, старые кладбища… Филиппу неудержимо захотелось бежать от всего этого прочь, пока еще не поздно. А сторож всё с интересом таращился на замешкавшегося рабочего.
«А может, это они меня испытывают?» – сообразил вдруг Бабенко. Ведь они говорили, что Партии нужны только смелые и бесстрашные. Но как же всё-таки трудно побороть собственный ляк. Недаром его «Бабой» прозвали…
Назвался груздем, полезай в кузов. Деваться некуда. Хочешь вступить в Партию, изволь принять лишения, с оными связанные. Филипп подошел к самым воротам. Усач-сторож всё также пристально сверлил его взглядом. Бабенке захотелось сквозь землю провалиться. Почувствовал, что начинает краснеть – этого еще не хватало! Надо что-то предпринять. Если бы он курил, не раздумывая задымил бы цигаркой, да не имел такой дурной, пагубной для здоровья привычки. Сейчас сторож спросит, каким лешим его сюда занесло, а он и не будет знать, что ответить. Не дай бог, городового окликнет. А далее арест, увольнение с работы, нищета. Но отчего же он молчит? Может, самому заговорить первым? Но о чем?..
Так прошло две или три минуты. Поблизости завыла собака. Да так протяжно и жахливо, что у Бабенки кровь в жилах застыла. Вспомнил он, что где-то здесь располагался Волчий яр. Кажется, чуть выше по Лукьяновской. Неужели волки?..
Не успел Филипп как следует испугаться, как из будки ему навстречу вышел сторож. У Бабенки задрожали коленки, его всего затрясло мелкой дрожью, а ноги сделались ватными. От усача пахло ядреным табаком.
– Так что ты тот самый рабочий с Южнорусского завода? – небрежно спросил сторож, сощурившись. В его манере держаться угадывалось унтер-офицерское прошлое.
– Какой такой самый? – преглупо захлопал округлившимися глазами Бабенко, но быстро взял себя в руки. – Да, я рабочий, токарь. Тут всё верно. Но не с Южнорусского я, а с завода Гретера и Криванека.
– Гретера и Криванека, говоришь? – усач задумался и вдруг просиял лицом. – Тогда всё в порядке.
Токарь понял, что это было что-то вроде проверки, пароля и что он эту самую проверку успешно прошел. Сторож громко закашлял. Тотчас из ворот кладбища появились трое эс-дэков – товарищей Филиппа по цеху. Токари приветливо с ним поздоровались, по привычке назвав «Бабой», и увлекли за собой вверх по Лукьяновской в Волчий яр.
Путь их лежал к бревенчатому деревянном домику с резными наличниками и аккуратным балкончиком на мезонине. В доме горел свет, доносились чьи-то веселые, беспечные голоса. Перед тем как войти никто из эс-дэков даже не оглянулся по сторонам. А вдруг засада?
Постучали в дверь. Через десяток секунд изнутри раздались легкие торопливые шаги, и вскоре на пороге возник высокий худощавый господин с длинным, загнутым крючком носом и элегантной мефистофельской бородкой. Одет он был в ладно подогнанную черную пиджачную пару с простеньким галстуком-регатом. Темно-карие глаза мгновенно скользнули по лицам токарей и, словно что-то считав, засверкали теплыми искорками.
– Вечер добрый, друзья мои! – брюнет сделал великодушный жест, приглашавший гостей войти.
– Здравствуй-здравствуй, дядя! – радостно отозвались токари.
Как только дверь за ними затворилась, лица всех вмиг посерьезнели, сделались угрюмыми. «Мефистофель» быстро подхватил Филиппа под локоть.
– Рады вас видеть, товарищ Бабенко. Меня зовут товарищ Розенберг. Будем знакомы, – скороговоркой прошептал он, пожав мозолистую ладонь токаря. – Это мой дом. Да вы не смотрите, что я на барчука похож, я всего лишь присяжный поверенный.
«Присяжный поверенный – это хорошо», – внутренне успокоился Филипп.
Оставив в стороне лестницу в мезонин, процессия вошла в просторную комнату-гостиную. За круглым столом под красным абажуром сидели трое: два темноволосых студента, один из которых с большой долей вероятности был евреем, а второй дворянином и весьма миловидная девушка с заплетенной в колосок светло-русой косой. На боковой консоли заливался популярным цыганским романсом блестящий медный граммофон. Довольно грубый женский голос, похожий временами на мужской, пел:
«…Я помню вечер – в доме спали,
Лишь мы с тобою, мой милый друг,
В аллее трепетно дрожали
За каждый шорох, каждый звук…»
Бабенко скромно поклонился. Ни студент, ни девушка не поднялись его поприветствовать. Вероятно, ждали, что скажет товарищ Розенберг. Но вместо Розенберга представлять Филиппа собравшимся взялся один из рабочих. Своего коллегу-токаря он аттестовал как трудолюбивого добряка с исключительно социалистическими убеждениями. Филипп снова поклонился.
– У нас не принято кланяться, товарищ Бабенко, – осторожно заметил Розенберг. – Мы люди простые, будьте естественны.
«Так уж и простые», – усмехнулся про себя Филипп. – «Особливо тот холеный универсант в новеньком с иголочки сюртуке».
Заметив на себе недоверчивый взгляд, элегантный напомаженный студент с белоснежным воротничком взял инициативу в свои руки. Подойдя к Бабенке, он с почтением пожал тому руку, сверкая начищенными до антрацитового блеска модными ботинками.
– Позвольте представиться, товарищ Воронцов, – приветливо улыбнулся юный франт. – Для своих просто Феликс.
В граммофоне тем временем брутальная певичка выводила совсем уж трагическое:
«…Я помню вечер, тускло в зале,
Мерцали свечи впереди,
А на столе она лежала,
Скрестивши руки на груди…»
Бабенко невольно сглотнул. Во всем этом ему мерещился какой-то страшный намек, что-то неминуемое и ужасное. Будто самое Проведение подсказывало ему, что он сбился с пути, ступил не на ту тропку. Всё его естество отчаянно сопротивлялось этому новому кругу людей, которые, показались ему на первый взгляд очень опасными. От всех и каждого исходила угроза, выражавшаяся в стальных характерах и в какой-то вседозволенной наглости. От собравшихся можно было ожидать чего угодно.
Следом за Воронцовым к Бабенке подошел второй студент. Под засаленным форменным сюртуком простая косоворотка. Волосы до безобразия грязны, неловко прилизаны. Росту чуть ниже среднего, субтильный, движения нескладны, но порывисты, нос с горбинкой, глаза навыкате, взгляд цепок. Руку пожал крепко, хотя, конечно, физически развит недостаточно.
– Енох Юдкевич, – прогнусавил студент.
Вне всяких сомнений еврей. Причем чрезвычайно умный, раз при мизерной квоте на иудеев сумел поступить в Императорский университет.
Подошла, наконец, и девица. Настоящая русская красавица, разве что бледновата и чуть худощава. Впрочем, нынче вся молодежь такая. За исключением буржуйских отпрысков.
– Товарищ Марфа, – сказала она как отрезала, протягивая свою фарфоровую ручку с тонкими пальчиками, истыканными иголками.
«Швея», – догадался Филипп. Одета просто, но со вкусом. Белая ситцевая блузка с баской, темно-синяя прямая юбка. Осиная талия наводит на мысль о корсете, но его у такой эмансипированной девушки быть не может априори. Глаза голубые, васильковые. Очень добрые, чувственные, но в то же время внимательные и полные решимости. За такими очами стоит стальной характер.
«Дивчина со стержнем», – определил Бабенко, сконфуженно прикоснувшись к ее ледяной долоне. Непривычно ему как-то с девицами ручкаться.
– Прошу к столу, товарищи! – распорядился хозяин дома.
Восемь человек расселись за круглым столом с трудом, впритирку друг к другу. При этом в углу у окна сиротливо стояли еще три стула. Стало быть, собрания тут случаются большие.
О проекте
О подписке