Читать книгу «Подлинная история Любки Фейгельман» онлайн полностью📖 — Леонида Бежина — MyBook.
image

VI

В шахматы играем до тех пор, пока не выйдет – не выпорхнет из подъезда – Хозяйка (она всегда засиживается допоздна в своем кабинете). Тогда мы отодвигаем доски, снова берем в руки инструменты (слава богу, не дрели и не паяльники, а впрочем, при нашей-то сноровке и выучке мы и на дрелях неплохо бы учудили) и исполняем в ее честь гимн – марш из «Аиды». Это трогательная сцена – ее надо видеть. От бесшабашного восторга и ликования мы вовсю стараемся и даже притопываем, пританцовываем, дурачимся, а Хозяйка издали машет нам рукой.

Машет, растроганная и счастливая, словно с трапа самолета, улетающего в Париж, где ее ждут такие же восторги и овации, и шлет воздушные поцелуи.

Ей тоже донельзя приятно. Для нее этот гимн – символ удачно завершенного дня, заслуженной славы и удавшейся жизни. Вернее, в эти минуты – именно в эти минуты – у нее рождается чувство, что день победоносно завершен, ей во всем сопутствует удача, она избалована славой и жизнь удалась.

Дома же ее ждет одиночество, и кажется: какой там успех, какая слава, какая удавшаяся жизнь. Только склоки, интриги, зависть (змеиное шипение и комариное нытье) и вечное недовольство собой. Мы, люди (при нашей показной грубоватости) деликатные, это хорошо понимаем, но все равно минута – наша, и этого достаточно, чтобы сделать нас счастливыми.

После этого как не выпить! Неужели найдется трезвенник и резонер, который посмеет отказать нам в этом праве! И мы, конечно, выпиваем, хотя и годы не те, и сердчишко пошаливает, и мы заранее знаем, что ночью будем ворочаться, мерить пульс и считать капли, стекающие в стакан из пузырька со сломанной спичкой.

Но не выпить нельзя: это ритуал, обряд, традиция. И мы отважно выпиваем, хотя уже не геройствуем, как двадцать лет назад, не опрокидываем в рот с запястья граненый стаканчик, стараясь не расплескать ни капли, не составляем невероятных коктейлей из водки, рислинга и одеколона.

Закуску мы приносим по очереди и на всех – чтобы всем хватило и чтобы после этого можно было уже не ужинать. Затем мы расходимся – каждый со своим инструментом. Перед этим долго с пьяной сентиментальностью прощаемся, обнимаем друг друга, целуемся, клянемся в дружбе до гроба, уходим и снова возвращаемся, чтобы продолжить ритуал объятий и поцелуев. И так почти до утра – до апельсиновых проблесков зари на серо-голубом небе.

Жены от нас давно сбежали. Дети нас забыли и только ждут, когда мы помрем и можно будет продать наши постылые тарелки, барабаны, трубу, гитару, саксофон и контрабас. А может, и не ждут, и нам это лишь кажется. Мы ведь с годами становимся обидчивы и суеверны. Всех в чем-то подозреваем, кроме нашей Хозяйки. Жена Цезаря вне подозрений, хотя Цезаря рядом с ней нет и ничья она не жена…

Дома нас тоже ждет одиночество, и хочется хотя бы немного его отдалить. Самый верный способ – пораньше лечь спать, закутав голову одеялом, и попозже проснуться, чтобы скорее наступил вечер и мы снова встретились здесь же на Тверском бульваре, напротив МХАТа.

VII

В театре знают о нашей дружбе с Хозяйкой, да и как не знать, когда мы рядом, под окнами. Многие над нами посмеиваются, другие предпочитают не замечать, но есть и такие, кто ревнует и завидует. Словом, змеиный шип и комариное нытье нас тоже преследуют.

Спрашивается, чему тут завидовать. Но в театре зависть, как паленая водка: хоть и дрянь дрянью, мерзость, отрава, но стоит недешево и, главное, пользуется спросом. Поэтому предмет зависти, собственно, и не важен. Главное, чтобы она была, а уж спрос на нее всегда найдется.

Несколько раз нас просили отсюда убраться, угрожали нам, подсылали шпану в драных тельняшках, чтобы нас запугать. Но мы не из пугливых и со шпаной быстро столковались. Сыграли им «Мурку», и драные тельняшки разинули рты, нас зауважали, обещали не трогать и от нас отвязались. По словам энциклопедиста Вилли, из неприкасаемых мы превратились в неприкосновенных.

Разные бывали у нас парламентеры. Однажды к нам пожаловали два заслуженных артиста (рабочая аристократия) и стали втолковывать, что своей джазухой, а главное пьяными шабашами мы якобы мешаем им репетировать. При этом стали распаляться, разыгрывать благородное негодование. Мы же их слегка попридержали и сразу поправили: это не джазуха, как вы изволили выразиться, а классический джаз. И назвали имена Цфасмана, Варламова, Лундстрема, коих они даже и не слышали. Несчастные актеришки, обделенные по жизни, они и джаза-то толком не знают. Мы их усадили и специально для них исполнили. Те сразу подобрели, расчувствовались, стали извиняться. Признались, что их подговорили, и благополучно удалились – исчезли.

Тогда наши завистники послали петицию в мэрию с жалобами на нас. И оттуда прибыла инспекция: две административные армянки в мехах (дело было зимой, под Рождество), ожерельях и кольцах, с высокими прическами. И давай нас шерстить и курочить, чтобы мы забрали свой инструмент (они так и сказали – инструмент) и здесь больше не появлялись. Мы были оскорблены в наших лучших патриотических чувствах. И в нас тоже взыграло. Позвольте, Тверской бульвар для того и создан, чтобы русский человек (мы это особенно подчеркнули) мог на нем удобно расположиться, не чувствуя никаких притеснений, чтобы никто не смел его пальцем тронуть, а тем более так нагло посягать на его законные права.

Дамы слегка смутились и поутихли. «Но все-таки вы учитывайте, что рядом театр, что там постоянно идут репетиции, что малейший шум им мешает». «Шум?» – возмутились мы, взяли инструмент и сыграли им их великого Комитаса. И, кажется, дошло, даже слегка проняло, после чего Вилли произнес патетичную фразу о том, что искусство сближает народы и красота уже сейчас, на наших глазах спасает этот грешный мир.

Словом, и эту битву мы выиграли.

VIII

Вражда наша с театром продолжалась недолго. Хозяйка сумела, не вмешиваясь (чтобы ее не обвинили в потворстве своим сомнительным знакомым – уличным лабухам), все же вмешаться и найти способ ее пресечь. Вернее, искусно свести на нет. Изобразить все так, что все это сущие пустяки и враждовать нет ни малейшего повода.

Да и в самом театре вскоре смекнули, что уличные мы уличные, но от нас тоже может быть польза. Ведь театр (простите за банальность) начинается с вешалки, вешалка же – часть здания, хоть и изрядно обветшалого, но все-таки в привилегированном месте – самом центре Москвы, аж завидки берут. Поэтому многие на него поглядывают, лелеют мечты хоть приживалами в него вселиться, а то и вынашивают тайные планы захвата.

Иные же так и открыто посягают под тем предлогом, что, мол, на сцене царит сплошная рутина (мол, нам хватило и Малого театра с покойным Царевым), да и душком отдает. При этом многозначительно опускают глаза, явно не желая говорить, каким именно душком, словно это и так ясно и в своем кругу не обсуждается.

И правильно делается, что не обсуждается, поскольку намек – более коварное оружие, чем высказывание напрямую. Напрямую высказался, все по наивности выложил, рубанул правду-матку, и тебя тотчас – цоп! – за руку-то и схватили. Намеки же множить – как кудель прясть – можно бесконечно, и никто тебя не уличит, за руку не поймает.

Поэтому по Москве и поползли ужами слухи, что в театре на Тверском бульваре – под покровительством Хозяйки – витает некий душок.

И вот разговор, который я сам слышал на бульваре. По соседству на лавочке сидели два господина, один в шляпе, а другой в берете с мушкой. Тот, что в шляпе, и употребил это словечко – «душок», а беретка с мушкой его спросила:

– Простите, какой душок?

– Ну, вы же понимаете (глаза многозначительно опущены).

– Ах, этот!

– Да, известного свойства, октябристский, но не от того Октября, а от другого! Есть ведь и другой Октябрь.

– Экий вы любитель плетения словес. Того… не того. Все бы вам напустить туману. Скажите прямо – черносотенный.

– Ну, уж это вы сами скажите. Я таких вещей не говорю. Воздерживаюсь. Брезгаю, если угодно.

– А я не из брезгливых.

– Ну, это воля ваша. Хотя я с вами согласен в том смысле, что иногда не мешает назвать вещи своими именами. Тем более что для этого есть все основания.

– Это вы про театр?

– Понимайте как угодно. Тем более что у Достоевского тоже есть этот самый душок.

– Давно не перечитывал, простите.

– А вы перечитайте. Там предостаточно пахучих мест. Впрочем, так же, как и в театре…

Это был поклеп и наглая ложь. Это был околобогемный – кулуарный – агитпроп. Агитпроп с единственной целью – отобрать здание театра.

IX

Мы, музыканты, люди простые и слишком практические, чтобы много рассуждать, но при этом – русские и поэтому большие теоретики. Вот и рассуждаем, особенно под водочку – как небожители подвала, как изгнанные сяни

Однажды, когда мы выпивали и закусывали черным хлебом с селедкой и мелко нарезанным зеленым лучком (отменная, знаете ли, закуска), зашел разговор о слухах, о причинах столь злобных нападок на театр. И вот наш энциклопедист Вилли нам кое-что поведал. Оказывается, немецкий писатель-антифашист Томас Манн как-то имел неосторожность обронить фразу: «Святая русская литература». Такие фразы произносятся в особые минуты, от восторга и умиления. Посмотрел на корешки книг с названиями «Анна Каренина», «Отцы и дети», «Мертвые души» и умилился, расчувствовался, произнес и записал: «Святая… русская…»

В Европе эта фраза ни у кого особых возражений не вызвала. Всем было известно, что Томас Манн учился у Толстого и Достоевского, высоко чтил Ивана Шмелева за «Неупиваемую чашу», «Лето господне» и «Солнце мертвых», переписывался с ним и обменивался книгами, поэтому у него русская литература в особом почете.

Впрочем, она и без почета – святая… Заплевана, затоптана… Как у Тургенева в стихотворении: «Дура!» И она же: «Святая!»

Ну и пожалуйста… – отвечала Европа. – Пусть она будет для него святой, великой, какой угодно. Он ведь уже в преклонных летах, наш Томас, – вот и чудачит, потихоньку выживает из ума.

На том Европа и успокоилась.

– Иное дело у нас, в России, – опрокинув стаканчик водки и закусив хлебом с селедкой, продолжал Вилли. – Кому-то святая русская литература явно не угодила, пришлась как кость в горле. И не куриная косточка, а баранья лопатка. Сказано-то красиво, но вот это словечко – святая… Давайте уберем, иначе получается, что английская литература – не святая, а там как-никак Шекспир… И французская не святая… а там Бальзак… зря он, что ли, ночи напролет просиживал за письменным столом, глушил кофе до сердцебиения, старался, мучился, «Человеческую комедию» создавал… Поэтому пусть будет просто русская литература, и хватит: этого вполне достаточно.