Читать книгу «Украсть невозможно: Как я ограбил самое надежное хранилище бриллиантов» онлайн полностью📖 — Леонардо Нотарбартоло — MyBook.

Будь Палермо живым организмом, моя улочка, виа Амблери, была бы аппендиксом. Тем, без чего можно обойтись, но и отрезать никто не смеет: а вдруг пригодится? Вы не поверите, но она до сих пор там есть. Мой дом как раз меж двух церквей. Первые дощатые лачуги, возведенные здесь еще до моего рождения, подверглись нашествию древоточцев, что заставило местных жителей перейти на другой строительный материал. Внутренние стены этих домов бугристые, шероховатые на ощупь, будто в асфальт закатанные. Скажу без обиняков: не дома, а склепы.

В моем – всего одна большая комната. Кухня и туалет отделены от спальни лишь развешанными простынями. Затхлая вонь бьет в нос, путает мысли. Мебель изъедена жучками и грибком.

Сношенными башмаками землю не сильно потопчешь.

Вырваться из этого захолустья под силу только водителю грузовика, садовнику или швейцару. Нет, для ясности: работа-то честная. Просто не ты ее выбираешь. Условия такие, что могут тебя либо угробить, либо заставить пахать на полную катушку. Все зависит от того, как воспринимать происходящее и сколько завалов придется разгрести, прежде чем встать на ноги.

Украсть время

1958–1960 гг. (шесть–восемь лет)

Лет с пяти-шести я ежедневно наблюдаю, как Па поднимается в 4:15. Не то чтобы мне очень нравилось просыпаться вместе с ним, но от него столько шуму, да еще матрас скрипит немилосердно и каждая пружина тянет свою ржавую ноту. Будто по комнате оркестр марширует – волей-неволей из постели вылезешь.

И вот меня одолевает сомнение, навязчивый вопрос, который я сам себе задаю и на который все никак не могу ответить: что за машина пожирает отцовское время? Проглатывает единым махом утро и день, а взамен выдает усталость и немного денег, ровно столько, чтобы хватило на аренду. Или, может, кто другой его время крадет? Я об этом уже месяца три думаю. Почти уверен.

Просить кого-нибудь подтвердить мою теорию я не стал: все настолько очевидно, что даже интересоваться глупо. Неясно только, что или кто это делает. А я хочу понять, поэтому силком вытаскиваю себя из постели и, полусонный, провожаю отца. Ответ просто обязан скрываться там, за дверью. Иду с ним за руку до порога, дальше босиком нельзя. Когда он выходит на улицу, я выглядываю за ним из-за двери и осматриваюсь: видно не так чтобы много. Но что-то же высасывает из отца время и жизнь!

«Па, куда ты уходишь и почему пропадаешь до самого вечера?» – спросил я однажды утром и потом не раз спрашивал, но внятного ответа так и не получил. Все больше общие слова: «Еды домой раздобыть». Странное объяснение. Ведь, возвращаясь вечером, он не приносит с собой продуктов: ужин готовит мама, ужин уже дома. Он ничего не приносит, не добывает. Зачем же так очевидно врать? Наверное, он хочет защитить меня от этого высасывающего жизнь чудовища за дверью.

Каждое утро все повторяется заново. Больше всего меня удивляет то, что Па делает в ванной. Я слежу за ним от двери и вижу, как он плещет водой себе в лицо: раз, другой, третий. Упорствует, но, похоже, никакой воды не хватит, чтобы смыть сон и усталость. Обычно Па долго смотрится в зеркало, ищет что-то, головой вправо-влево крутит. Внимательно изучает лицо, будто пытается понять, в самом ли деле это он. И временами, похоже, не узнаёт собственных черт. Потом проводит ладонью по лицу раза три-четыре. Я убеждаю себя, мол, это он так проверяет, что не обознался, что это взаправду его тело, а не какой-то нелепый сон. Потом спешит на кухню сварить кофе, и начинается вечная тарантелла: он уходит и возвращается, снова и снова, каждый божий день, «еды домой раздобыть».

Вот бы мне стать Вором Времени, из тех, про кого рассказывал дед, красть потерянные отцом часы, а после аккуратно сложить стопочкой и одним махом вернуть их ему. И тогда Па мог бы воспользоваться этим временем как заблагорассудится и все до последней секундочки провел бы со мной – вот честное слово!

Когда я немного подрос, лет в семь я наконец понял. Па – издольщик, и жалованье ему не платят. В Палермо он работал на графа, в Модене – на графиню: считай, само по себе редкая привилегия, неужто хозяин еще доплачивать станет? И уж точно не банкнотами. Платят натурой: жильем да что земля родит. Па надрывается, я тоже помогаю – за скотиной ходить, сеять, урожай собирать, воду носить – всякое такое. Правда, не больно-то много от меня пользы, устаю сразу, больше часа работать не могу. А вечером вижу – отец только сильнее вымотался. И так день за днем, год за годом, все хуже и хуже.

Не хочу слишком затягивать, я ведь не один такой. В те годы многим бывало непросто, и у меня наверняка иногда выдавались хорошие деньки. Но кое-что я не забыл: как мы со всем этим пинг-понгом между аристократами в итоге оказались в Модене. И как меня, еще совсем ребенка, в один прекрасный момент определили спать в комнате восьмидесятилетней графини.

Комната была абсолютно белой. Кровать под балдахином, плотные шторы, подвязанные, как занавес в заброшенном театре. Воняющие подмышками кресла с потеками мочи. Тучная, пышнозадая и, вероятно, страдающая болезнью Альцгеймера графиня с первого взгляда вызывает почтение, но от ряби морщин на ее лице я прихожу в ужас. Она оборачивается, смотрит на меня в упор и называет Карло. Постоянно всех принимает за покойного мужа. Мне восемь, я здесь уже год, но по-прежнему не могу привыкнуть. Проклятье какое-то. Говорить графиня почти не может, только бормочет, глотая согласные. А как что скажет, так лучше б молчала.

У меня одна задача: я должен приглядывать за ней с вечера до утра. Это часть договора между сыном графини и моим отцом, соглашения об испольщине, включающего и сиделку, то есть меня. За ночь она будит меня десятки раз, пока голова не начинает раскалываться так, что спать не можешь. Кашлять не разрешается, разве что одновременно с графиней. Чай ей приходится заваривать посреди ночи. Работа изнурительная, любое требование должно удовлетворяться немедленно. Любое. Но кое-чему она меня научила. Благодаря ей я обрел третью заповедь: терпение. Для графини я просто юный босяк, ничтожество, вряд ли она что другое думает. По крайней мере, когда в своем уме. От ее свистящего дыхания у меня замирает сердце. И вот еще от чего: бывает, она подходит ближе и шепчет мне на ухо свои грязные фантазии или, может, воспоминания о былых любовниках. Когда она подманивает меня пальцем, я сразу все понимаю, да и по глазам видно: они становятся влажными и воспаленными. У нее особая манера понижать голос. Шуршит в ушах, как сухой песок. В такие моменты я обычно сбегаю на пару минут в соседнюю комнату. А когда возвращаюсь, она уже все забыла и вот уже снова требует канарейку, чаю и незнакомых мне песен. Ее приказы перемежаются рассказами о тех временах, когда сама она была молода и моталась туда-сюда, посещая важнейшие культурные мероприятия, о которых я понятия не имею.

В общем, чем больше я подставлял жизни щеку, тем больше получал пощечин. А раз пощечин не избежать, приходится понемногу начинать давать сдачи, иначе всю жизнь только этим сыт и будешь, ни на что другое времени не хватит.

Родиться – мало

1962 год (десять лет)

Хочу кое-что прояснить: из чрева матери мы все выползаем на карачках. Нет, допустим, кто-то в этот момент держит серебряную ложку во рту, кого-то осеняет несчастливая звезда, кто-то рождается в более экстравагантной позе, но суть в том, что в точке старта все мы равны. Короли и королевы, пекари и мороженщики, водители грузовиков и воры. Так и есть. В первые минуты все живые существа почти неотличимы друг от друга. Однако просто родиться – недостаточно: чтобы твое существование продлилось, нужно что-то еще. И даже если ты не хочешь участвовать в гонке, если тебе наплевать, ты вне игры и не думаешь ни с кем соревноваться, сделать это все равно придется, потому что иначе другие проедутся по тебе, унизят и переломают все кости.

Прекрасно помню, как у меня созрела эта мысль – банальная, но полезная, как и все простое. Это случилось, когда я забыл сделать для отца одну очень важную вещь, по крайней мере на мой тогдашний взгляд. Именно в тот момент встал на место очередной кусочек мозаики моей личности.

К десяти годам, когда мы после моденских приключений снова вернулись в Турин, я начинаю вставать по папиному будильнику. И первое, что вижу, продрав на заре глаза, – как свет, пронзая висящую в воздухе пыль, льется на прикроватную тумбу тоненькими лучами солнца. Потянувшись, я спускаю босые ноги на пол и иду ставить кофе. Доброе дело. И обязанность, которую я сам на себя возложил: помочь папе пережить еще один рабочий день.

В Палермо я был еще мал и не сознавал таких понятий, как работа, жертвенность и родительские обязанности. Придумал фантастическое чудовище, пожирающее время. Теперь мне известно куда больше. Мама – домохозяйка, и я вижу, чем она занимается. Отца никогда не бывает дома. Он так старается ради семьи, что я хочу отплатить ему тем же.

Кофеварка у нас старая, края в зазубринах, оплывшая пластиковая ручка сталактитом спускается до самой газовой конфорки. Фильтр – по меньшей мере мой ровесник, мы ведь с кофеваркой в одном году на свет появились, только она свое предназначение уже исполняет, а я пока не знаю, кем стану. Закипающая вода ревет, как медведь, угодивший под самосвал, эхо разносится по всему дому.

Прежде чем вспениться в стальном нутре кофеварки, черная лава шипит не хуже товарняка, въезжающего на сортировочную Борго-Сан-Паоло. Кофе я не люблю, та еще гадость, но папа считает: раз уж варишь, составь компанию.

Перед первым глотком я долго принюхиваюсь, делая вид, что наслаждаюсь ароматом. На самом же деле без такой вот клоунады этой муки мне просто не вытерпеть. Наконец смачиваю губы, обжигаюсь и без лишних проволочек глотаю. По цвету – железнодорожные рельсы, на вкус – вагонные поручни. И так каждое утро.

За исключением одного сентябрьского четверга. Я умудряюсь проспать. Такого со мной раньше не бывало. Я впервые не успеваю сварить кофе, папа уже ушел. Первый и единственный раз. Я нарушил наше священное соглашение, узы договора между отцом и преданным сыном.

В тот период жизни в Турине я мало о чем так сожалел. Для кого-то, может, и пустяк, но не для меня. Отец ведь от всего отказался, полностью посвятил себя нам. С того утра, терзаемый чувством вины, я часто задаюсь вопросом: сколько же пожизненных сроков придется ему отбыть в одиночной камере – кабине грузовика, прежде чем выйти на свободу? Я вижу, как этот вопрос высвечивается на потолке, воображаю, будто он написан на полотнище, которое тащит за собой пролетающий самолет, он написан на всех туринских автобусах.

Тем утром я усвоил четвертую заповедь: дисциплинируй себя. Сколько любви теряется в хитросплетениях человеческих отношений? Растраченной впустую, безответной, тайной… Сколько неблагодарности мы проявляем? Считается, что любовь, привязанность и взаимопонимание между людьми бесплатны и всегда в полном нашем распоряжении. Но это не так. Мы должны показывать, что благодарны, в этом основа человеческих отношений, невидимые связующие нити, и они слишком легко рвутся, если их не беречь.

Зачастую мы совершаем смертный грех, когда не отдаем себе отчета в том, на что идут ради нас близкие. Ничто не воспринимается как само собой разумеющееся. Не должно так восприниматься. Это и есть дисциплина.

Чувство справедливости

1963 год (одиннадцать лет)

Я одержим чувством вины и чувством справедливости. Они преследуют меня с самого детства. И кто меня за это осудит? Совершая кражу, я как бы взыскиваю ущерб, это мой способ уравновесить чужую неблагодарность.

Прекрасно помню вкус крови во рту, когда в одиннадцать лет впервые получаю по морде от пары дебилов-переростков. Они пристают к малышу года на три-четыре младше меня. Гуляя по парку Валентино, я замечаю их и решаю вмешаться не в свое дело.

«Отстаньте от него!»

Оба хулигана одеты с иголочки, хоть сейчас к причастию. Или на похороны.

«Че те надо, прыщ?» – обзывается тот, что покрупнее.

Вот бы вломить ему по зубам со всей силы! Жаль только – высоко, придется подпрыгнуть, иначе не достать. Обоим лет по четырнадцать-пятнадцать. Тот, что понаглее, надвигается на меня, застывает на волосок от моего носа и орет, чтобы я катился отсюда, пока цел. Сомневаюсь, что эта невежественная скотина захочет обсудить со мной, в какой момент прекратилось развитие его биологического вида.

Я никогда раньше не дрался, не знаю даже, как человека по лицу ударить. Переключаю инстинкты на нейтралку: так пускают с горки грузовик, чтобы он набирал скорость сам, без мотора. Не боюсь. Не отвожу взгляда. Я же не мой отец. Просто, особо не думая, выставляю вперед левую ногу, разворачиваю корпус и, отведя правое плечо, наношу удар в челюсть этого имбецила.

Но ублюдок успевает отскочить, и я промахиваюсь. Устремившись всем телом вперед, я открываюсь справа – и затрещина тотчас же сбивает меня с ног. Все кончено. Я побит. А нанес удар тот, второй, он шагнул вперед, только когда я уже был неопасен. Подлец.

«На помощь, спасите!» – ору я что есть мо́чи. Никто не откликается.

Мелкий, которого я бросился защищать, набравшись смелости, кричит, чтобы они оставили меня в покое, зовет отца: тот явно должен быть где-то поблизости. К счастью, через пару секунд появляется папаша этого клопа и прогоняет хулиганов.

Схлопотав оплеуху, я прикусываю язык, во рту кровь и пыль. Красной жижи натекло – хватит наполнить пару канистр правосудия. И продолжает хлестать. Но я не жалею. Мне нравится, что кровь пролита не зря.

«Умойся у питьевого фонтанчика», – советует мне отец малыша.

Ни слова благодарности. Случись такое в Палермо, он предложил бы мне пирожное и стакан молока – я ведь его сына защищал. А здесь, на Севере… Ладно, неважно. Будь это прямой в голову, я бы так легко не отделался.

Пятая заповедь, еще один фрагмент мозаики: амбиции без знаний дают нулевой, а то и отрицательный результат. Амбиции без навыков – лодка на суше. Не имея средств, то есть знаний и навыков, в этом конкретном случае – хотя бы пары приемов самообороны и толики мускулов, справедливости не добиться.

Так я начинаю заниматься спортом: в Палермо-то даже плавать не научился, что странновато для сицилийца, но уж как есть. Теперь я понимаю: чтобы чего-то добиться, нужно развиваться во всех направлениях. Хожу в бассейн на тренировки по водному поло: бросаю вызов собственным недостаткам. Плечи понемногу обретают форму. Через несколько месяцев я чувствую, что стал сильнее. Но одного тела недостаточно, нужна еще голова. Мне надо тренировать мозг. Вот только как? Может, учиться? Но не в школе же.

Украсть истину

1965–1966 гг. (тринадцать-четырнадцать лет)

Я часто засыпаю на уроках, особенно в последнем классе начальной школы. Вечером, после смены, проведенной с отцом на автовозе, возвращаюсь домой совершенно без сил. Как только мне исполнилось тринадцать, он стал брать меня с собой, так что я уже целый год езжу с ним. Хочет обучить ремеслу: в мои школьные успехи никто не верит. И они правы. А сегодня, когда меня опять завалят на экзамене, все как один будут повторять: «Я же говорил».

На самом деле экзаменационная комиссия только и хочет, что вытурить меня из школы. Я рискую провалиться в четвертый раз подряд. Это не просто догадка – я почти уверен. И очередной пощечиной станут выпускные экзамены за пятый класс. Я в этом убежден, да и учитель, синьор Джансанти, тоже сказал мне как-то без обиняков: «Сам понимаешь, завалить тебя мне будет нетрудно…» Впрочем, часть меня готова бороться, только вот не знаю, можно ли по итогам экзамена перевести в следующий класс только эту часть. Голос синьора Джансанти и по сей день является мне в кошмарах, он орет: «Отвечай громче!», «Громче, не слышу!» Что бы я ни делал. Его послушать, так если я отвечаю правильно, это мне подсказали, а если ошибаюсь – сам виноват. Так что и пытаться не стоит.

Вся комиссия меня ни в грош не ставит, ничего от меня не ждет. Я для них вечно где-то там, на последней парте. Пожалели, в пятый класс перевели, думали, изменится что. «Опять выставишь меня на экзамене идиотом перед другими учителями» – да уж, синьор Джансанти мастерски умеет облить грязью, и плевать ему на всякую там педагогику. Фикус, говорит, и тот быстрее меня материал усваивает.

Вот и моя очередь, фамилию назвали. А я отвлекся и не отвечаю, на соседа смотрю: в начале года думал, может, подружимся, но так общего языка и не нашли. Наверное, единственный, с кем и вправду не заладилось. Мне неловко от того, как учителя пытаются натравить на меня одноклассников: мне ведь четырнадцать, а им по девять, я для них – словно муха в янтаре, забавный временной катаклизм.