Икки молча выводил автомобиль из лабиринта ☺переулков. Брам тоже молчал. Икки не довел расследование до конца, окажись Джонни мошенником – им пришлось бы заплатить деньги за умершую девочку. Стояла жуткая жара, а кондиционер в «ровере» сломался. Брам открыл со своей стороны окно, и это беспокоило Икки. Дурные предчувствия не оставляли его. Презрительно сжав губы, он нервно вел автомобиль по улочкам арабского города.
Брам заглянул в конверт, полученный от Джонни. Там оказалась фотография Сары, она лежала на спине, сложив руки, словно спала; белое платье, розы и гиацинты на груди, глаза закрыты – снимок, сделанный на смертном одре. Брам убрал фотографию в конверт. Может, потом у него достанет сил снова посмотреть на нее.
Теперь можно закрывать дело.
В первые недели родители, обратившиеся к ним за помощью, звонят по десять раз на день, посылают эсэмэски, мэйлы, пытаются принимать участие в розысках, надеясь заглушить боль потери, и от этого неизбежно возникают личные связи. Делом Сары Лапински занимался Икки. Если бы им удалось выкупить девочку, Икки сам позвонил бы ее матери. Плохие новости сообщал Брам. Обязанность сообщать о катастрофах лежала на нем, как на старшем из партнеров. Двадцать восемь раз приходилось ему делать это. В армии служили офицеры, которым приходилось десятки раз посещать семьи погибших. Приказ командира – у них не было выбора. У Брама выбор был. В шести случаях им удавалось отправить на поиски могил полицию, но, хотя именно полицейский звонил в двери и сообщал родственникам грустную новость, Браму приходилось при этом присутствовать. Он никогда не видел Батьи Лапински, а теперь именно он должен сообщить ей о смерти дочери – если, конечно, Джонни не соврал. Убедительно ли выглядит фотография? В этом Брам не был уверен.
Он сидел на своем месте, глядя вперед. Икки упрямо молчал. И вдруг отчаянно заорал:
– Да, я знаю, я совершил ошибку! Ну, извини!
– Твой приятель Самир надул тебя.
– С этим asshole[6] я еще разберусь. Мы не можем вернуться другой дорогой?
– Нет.
– К блокпосту ведет только одна дорога?
– Да.
– Shi-i-it[7], – протяжно выдохнул Икки.
– Предчувствия?
– Опять твой сраный сарказм.
Они миновали рынок неподалеку от блокпоста. Женщины, закутанные в паранджу. Мужчины в нелепо-просторных женских платьях.
– Ее мать, – сказал Икки, – придется рассказать ей.
– Я знаю.
– Я сам расскажу, – пробормотал Икки. – Я виноват.
– В чем?
– Я дал ей надежду.
– Ты что-то рассказал ей?
– Почти ничего.
– Почти ничего – это слишком много.
– Ты уверен, что нет другой дороги? – спросил Икки, снижая скорость.
– Господи, Икки, заткнись, псих несчастный, – не выдержал Брам. – Езжай куда едешь!
Икки осуждающе покачал головой, но прибавил газу.
Старый город остался позади, они подъезжали блокпосту. Стена, электросенсоры, камеры и переходной шлюз – выходит, евреи фактически смирились с тем, что Яффа больше им не принадлежит. В городе они не встретили ни одного еврейского солдата. Армия следила за порядком с воздуха, а стены, крыши, дороги были нашпигованы электроникой; иногда аппаратуру скрывали даже под многослойными одеждами женщин. Слишком опасно было посылать туда патрули.
Время – час дня. Скоро улицы Яффы опустеют: жители разойдутся по домам в поисках прохлады.
Икки выпрямился и вцепился в руль, словно это могло его успокоить.
– У блокпоста никого нет, – сказал Брам. – Никого, кто мог бы нанести нам вред. Что там может случиться?
– Маскарад, – ответил Икки, – маскарад, несущий страдания.
– Ты именно это чувствуешь?
– Да.
– А с Самиром у тебя предчувствий не было?
– Все время ныл.
– Это благодаря Самиру ты сейчас наложил в штаны от страха. Если б не его ложь, тебе не пришлось бы сюда ехать.
– Может, он и сам не знал.
– Кажется, ты только что собирался с ним разобраться?
– Какая Самиру выгода от того, что он послал нас к Джонни?
– А пачечка банкнот, которую мы захватили с собой? Самир и представить себе не мог, что Тарзан окажется таким честным. Только подумай, Икки, кого мы встретили: честного араба, которого звать Тарзаном. Помешанного на баскетболе.
– Самир посмеялся бы вместе с нами.
– Кстати, о баскетболе. Сколько времени сейчас в Хьюстоне?
Икки пожал плечами:
– Семь часов разницы?
– Восемь. Там сейчас раннее утро. Или передача идет в записи.
– Ну и что?
– Он сказал, что поставил деньги. Но это старая запись. Он наврал нам.
– Ну и что? – повторил Икки.
– Зачем это ему? Зачем ему надо было показать нам, что он игрок?
– Я знаю одно: ты – самый большой параноик из всех, с кем я знаком. Когда ты собираешься поговорить с матерью Сары?
– Прямо сейчас… нет, сейчас мне надо на работу. Завтра. Я схожу к ней завтра.
– Раньше ты так не говорил, раньше ты говорил, что родители должны сразу…
– Так то раньше. А теперь будет по-другому. Я пойду завтра, о’кей?
Икки ударил по тормозам, и машина резко встала. Это, без сомнения, должно было привлечь внимание солдат. Три сотни противотанковых ракет взяли их на прицел.
– Я так не могу, – сказал Икки.
Брам, потеряв терпение, заорал:
– Черт побери, провидец хренов! Хватит выдрючиваться! Вылезай, я поведу!
Икки кивнул. Они вылезли и обменялись местами. Мобильник Брама бибикнул. Он торопливо выхватил трубку из кармана, взглянул на экран: «номер не определен». Брам нажал кнопку «громкой связи».
– Профессор?
– Хаим?
– Профессор, что с вашим автомобилем?
– Все в порядке, просто мне захотелось попробовать… Никогда не водил машин с правым рулем.
– Не самое лучшее место вы выбрали, профессор.
– Больше никогда не будем так делать, Хаим.
– Я проведу вас через шлюз побыстрее.
– Спасибо. Откуда у тебя мой номер?
– Чему ж тут удивляться, если в моем компе записано, в котором часу сегодня утром пописал ваш пес. В каком, собственно, времени вы живете, профессор?
С некоторых пор Брам плохо ориентировался во времени. Который сейчас год? И как далеко продвинулись наука, техника, нравственные нормы? Одно он знал точно: время твердой веры в завтрашний день, который станет чудесным продолжением сегодняшнего, продолжением успехов, честолюбивых надежд, сознательной ответственности и любви – давно прошло и не вернется.
– В давно прошедшем, Хаим, – ответил он.
Тель-Авив
Двадцатью годами раньше
Апрель, 2004
Большинство историков мира попадали бы в обморок от счастья, получи они предложение, которое Брам не решался принять. Пока еще никто из их круга (кроме, конечно, Рахели), не знал о нем. И если Брам примет его, то станет в глазах друзей дерьмом и ничтожеством. Отъезд из Израиля всегда считался не вполне приличным деянием; уехавший надолго, укрывшийся в одной из западных стран не вызывал к себе иного чувства, кроме общенационального презрения. Впрочем, в презрении присутствовала изрядная доля зависти. Кому не хотелось убраться подальше от этого сумасшедшего дома? Кому свободно дышалось в вонючей атмосфере скандалов, сотрясавших страну? С одной стороны, всякому хотелось уехать, с другой – никто не желал ни отказываться от участия в невероятном эксперименте, затеянном Израилем, ни способствовать его провалу.
Это была его страна, его песок и камни; наверное, существовали на земле и другие города, где можно бродить среди ночи у моря, под старыми пальмами, наслаждаясь теплым ветром, но Брам врос в эту землю: здесь он нашел жену, здесь родился их сын, здесь написана работа, сделавшая ему имя в научных кругах, здесь он стал профессором.
Сперва Брам пытался поймать такси у перекрестка улиц, застроенных близко поставленными невысокими домами. Сразу видно, что находишься в сердце старого Тель-Авива: фонарей совсем мало. Можно, конечно, вызвать машину по мобильнику, но разве плохо прогуляться теплым вечером? И он пошел пешком к более оживленному месту – улице Бограшова[8]. Набросив пиджак на плечо, Брам придерживал его, сунув в петельку вешалки указательный палец; на другом плече висел объемистый коричневый портфель.
Сегодняшнее собрание затянулось. Два часа назад мобильник требовательно пискнул, на экране высветился американский номер, и ему пришлось, извинившись, выйти из аудитории, где они торчали с восьми вечера. В пустом коридоре, под холодным светом люминесцентных ламп, Брам нажал на кнопку и услышал в трубке голос Фредерика Йохансона, шефа департамента истории Принстонского университета.
Они знали друг друга по конгрессам и специальным журналам. Йохансон – потомок шведских пиратов, похожий на неандертальца гигант с грубыми руками и крупным лицом (всегда кирпично-красным: то ли от алкоголя, то ли от повышенного давления, то ли по причинам генетическим), роскошной копной светлых волос и белесыми, как у альбиноса, ресницами уже звонил днем, но Брам как раз читал лекцию и отключил телефон. Потом он пытался перезвонить, но Йохансона не оказалось на месте. Теперь, в одиннадцать вечера они, наконец, соединились. Семь часов разницы с Америкой, где вечер еще и не начинался.
Три недели назад Йохансон уже звонил ему. Один из историков его департамента собрался на пенсию. И если Брам прямо сейчас пришлет документы, Йохансон гарантирует ему получение профессорской должности. Брам попросил дать ему время подумать.
Лекции кончились в шесть с четвертью, и Брам в своем университетском кабинете занялся подготовкой к завтрашнему дню и к вечернему собранию «мирной инициативы». Во время ланча в студенческой столовой – вокруг разворачивалось высококлассное дефиле-шоу, которое давали прелестные студентки, демонстрируя сверкающие плечи, ниспадающие водопадом локоны и коротенькие, спущенные на бедра юбчонки, обнажающие животики и изумительные ноги, – он обсудил идею Йохансона с женой. Рахель сказала, что не может решать за него, это его работа, ему и решать – ехать или оставаться. Она будет довольна в любом случае. Но Брама продолжали мучить неясные сомнения. И тогда она сказала:
– Тебе ведь на самом деле хочется поехать. Соглашайся. Это большая честь. Такой шанс нельзя упускать. И Бену там будет хорошо.
– А тебе? – спросил он, заранее зная ответ.
– Мне хорошо там, где хорошо тебе.
Итак, Йохансон позвонил сразу после одиннадцати. Писк мобильника прервал монолог Ицхака Балина, который, проведя несколько часов в жаркой, душной комнате, нисколько не вспотел и даже не ослабил узел своего – как всегда экстравагантного – галстука. Поверх стильных узеньких очков он возмущенно воззрился на Брама, извлекающего из кармана телефон. Балин был невысоким человечком лет пятидесяти, беспрерывно, со страдальческим выражением лица долдонившим о честности и преданности. Пацифизм был истинной его профессией, и Балин занимался им с упоением.
Брам двинулся к выходу и, пробормотав «извините», прикрыл за собой дверь. Будущее Ближнего Востока он оставил на попечение семи мужчин и двух дам: все, кроме Балина, в рубашках и блузках с закатанными рукавами; на их восторженных лицах не было места ни отчаянию, ни унынию. Битых три часа они пытались, поглощая тепловатую воду и горький кофе, избавиться от мерзкого привкуса печенья, изготовленного матушкой Балина, Сарой Липман. Печенье обязаны были есть все – из солидарности. Солидарность в их кругу ценилась весьма высоко.
Из обшитого дубовыми панелями кабинета в далеком Принстоне, где зима демонстративно не желала отступать, Йохансон спросил:
– Ну, ты решил?
И Брам, стоя посреди пустого коридора, ответил:
– Да.
– Я не слишком поздно позвонил? Может быть, перезвонить завтра?
– Нет-нет, мы вполне можем говорить, – уверил его Брам и покосился на дверь, боясь, что его услышат.
– Ты принял какое-то решение?
– Принял.
Йохансон замолк, и Брам мысленно взмолился, чтобы Йохансон понял его правильно. Понял, что значит для него солидарность с Ицхаком, с Сарой и Ури, и со всеми остальными, даже, может быть, со всей страной, которую он предаст, если согласится сейчас на это заманчивое предложение. Уехать хотелось страшно. Восемнадцати лет он перебрался в Израиль из Голландии, потому что решил поступить в Тель-Авивский университет, чтобы жить поблизости от отца, – и остался. Принял израильское гражданство, служил в армии и участвовал в боях, а в Наблусе, вместе со своими солдатами, даже убил террориста. Прошло пятнадцать лет, и ему захотелось уехать. Но отъезд означал предательство. Правда, Брам собирался каждый год возвращаться, чтобы пройти сборы резервистов, но здесь речь шла о товарищах по оружию. Людях, готовых отдать за него жизнь, людях, ради спасения которых он пожертвовал бы собой. Они ни в коем случае не являлись причиной его отъезда. Как устал он от высоких слов и серьезных вопросов, как хотелось ему никогда больше не думать: «Они отдали за меня свою жизнь». Он мечтал стать скучным профессором в скучном городишке, чтобы слова «право на существование» потеряли зловещую реальность и вновь стали исторической абстракцией. В свои тридцать три года он вдруг почувствовал, что устал. Не из-за Бена, который все еще просил есть по ночам, – Рахель кормила его грудью, – но из-за заседаний, на которых, вот уже три года, ему приходилось присутствовать. Берлинские соглашения[9], принятые при активном участии Балина, ни к чему не привели. Но они продолжали планировать всенародное обсуждении Соглашений, хотя, кажется, сам Балин пытался устраниться и сохранить status quo.
Так же как некоторые другие члены группы, предложившей «Соглашения», Балин рекрутировал участников по всему миру и добился европейских субсидий. Подавляя гнев и ощущение безнадежности, он сражался с палестинцами за каждую запятую. «Речь идет о подготовке документов, которые должны продемонстрировать возможность исторических компромиссов», – неустанно повторял Балин своим собеседникам. Предполагалось, что они должны работать, словно получили согласие властей своей страны, словно документы, которые они составят, немедленно подпишет президент. Многие годы они, предвкушая внимание и изумление мировой прессы, тайно готовились предъявить миру результаты своих трудов.
Первого декабря прошлого года, то есть пять месяцев назад, в Берлине было устроено впечатляющее шоу, которое Брам наблюдал из дому, сидя у телевизора. Ричард Дрейфус (актер, снимавшийся в «Челюстях») выступил в роли модератора. В Берлин прилетели бывший американский президент Джимми Картер и только что сложивший свои полномочия поляк Лех Валенса, чтобы приветствовать «Соглашения» и придать им историческое значение, а Нельсон Мандела прислал видеообращение. Сотни журналистов освещали шоу во имя мира. Даже Брам не мог сдержать восторг, наблюдая этот успех.
Но израильтяне в большинстве своем только пожимали плечами – не враждебно, скорее с усталой снисходительностью: ах, снова этот бывший политик Балин: без партии, без поддержки, без чувства юмора и способности видеть вещи в контексте времени; даже без жены (она за три месяца до того ушла от него к мачо, с которым вела в течение двух лет успешное теле-шоу), – но при поддержке европейских отморозков, мечтающих о палестинском государстве, – этим приспичило помогать созданию диктатуры, управляемой террористами.
Палестинцы на «Соглашение» практически не отреагировали.
– Я могу и завтра позвонить, мне это совсем нетрудно, – сказал Йохансон.
– Нет-нет, сегодня тоже хорошо, – отвечал Брам, проходя в конец коридора – должно быть, там, внутри, слышны его шаги.
– В котором часу мне лучше позвонить? – спросил Йохансон.
– Нет-нет, я хочу сказать: мы можем поговорить прямо сейчас.
– Говори.
– О’кей, я говорю.
– О’кей означает, что ты согласен? – Голос Йохансона был полон надежды.
– Нет – это значит «нет». Я решил не ехать.
– Я правильно тебя понял? – удивленно переспросил Йохансон.
– Да, ты понял правильно.
Брам повернулся лицом к стене и прошептал – так, чтобы из-за двери в другом конце коридора его не могли услышать:
– Я не могу сейчас уезжать, у меня только что родился ребенок.
– Мне очень жаль, – ответил швед, – но, честно говоря, я ничего другого не ждал.
О проекте
О подписке