Читать книгу «Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 2» онлайн полностью📖 — Lena Swann — MyBook.
image
cover

«Ну, сейчас она у меня умрет, когда узнает!» – вполголоса продышала куревом на Елену Марга и, лучась любвеобильной улыбкой, направилась к забору.

И только было Марга, откашлявшись, приготовилась ухлопать старушку удивительной историей про русских, вырвавшихся из-за железного занавеса, как из соседского дома выбежала сухопарая истошно рыжая нимфетка (лет на двадцать Марги старше) в красной мини и обтягивающей скелетон водолазке в тон, и завизжала:

– Не рассказывайте ей ничего! У нее все равно склероз. Она все через секунду забудет! – подбежала, прихватила мать, и насильно увела ее под руку обратно в дом, шкрябая плиты дорожки волокомыми сзади ходунками. И уже с крыльца, впихнув забывчивую старушонку с буклями внутрь, а ходунки швырнув снаружи, обернулась, и мстительно бросила Марге: – Зря вы ее жалеете! Не разговаривайте с ней! Она вон меня вчера про Францля спрашивала: что это за чернявый кавалер у Марги, и сообщила ли она, интересно, о нем своей матушке! – и захлопнула дверь – с внешней стороны которой на крючке закачался грязно-зеленый, псевдоеловый, с псевдоклюквенными и псевдоколокольчатыми вкраплениями, венчик, оставшийся, видать, еще с Рождества.

– Ум Готтс вуин… – только и протянула, выдохнув всей гармоникой бронхов Марга, и понесла морковку кроликам, с которыми надеялась скоротать свой завтрак – бутерброд с околевшим уже беконом.

– Мама, ты опять курила?! – заорала на нее Катарина, только что вернувшаяся с прогулки с Бэнни по полю. Зайдя с переднего крыльца, она пробежала насквозь через столовую и кухню, и теперь с криками спускалась в сад с веранды с отстегнутым поводком в руке. – Зря ты вот так вот потом окошко в кухне распахиваешь! Думаешь, у меня совсем нюх отшибло, да?! Тебе что доктор сказал на прошлой неделе? А? Ты что ему обещала?!

Марга, с испугом, выпятив губы трубой и подмигнув Елене, пустилась уже наутек к сараю, скорей втемяшила прямо на землю блюдечко с сэндвичем, отперла дверцу, ухватила за шкирцы кроликов, и экстренно вытащила обоих на траву, чтобы отвлечь внимание дочери.

– Мама! Ты слышишь, что я тебе говорю!

Бэнни, обошедший тем временем участок вперевалочку с левого крыла по узкой гравийной дорожке за гаражом, и мельком допи́сав остатки на угол дома, зашел на веранду, привычно всунул обмусоленный теннисный мяч на место – в кадку с юккой – откуда взял его выбегая на прогулку, и хотел было рвануть ластиться к Марге; но, увидев, что она возится у сарая, внезапно как бы замешкался, передумал и с виноватой улыбкой завертелся волчком на месте.

– Трус, – сказала ему Катарина. – Пойдем! – и легонько подпихнула рваным джинсовым коленом.

Бэнни храбро осклабился. Качнулся вперед всем телом.

Но никуда не пошел.

Гулливеры-кролики были размером с двухмесячного щенка овчарки, обладали собачьими же мохнатыми крепкими лапами и грустными, человечьими глазами. Появились они в доме всего неделю назад – по просьбе Катарины – и еще не имели имен. И чау действительно трусил. Не понимая вообще, что это за мутанты.

– Французский Баран! – гордо представила зверюг Елене Марга, тяжело взвалив обоих под передние лапы к себе на грудь, и, выпучив губы, с мычанием чмокая то одно, то второе нервно ходившие ходуном каротиновые рыльца.

Катарина с не меньшей гордостью поглаживала их спины, и поддерживала дергавшиеся как на пружинках задние мохнатые лапы. Ей явно не терпелось самой уже взять их на руки:

– Мама, а ты уже позавтракала?

Марга ахнула и обернулась назад, под ноги.

Но никакого зэ́ммэля с беконом на блюдечке не было.

Бэнни с горя и стыда под шумок слямзил булку и слинял в дом.

Глядя на их воркотню и дохлебывая чай, от которого натощак страшно тошнило, но зато мир возвращался на место, Елена теперь уже как местный фольклорный курьез вспоминала леденящую душу, кошмарную ночь: едва она заснула, откуда-то снизу (она не сомневалась, что из гостиной, где спала Катарина, или из Маргиной спальни) раздались истошные то ли пьяные, то ли опьяненные жестокостью крики. Кричал кто-то, кого убивали; а потом кто-то, кто убивал сам, измываясь над жертвой:

– Вос из?! Воф катцэль швоф!

Елена забилась в угол: вот тебе и милая раздолбайская семья! А теперь она одна, в незнакомом доме – попалась к германским маньякам!

– Вос зогсд?! Дэс гейд ауф коа Куахаут! – орали снизу все более угрожающе.

Вертухайские крики (абсолютно непереводимые) продолжались с минуту. Кто-то истошно плакал, а кто-то потом навзрыд хохотал. Елена от ужаса даже двинуться не могла. Вдруг все стихло. Елена встала, заперла дверь на ключ и, как в бреду, сунула ключ под перину и, дрожа, прислушиваясь, забилась к стене, боясь даже представить себе картину, которую она сейчас увидит, если выйдет из комнаты, и боясь даже спрашивать себя, «куда ей бежать» в этом незнакомом городе, в этой незнакомой стране, в этом мире; и эта игрушечная спальня, и заботливая хозяйка, и даже улыбчивый Бэнни – всё казалось теперь такой лживой, болезненной декорацией; и вдруг – уснула – усталость победила ужас.

Утром, когда она с ощущением катастрофы, едва открыв глаза, даже не умывшись, высвободила себя в меру золотым ключиком из бункера (со сна все еще не верилось в реальность ночной жути – и особенно неправдоподобным, когда она засунула руку под перину, представлялось то, что сейчас она там найдет ключ), сбежала по лестнице вниз, и увидела на кухне добрые лица обеих обитательниц мирной виллы – и, тупя глаза, с обмирающим сердцем, как в каком-нибудь готическом романе, с порога спросила, не слышал ли кто из них, случайно, ночью, как кто-то страшно кричал, – обе прыснули.

– Извини! Ох, хо-хо-хо-о – извини! – тряся бюстом от грудного хохота, кашляла Марга, не переставая своими крепкими загорелыми руками с клацаньем нарезать огромным тесаком на толстой круглой деревянной кухонной плахе веснушчатые яблоки гольдэн, которые успела спозаранку выбежать купить к зеленщику. – Францл, мой муж, среди ночи заявился домой – забыл взять кое-что для работы, а ему вставать сегодня очень рано надо было. Вот он и сдернул сдуру случайно в темноте покрывало. На веранде – хо-хо-хо! – пойдем, покажу!

Неся на блюдечке резное золотое яблоко, как будто подношение какому-то неведомому царьку, Марга провела ее к дальнему углу веранды и сдернула кулисы с виновника триллера: огромного пестрого говорящего попугая ара, причем говорящего исключительно на баварском:

– Вос из?! Воф катцэль швоф! – и опять потом застонал, как добиваемый, истерзанный смертельными ранами человек.

На секунду испытав облегчение – Елена сразу же слегка помрачнела, подумав: «Интересно, раз он эти звуки воспроизводит – значит, он их где-то слышал?!»

– При нем даже нельзя телевизор включать! – как будто отвечая на ее мрачные догадки, успокоила Марга. – А то он потом нам разыгрывает эти… Спектакли! Мы его всегда ночью, или когда гости, под покрывалом держим. Хулигана. А! А! Ну что! Куки! Куки! На, держи яблочко! Хулиган!

Куки перенесли, в его гигантской клетке (которая по своим просторам вполне могла показаться дворцом даже для Бэнни), на кухню и взгромоздили на круглую тумбу у окна, откуда он начал зорко следить за появлением на столе новых блюд – и то и дело надзирательскими окриками одергивал каждого, кто тянул к еде руки:

– Вос из?!

Пока не получал в лапу, крутящуюся как на шарнирах, и вымогательски высовывающуюся наружу из клетки, лязгая тремя клешнями, – сначала один кусок – а потом, цепляясь за металлические прутья и пойдя по ним в разгул клювом, как третьей ногой, зажав в левой припасы, а правую продолжая выпрастывать в самых неожиданных местах, выворачивая вверх ладонью и выразительно клацая пальцами – еще один кусок яблока. И Елена поняла, зачем Марга нарезала сразу так много яблок – чтобы по крайней мере, пока она сама готовит себе еду, держать его рот занятым. Кляп-то не заткнешь.

Куки держали только в клетке. И по дому летать не разрешали. Чтоб не наставил повсюду на мебели крупных умляутов.

Да и Бэнни, кажется, умер бы от сердечного приступа, если б еще и это чудовище выпустили.

Завтракать Елена наотрез отказалась: всегда ненавидела есть спросони, тем более не выспавшись, тем более перед школой; и любая еда утром вызывала тоскливый коловрат в солнечном сплетении, ассоциируясь с отвратной, притворно-приторной звонкой «Пионерской зорькой», озвучивавшейся какими-то фальшивыми перестарками, и отравлявшей авансом весь день, – если, не дай Бог, не успеешь вовремя выключить радио на кухне. А тем более, что предложенные ей Маргой овсяные хлопья с молоком вызывали в гастрономической памяти лишь склизкую простывшую геркулесову кашу в школьном авгиевом буфете.

Она присела на вертящийся табурет у клетки и, катаясь, по полукругу, поджав ноги, отталкиваясь от подоконника, все еще с некоторым ужасом наблюдала за громадной птицей, сопоставляя ее диалектовое самовыражение с ночными звуками.

Здороваться за руку с пернатым граммофоном Марга, на всякий случай, «пока», не рекомендовала.

Катарина с поразительной скоростью выхлебала глубокой ложкой свои неглубокие мюсли с молоком, и убежала выгуливать Бэнни.

– Ну какую еду мне тебе приготовить, чтобы ты была счастливой? – с искренним отчаянием спросила Елену Марга. Считавшая, как каждая мать, что если ребенок не поел с утра – то это верная гибель.

Елене была выдана безразмерная – и, как она подозревала, пивная – глиняная кружка, в которую она, к суеверному ужасу Марги, сразу сыпанула три ложки заварки, залила прямо туда кипяток, и отправилась в сад – проветриваться, пока Марга жарит бекон.

Жуткая ночная тайна развеялась. Но осадок недоверия где-то на донышке колыхался.

Во внутренностях дома затрезвонил телефон. И Елена с приятным чувством вспомнила его муфточку.

Марга, спустив братцев кроликов на мураву и наконец-то дав их дочери потискать, побежала через веранду в дом.

Катарина присела на корточки и, подцепив под пузо, перетащила обоих кроликов-баранов на облезлый деревянный столик в центр сада – и основательно уселась рядом на раскладной стульчик. Обласкивая обеими руками дрожащих на столе любимцев, одновременно, сложив губы трубой (и внезапно в этот момент став до смешного похожей на Маргу), Катарина утробным звуком приговаривала:

– Они – кастрированные. Они – только для красоты. Мы их на мясо никому не отдадим… – и, заглядывая грустному меховому клоуну в глаза, вздернув и почесывая ногтем среднего пальца его подбородок, и еще больше понизив тон и вытянув натуженные губы, переспрашивала его: – Правда? И шкурку с них снимать никому не дадим. Правда?

Через минуту Марга оборвала блаженство Катарины, бася́ с веранды:

– Выметайтесь скорей! Живо, обе, марш! Мне звонили только что из учительской, говорят: срочно везите русскую. В гимназию приехал журналист с Баварского радио – хочет взять интервью у первой группы школьников из Советского Союза. Если б не он, то, конечно, и опоздать в гимназию можно было б! А то и вовсе…

И на этих словах Елена наконец-то с облегчением подумала, что попала в нужное место.

Школьный автобус останавливался за углом, через три квартала. В салоне уже сидел друг Катарины – Мартин, модно стриженный блондин, с великолепной асимметрией приклеенных к голове куцых локонов, в великолепной же приталенной вельветовой куртке, с тонкими губами и большим лбом, разбавленным сплюснутыми прямоугольниками горизонтальных очков, придававших его зеленым прищуренным глазам что-то от ящерицы; привстав, со своего сидения, Мартин дважды, с интимной задержкой, поцеловал Катарину в обе щеки.

«Ничего себе вольности в шуль-бусе!» – с удовольствием подумала Елена.

Подарочные коробки и упаковки домиков, на нарядной главной улице, автобус обидно скоро проскочил, не разворачивая. Нырнули в нору под железнодорожными путями, где электричка проиграла им себя удесятеренным хэви-металлическим стерео и в ушах и во всем теле. И въехали во вторую дольку городка – чуть более современную и скучную. На Фердинанд штрассэ, перед школой, справа по курсу пустовало безразмерное футбольное поле, а сама гимназия, низенькая, сложенная как будто бы учениками младших классов из красных кубиков, встречала неожиданно даже веселым техногенным уютом и совершенно излишним, вездесущим запахом ветчины и яблок.

Учебная часть, с дубовым крестом над входом в директорский кабинет, поведала им лиричным голосом густо накрашенной секретарши, казалось, взлетавшей на своих ресницах, что интервью состоится только во время второго урока: журналист сел поболтать с Хэрром Кеексом, а это – надолго.

Пришлось идти на урок математики.

Матвей Кудрявицкий, оказавшийся с Еленой в одной группе, блистал. Вызвался к доске и, безжалостно кроша кусок мела, разнес в пух и прах задачку (благо заикаться на немецком было не надо – без слов), оставив немцев в благоговейнейшем изумлении. Гимназийская программа оказалось на редкость расслабленной. И даже Елена, уже с полгода принципиально не ходившая на уроки алгебры к Ленор Виссарионовне, третировавшей весь класс криками, почище Куки, – решила бы задачку на раз плюнуть.

«Вот и хорошо. Прекрасный повод вместо гимназии ездить в Мюнхен!» – подумала Елена, выходя на перемене из класса.

Аня в незнакомом визге и гаме гимназического фойе обрадовалась Елене как родной, забыв даже про обиды:

– А вдруг нас прямо сейчас плясать заставят?! – лепетала Аня, подойдя к ней – обреченно тыча пальцем в возвышавшуюся в фойе сцену, форматом крайне смахивавшую на лобное место на Красной площади. – Я лучше умру, чем напялю на себя этот кошмарный платок!

– Успокойся: они же с радио, а не с телевидения.

– Да? А петь и притопывать и уйлюлюкать?

Анна Павловна перед отъездом обязала всех купить русский «народный» (а по совести – советский экспортный эрзац уже давно вырезанной народности) расписной платок с кистями, ассоциировавшийся у иностранцев с официозным танцевальным ансамблем «Березка» – от которого у любого вменяемого русского, разумеется, просто скулы сводило, – и заявила, что в Германии они обязаны будут водить хороводы перед немцами: «Иностранцы любят «Березку». Им больше ничего не надо. Придется им показать».

Аня, никогда публично не протестовавшая ни против чего (будь то учительское самодурство или советское уродство), всегда, однако, тихой сапой, но твердо саботировала любое безобразие: и еще в Москве, после объявления Анны Павловны, Анюта купить платок – купила; в сумку положить – положила; но злобно и тихо сообщила Елене, что «заранее сляжет немедленно больной – если Анна Павловна дойдет до этого позора».

Чтобы взбодрить Аню, Елена предложила ей оранжевое конопатое яблоко, всунутое ей Маргой в сумочку.

Анечкины глазки загорелись, как у профессиональной гусеницы – и она тут же в ответ вытащила из собственной сумки огромную синюю грушу – и презентовала взамен Елене. И это был самый выгодный обмен в этот день. На фоне яблок груши всегда почему-то казались Елене роскошью. Кроме того – Елена мечтала поскорей опять увидеть плодожорские упражнения Ани с яблоком. На этот аттракцион Елене яблока было не жалко.

В тот момент, когда Аня уже выжрала и огрызок и мякоть, и заканчивала, своими крупными передними зубами, обработку зубочистки из яблочного черенка, подлетел Дьюрька, в самом бодром настроении:

– Вот сейчас мы, Ленка, наконец-то, с тобой и сыграем в ту самую игру, в которой меня пытались заставить сыграть в райкоме! «Представьте себе, что вас подкараулил иностранец и интересуется, какова жизнь в СССР!»

Разделили роли: Дьюрька собирался рассказать о том, что урок истории у них в советских школах полностью заменен пропагандой правящего диктаторского режима; и о том, что вопреки провозглашенной перестройке, большинство ленинских, а уж тем более, поздних, недавних, преступлений режима, властью до сих пор официально не признаны; и, что до тех пор, пока не рассекречены архивы спецслужб по репрессиям, не только школьники, но и их родители имеют полностью превратное представление о важнейших событиях не только прошлого, но и настоящего; и о том, что нужен новый Нюрнберг и люстрации, чтоб помочь стране вырваться из плена, и о том что… Елена же намеревалась сказать о необходимости конкретного, прикладного международного давления для прекращения репрессий против антикоммунистической оппозиции.

Однако молодой лохматый журналист – с не менее лохматым микрофоном (эту швабру он вывесил посередине, а всех русских заставил, сдвинув стулья, сесть кружком) вопросцы задавал все какие-то мещанские: сколько лет учатся, да какие у них хобби в неучебное время.

Люба Добровольская с эмоциональными всхлипами поведала о своей необоримой страсти к Амадэусу. Лариса Резакова на вопрос, что она любит делать на досуге, с двусмысленной улыбочкой томно пожала плечами: как будто говоря: «Так я вам ща и сказала!» А Елене пришлось схитрить и, использовав навыки пред-университетских сочинений (выруливать из любой темы на любую желанную), заявить, что поскольку хобби у нее – журналистика, то в свободное время после школы («Вместо, вместо школы», – захихикал с другой стороны круга Дьюрька) она изучает оппозиционные антикоммунистические движения, которые, кстати, между прочим, чисто к слову, между нами девочками, в Советском Союзе до сих пор под запретом.

Журналист вдруг проснулся и заинтересовался, учат ли советские дети историю. А политологию? А экономику? Как будто решив сыграть в поддавки Дьюрьке.

И только было Дьюрька раскрыл рот и собирался сказать, что никакой экономики в школе нет, и, блеснув термином (позаимствованным у модного лектора на экономфаке) с трагизмом констатировать, что советские дети даже не в курсах, что западные страны давно уже живут не в капитализме, а в постиндустриальном обществе; и что идеологические директивы, спускаемые учителям истории из райкома, у них в школе менялись за два учебных года уже как минимум три раза: сначала в учебниках все советские вожди были в шоколаде, даже когда о сталинизме уже трубили газеты, потом аккуратненько заговорили об «отдельных перегибах в прошлом» – потом, с боем, но признали, что Сталин преступник; но главное идолище – Ленин до сих пор все еще – в шоколаде, как в шоколаде и актуально правящая в настоящий момент декоративно реформированная диктатура и вся система; и что до самых пор, пока не будет введено люстраций, как в Германии после падения Гитлера, и пока не будет запрещена бандитская ленинская идеология…

Словом, всё то, о чем они тысячи раз уже болтали и после, и вместо школы, уже готово было сорваться с Дьюрькиных розовых детских уст.

– Предмета политологии в советских школах нет, – аккуратно начал Дьюрька. – Предмета экономики – тоже…

– Зато у нас есть предмет, который все это объединяет воедино! – встрял как назло Воздвиженский. – И этот предмет уникальный. У вас тут в Германии такого предмета нету. И называется этот предмет: о-бще-ство-ведение! – лекторским тоном вывел непрошенный апологет советского образования.

А на недоуменную просьбу журналиста Bayerischer Rundfunk разъяснить, что же это такой за удивительный, редкий предмет, который все собой заменяет, и что, конкретно, по этому предмету проходят, Воздвиженский, выкатив глаза, свел растопыренные кончики пальцев обеих рук между собой, раковиной, как будто заключая туда, как в клетку, весь мир, надул щеки и, казалось, уже весь раздуваясь от пропагандистского запала, прорек голосом популярного телевизионного диктора:

– Аллес! Им Комплекс!

После чего журналист быстро свернул манатки, поблагодарил деток и, весь перекособочившись из-за своей громадной кожаной сумки с радио-причиндалами, похожей на ящик старого шарманщика, суеверными шажками покинул гимназию.

1
...
...
19