Отшумели пиры да застолья великокняжеские. Восседали на них бояре думные и князья из иных городов раскинувшейся на дальние пределы Руси. Велик и мудр был ныне почивший Иван Васильевич, оставил стране не раздробленной, погрязшей в междоусобицах, но единым государством – как кулах в пять пальцев, удерживая новые земли в повиновении. На пиру же вино ромейское лилось рекой, слуги не успевали наполнять кубки; яства всякие русские и заморские менялись одни за другим: сколько коров, поросят, кур да гусей порубили подмастерья в дворцовых кладовых! А народ? Толпы простолюдинов – от самых бедных и обездоленных до важных купцов заполнили Лобное место и прилигающие к нему улицы и торжища, жгли костры, дабы согреться, не забывая при том кормиться из государевых котлов, поставленных для народа пиршества ради. Пили мёд и вина на улицах, гордо с поднятой чарой благословляли имя нового московского князя и его супругу.
Прошла седмица, за ней другая. Опустели котлы, за ними улицы – люд вернулся к своим обычным, привычным делам. Да и в палатах государевых наступила тишина. Гости и удельные князья разъехались всяк по своим домам, ясно понимая, что вдругорядь по какому празднику вновь соберутся за белыми стенами палат. А князь Василий Иванович словно вырос – повзрослел за то время, осознавал, что нет более рядом с ним ни отца, ни матери – той прочной, неприступной поддержки, на которую он некогда опирался. Остались лишь братья, каждый из которых втайне надеялся на шапку Мономаха, да сидящий взастенках Черной избы – главной московской темницы, злосчастный Дмитрий Иванович – единственный сын его покойного брата по отцу. После смерти Ивана Васильевича Дмитрию определилась незавидная роль. Тот, кто некогда венчался на княжение и принимал в руки свои знаки власти, воротился в темную клеть на нижнем этаже средь нечистот и смарда по приказу его злопамятного дяди. Никогда не простит ему, по воле судьбы и Елены Стефановны, навета на Софью Палеолог, не простит даже то единое, что пришлось Дмитрию хоть на короткий срок, но занять государев престол. Когда останки Ивана Васильевича мирно упокоились в Архангельском соборе при сотнях плачей и стенаний, лишь взглянул Василий на племянника из-под хмурых густых бровей – того взгляда не забудет до последнего вздоха! – и понял, что не будет ему ни прощения, ни пощады. Двое стрельцов взяли его под локти и поволокли к возку, застучали колеса по неровным дорогам и глаза его, затуманенные от выплаканных слез, не сразу, но различили знакомое здание – высокий бревенчатый дом с маленькими оконцами, то была темница – его новый-старый постой. Теперь Дмитрий осознал, что покинул палаты великокняжеские навсегда, хорошо еще, что дали ему проститься с дедом, а иного он более не жалел. Закрылась за его спиной тяжелая окованная дверь, расстворился привычный мир во мраке темницы, лишь отдаленные окрики стражи да пробежавшая из одного угла в другой мышка свидетельствовали о живом свете.
В трапезном зале царил полумрак. Длинный дубовый стол освещали пять свечей в серебряных подсвечниках, а в углу, в киоте, горели еще три церковных свечек. Высокий сводчатый потолок, разукрашенный картинами из охотничьей жизни, накрывала густоватая темнота, будто то были не дворцовые палаты, но ночное безлунное небо. Ели молча, время от времени прихлебывая студень из кубков. Их сидело шесть человек. Во главе стола восседал в золоченном кресле великий князь и государь Василий Иванович, по правую его руку разместилась великая княгиня молодая Соломония Юрьевна Сабурова, чувствующая себя чужой средь братьев супруга: Юрия Ивановича, князя дмитровского; Дмитрия Ивановича, князя углицкого; Семена Ивановича, князя калужского; Андрея Ивановича, князя старицкого и волокамского.
Тихая, мирная вечерняя трапеза большого государева семейства, ничем не утружденное и не обремененное. Великий князь не любил шумные пиры и долгие застолья с чужими по крови боярами, мелкими князьями, дьяками, послами заморскими: уставал быстро от них, от чужих запахов и голосов. Ему, еще молодому, полному сил, был ненавистен и презренен сонм лицемерных благосклонных словес, здравиц за свое здоровье и долголетие, а позже, в уединении молельного дома, чувствовать себя опустошенным, словно боченок с выпитым медом, и тогда злился он на бояр и дьяков, на себя, корил самого себя за бездействие: вот взять бы этих блюдолизов за ворот и вон из дворца с глаз долой, но сдерживал себя, взрастая в душе глубокую, ничем не прикрытую ненависть к верным вассалам. Давно ли они гнули спины и пели благословения Дмитрию и его ненавистной матери, злой волошанской ведьме? Ныне же готовы преклонить колено перед другим избранным на царство – и все в угоду своему раболепию. Случись что, побегут блудливыми псами целовать сапоги третьему.
Иное дело семья. Здесь, среди близких, дорогих сердцу людей, Василий Иванович сбрасывал с плеч величие и гордость великокняжескую, облачался в просторную домашнюю одежду и становился просто человеком, о котором забывал подчас с тех самых пор, как был провозглашен отцом наследником московского престола. Провел тяжелым взором стол, остановился на братьях: вот они как на ладони видимые, все как один темные, смуглые, совсем не московитской наружности – видать, греческая горячая кровь поборола северную славянскую. И одежды на князьях: кафтаны с золотыми пуговицами, нитями яркими расшитые, и коротко подстриженные густые черные власы – никак не рядились с общим обликом потомков константинопольских императоров. Василий мысленно представил братьев в греческих тонких одеяниях: длинной туники да сандалиях из кожи заместо красных сапог и нашел невообразимое сходство между ними и теми картинами на амфорах да фрезках матери. И именно им – грекам по крови и вере, предстояло укрепить-расширить земли Московии, поставить на колени казанских ханов, а на западе – оспорить право на владение Смоленском у крепкой гордой Речи Посполитой.
Соломония потупила взор, не решалась взглянуть на мужа, а тем более, молвить хоть словечко. Княжеские братья тоже углубились в свои тарелки, боялись первыми заговорить либо спросить что-либо. Крут Василий нравом, ежели что не по его, так держитесь – посох в руках его тяжел. Нарастало безмолвное напряжение, заполняло пространство своей неумелой тишиной, и казалось, будто сейчас в тот же миг грянет гром посреди мирной семейной жизни. Василий напрягся, бросил ложку в тарелку, прислушался: в коридоре раздались торопливые шаги, кто-то переговаривался за дверью. Не успел великий князь вопросить, что происходит, как дверь отворилась и в трапезный зал вплыла женщина в черном монашеском одеянии. Вместе с ней ворвались прохладный ветерок и запах ладана. На первый взгляд при виде лица старицы можно подумать, будто ей не менее сорока лет – так серо и осунувшись выглядела она посреди княжеского великолепия, но зоркий тут же бы усмотрел в матушке молодую, полную сил женщину – не многим старше великого князя.
Вошедшая молвила здравицу за здоровье княжеской семьи, перекрестилась трижды на Образ в киоте и, не дожидаясь приглашения, направилась к столу не как гостья, но как хозяйка, усевшись прямо напротив Василия. Остальные переглянулись меж собой в недоумении, обратили взор на государя: тот весь как-то напрягся, подался вперед, явно усилием воли сдерживая бурный поток гнева. «Какая нечистая принесла её?» – подумал он и встрепенулся от самой этой греховной мысли. Заместо окрика Василий спросил:
– Пошто явилась без зова, Исидора?
Старица усмехнулась, хитро прищурила левый глаз и две преждевременные морщинки обрамили ее лицо. Послышался ли ей детский несмышленный лепет маленького Васи или же она в заточении монастырских стен совсем позабыла бренную жизнь? Лицо Исидоры: сухое, вытянутое, с тонкими поджатыми губами и холодным взглядом темно-серых глаз совсем не походил на некогда далеко-позабытый чистый ангельский облик Машеньки – тоненькой девочки с белокурыми локонами и ясно-голубыми очами. Что за терзания мучили несчастную, волею рока отдаленной от семейного очага в чужую обитель? Дрогнули руки старицы, но она все же сохранила хлоднокровное достоиство, делая вид, будто и не боится государя.
– Слыхала я, княже, что собрался ты на трапезу со семьей своею, вот я и поспешила к тебе через всю Москву, ибо хотелось мне провести сей вечер с вами.
– Разве я звал тебя, Исидора? Разве велел переступить порог моих светлых палат? – воскликнул Василий и взмахом руки невольно задел кубок, тот упал со стола и покатился по полу.
Одна свеча догорела и с треском погасла. Над головами сидящих нависла зловещая тишина. Но старица знала слишком хорошо троюродного брата, одна из всех не боялась его, явно чувствуя превосходство над ними за своё старшинство и церковный сан.
– Что слышу я от сына моего двоюродного дяди? Неужто позабыл ты меня, Машеньку, что некогда качала тебя в колыбели заместо матери? А вы? – она сурово обвела княжеских братьев ненавистным взором, молвила. – Разве вы позабыли обо мне?
Горько обожгло нутро Василия, словно в миг проглотил он раскаленное масло. И правда: как мог он, великий князь и государь, чураться родства – пусть даже отдаленного, со старицей монастыря; а теперь и вовсе осознал, почуял сердцем, что Исидора куда ближе и роднее не только сидящего взастенках Дмитрия, но даже братьев, даже жены! С раскаянием в голосе сказал:
– Прости меня, Исидора, за гнев неправедный. Двери моего дома всегда открыты для тебя.
Исидора усмехнулась, вытянула в безжизненной улыбке губы, как бы говоря: смотри, княже, не позабудь сказанных тобою слов.
Наступила полночь. Сменилась стража на стенах княжеского подворья. Разошлись все ко сну глубокому – до следующего дня. Погасли все свечи в хоромах государевых, захлопнулись ставни на всех ходах и выходах.
В почивальне Василия Ивановича и Соломонии Юрьевны было душно. Великий князь ненавидел холод и не любил прохладу, осенью и зимой запрещал отворять оконные ставни, не пускал в спальню ветер северного края. В углу, под святыми образами, горели свечи, в медной турецкой посудине – некогда принадлежащей Софье, дымились сладковатые индийские масла: и все эти приторные запахи – русские и басурманские, витали под потолком большой опочивальни, увешанной тонкими занавесками и персидскими коврами.
Василий сидел на высокой кровати под альковом, почему-то угрюмо, совсем нерадостно поглядывал на супругу в тонкой, полупрозрачной рубахе белоснежного точно снег цвета, из-за этого её большие черные глаза и черные волосы еще сильнее оттеняли нежную бледную кожу. Соломония стояла в нерешительности, боялась не только слово молвить, но даже взглянуть на мужа, уже давно зная его необузданный, раздражительный нрав. Князь встал, подошел к ней. Женщина еще более сжалась, словно боялась ожидаемого удара. Его глаза загорелись огнем похоти при взгляде на стройное молодое тело под тонким шелком. Руки князя тронули ее плечи, прошлись по женственным гладким изгибам. Не долго думая, он распустил косу Соломонии – густые черные волны заструились по плечам и спине, рывком скинул с неё ночную рубаху и, цокнув языком, с упоением осматривал который раз ее нежное хрупкое тело. Но вдруг что-то произошло и Василий с нарастающим раздражением почувствовал, что не желает жены своей. Оттолкнув Соломонию и велев ей одеваться, государь направился в угол спальни и, чуть помедлив, упал пред Образом на колени, неистово трижды перекрестился, прошептал:
– Господи, направь стопы мои по верной стезе, да не осквернятся уста мои во лжи, да не возьмут руки мои того, чего не положено мне по праву, да пребудут со мной мысли праведные…
Говорил так молитву, а думал об ином. В памяти всплыл тот день, когда был жив его отец. Иван Васильевич чувствовал приближение смерти, ведал осознанно, что не имеет на то права оставить сына одного на престоле, когда тот займет свое место. Для того и устроил свадьбу Василию. Невесту, будущую жену, должен был выбрать сам царевич, для того и созвали со всех концов разрастающегося государства девиц из благородных семей, коих собралось в тот день около полутора тысяч. Из самой столицы, из Твери, Новгорода, Рязани, Владимира, Пскова и даже непокорной Казани съезжались девицы-красавицы, каждая из них везла с собой ларцы с драгоценностями, ворохи златотканных одеяний, белила, румяна, сурьму да духи. Отдельно прибыли татарские княжны в сверкающих иранских да арабских украшениях, украдкой покрывали заплаканные лица косейными покрывалами, страшно было им оставаться на Москве, среди чуждых неверных гяуров, не хотели в сердцах своих менять обычаи и веру отцов на неизвестного урусутского Бога.
Девицы тревожились, каждая надеялась, что именно ее-то и выберет наследник московского престола. Поначалу претендентки проходили по одной в комнату, в которой за ширмой сидел лекарь-немец. Протянув ему в специальное оконце в ширме кисти рук (негоже было чужеземцу взирать на невинных девиц), они со страхом ожидали вердикта доктора, что по биению пульса определял состояние здоровья. Далее их спроваживали в комнату, где обученные женщины осматривали тело, волосы зыбу девушек и ежели находили какой изьян аль проказу, тут же возвращали непригодную к родным. Не было для отца и матери большего позора, нежели воротиться домой с дочерью: что тогда подумают соседи о них, что скажут? Захочет ли кто-нибудь потом взять в жены злополучную дочь?
Много еще преград встало на пути к сердцу княжича. Девицы соревновались в рукоделии и кулинарии, в знании священного Писания и закона – тут уже красота не имела значения.
Настал день, когда сам великий князь вместе с сыном изберут новую будущую княгиню. Собрались претендентки в главной зале Грановитой палаты, встали плечом к плечу. Высокие и маленькие, пышные и хрупкие, золотоволосые и черноволосые, все красивы по-своему, стоят, потупив взоры, а сами прямы, гордые – как березки. Дали им знак. Каждая поочередно подходила к государям, кланялась взмахом руки, складывала у их ног вышивание свое да хлеба, что пекли собственными руками. Василий сидит молча подле отца, гордо взирает на сонм прекрасных девиц – точно райские цветы посреди луга, так и переливаются на руках и кокошниках камни-яхонты да жемчуга! Княжич всматривается в лицо одной – та невысокая, плотная, пышнотелая как булка сдобная, кожей бела, щеками румяна, очи большие словно небо голубое с поволокой, опущенные длинные ресницы, коса светло-русая с руку толщиной. Приглянулась она ему.
– Мария Петровна! – представили ее государю.
Василий заалел весь, наклонился к отцу, шепнул:
– Хороша девица, из всех она более нравится.
– Не думай о том, возразил сыну Иван Васильевич, – эта внучка боярина Григория Мамонова. Негоже этому роду пускать глубокие корни у престола великокняжеского.
Огорчился Василий на отца и более ничего в тот день не молвил. А стареющий государь выбрал черноокую Соломонию, старшую дочь безызвестного Юрия Константиновича Сабурова, писца Обонежской пятины Новгородской земли. Невеста была умница да красавица, мастерица да набожная в вере своей, да только не полюбилась она Василию, все о другой тосковало сердце его. Думал поначалу слюбится-стерпится, но минуло время, а Соломония так и не стала близкой ему.
Подумал-вспомнил великий князь о почившей матери своей Софье Фоминишне: уж она бы уговорила отца отдать сыну в жены юную Марию Петровну – княгиня всю жизнь имела власть над супругом. Ранее Василий мало думал о матери, когда жил рядом с ней, а ныне с раскаянием и неведомой теплой грустью в душе понял, как ее теперь ему не хватает.
Долго еще сидел он в молитве, пока не догорела последняя свеча. Устало поднявшись, прошел к ложу, там уже спала Соломония, и за это все – что она не спрашивала ни о чем, не плакала за отказ его – вот только за то был он ей безмерно благодарен.
О проекте
О подписке