Не буду отрицать, что мы жили бы иначе, если бы был жив наш отец. Нам не пришлось бы жить на пособие. В доме было бы больше стабильности и дисциплины. И нам не пришлось бы переезжать тогда, когда мы это сделали.
На детство Ларри большое влияние оказало то место, где мы стали жить, – Бенсонхерст. А место, где живешь, порой определяет всю дальнейшую жизнь.
Меня там не было. Но когда я пытаюсь представить своего отца девятилетним, то вижу ребенка еврейских иммигрантов, который получал всю любовь своих родных. Мне представляется традиционная семья и чрезмерно заботливая мать. Мне кажется, он был очень близок с отцом. Я представляю, что семья столкнулась со значительными материальными трудностями, но главное, что у них было, – это очень сильное чувство дома. А потом вдруг не стало отца, и, по-моему, душа его оказалась раздавлена.
Наверное, он злился на отца за то, что тот оставил их. Но в итоге эта злость оказалась направлена на Бога, в храм которого приводила его молиться мать. Что-то в нем перевернулось в этот день. Я не слышала, чтобы он когда-нибудь оплакивал своего отца. И очень сочувствую ему, потому что невыплаканные горе и гнев навсегда остаются в душе. Все это трансформировалось в его деятельную кипучую натуру. В каком-то смысле он обратил свое горе в добро. Благодаря ему он выстроил блестящую карьеру, стал знаменит. Но это не избавило его от боли.
Пол Ньюмен однажды сказал мне, что, когда приезжает в какой-нибудь город на другом конце света, первым делом включает телевизор в номере отеля, чтобы увидеть меня. Я для него, по его словам, олицетворяю связь с Америкой, связь с домом.
За годы работы мне приходилось слышать нечто подобное от многих людей. Карта, служащая фоном в моей студии на CNN, стала одним из самых узнаваемых телеобразов в мире. Почти четверть века я выхожу по вечерам в эфир на фоне этой карты. Не исключено, что Вуди Аллен был прав, говоря, что 80 % успеха зависит от того, насколько часто ты мелькаешь на экране. Но чувство дома, о котором говорят люди, – все же нечто большее, чем просто мое появление перед микрофоном в студии. И мне кажется, это берет начало в Бруклине.
Не могу представить лучшего места для взросления, чем Бруклин 1940-х. В то время этот район обладал всеми преимуществами маленького городка. Владельцы и мясного, и кондитерского магазинчиков на вашей улице были нам чуть ли не родными. И вообще в укладе жизни было нечто патриархальное. Столько лет прошло, а за стеклом в Еврейском общественном центре Бенсонхерста до сих пор висит фотография моего приятеля Сида с его звездной баскетбольной командой. Однако Бруклин, в котором мы росли, был больше, чем целая Филадельфия. Чтобы полюбоваться на игру одной из трех бейсбольных команд на своем стадионе, нужно было ехать на метро. Бруклин стал домом для миллионов иммигрантов. И можно сказать, что постоянство здесь тесно соседствовало с изменчивостью. Говорят, что и сегодня каждый шестой в Америке так или иначе связан с Бруклином.
Я осознал великую роль этого места не только сейчас, после того как покинул Бруклин; я понимал это и в те годы. Любой, кто вырос в Бенсонхерсте, скажет, что это были лучшие годы его жизни. Никто не переезжал, никто не разводился, а друзья оставались друзьями навсегда. Даже через пятьдесят лет, встретив кого-нибудь, с кем поддерживал шапочное знакомство в старших классах, вы через пять минут становитесь самыми задушевными приятелями. Не исключено, что такое можно сказать и о других местах. Мне не с чем сравнивать, потому что мне не пришлось расти где-то еще. Но Марио Куомо как-то сказал мне: «О Бенсонхерсте слышали все. Я знать не знаю, что это такое, я вырос в Квинсе. У меня была куча друзей и прекрасное детство, но там, где вырос ты, было что-то особенное. Даже в Квинсе об этом слышали».
Стоит завернуть за угол Восемьдесят шестой и Бэй-парквей, и все ваши друзья тут же обретают прозвища.
Был у нас Чернилка Каплан, который сказал учителю, что скорее выпьет чернила, которые стоят у него на парте, чем признается в какой-то шалости. Он ходил с синими зубами полгода… а потом стал стоматологом.
Еще был А-Бэ Горовиц. Когда при нем о чем-то рассказывали, он вечно переспрашивал: «А?» – как будто не слышал. И ему обязательно отвечали: «Бэ». Так и родилось прозвище А-Бэ.
Джо Беллена прозвали Джо Куст. По какой причине – не знаю. Сколько я его помню, он всегда был Джо Куст.
Меня звали Рупором, потому что мой рот никогда не закрывался.
А моего лучшего друга Герба Коэна – Делягой Герби. Он постоянно втягивал всех в неприятности, а потом вытаскивал оттуда. Нас с ним сразу потянуло друг к другу. Я обожал всякого рода дурное влияние. А Герб был как раз таким.
Мы познакомились в старшей школе № 128, когда нам вручили знаки «стоп» и поставили регулировать дорожное движение перед школой. «Давай ты разрешишь проезд со своей стороны, а я – со своей», – предложил Герб. Мы направили машины точно лоб в лоб друг другу и создали пробку, которая растянулась на несколько кварталов.
Нас вызвали к директору… вместе с матерями. Это был не единственный раз, когда мою мать вызывали к нему в кабинет. Но по крайней мере на этот раз ей повезло: она подружились с мамой Герба.
Историй о Герби можно набрать миллион. Но круче всех, несомненно, история со Швабриком. Мы тогда учились в девятом классе. По нью-йоркской системе образования девятый класс был выпускным в этой ступени. На следующий год мы переходили в высшую школу Лафайета.
В середине учебного года куда-то пропал наш приятель по прозвищу Швабрик. На самом деле его звали Джил Мермельштейн. Но мы прозвали его Швабрик, потому что у него была буйная курчавая шевелюра, напоминающая насадки на швабры, которыми моют пол. Прошло несколько дней, но Швабрик не появлялся. И мы пошли к нему домой, чтобы выяснить, что с ним. Нас было трое: я, мечтающий стать радиокомментатором, Деляга Герби, который хотел быть адвокатом, и еще Брэззи Эббэйт, который планировал стать доктором.
В доме у Швабрика были опущены все шторы. На ступенях у входа сидел его двоюродный брат, живший в Нью-Джерси, единственный родственник Швабрика на Северо-Востоке.
Он рассказал, что произошло нечто ужасное: Швабрик заболел туберкулезом, и его родители увезли его в Таксон, штат Аризона, надеясь, что в том климате он быстро поправится.
Кузен специально приехал из Нью-Джерси, чтобы сообщить в школе, что Швабрик переехал, а сейчас дожидался сотрудников телефонной компании, которые должны были отключить линию.
«Вам незачем задерживаться до завтра, чтобы сообщить об этом в школу, – сказал ему Герб. – Дождитесь телефонистов и возвращайтесь домой. А мы сами все расскажем директору».
«Вы действительно скажете об этом директору?» – спросил кузен.
«Ну конечно».
И двоюродный брат Швабрика уехал. Мы шли по улице. Я до сих пор хорошо помню, как это было, даже мурашки бегут по телу. Герб сказал:
«Есть идея».
«Что придумал?»
«Скажем в школе, что Швабрик помер. А потом, как его лучшие друзья, станем собирать деньги на венок. А сами пойдем к Натану и наедимся хот-догов и конфет. Уверен, у нас это выгорит! Из школы позвонят им домой, а там никого нет. Про кузена из Нью-Джерси в школе не знают».
«Да, а если Швабрик вернется?»
«Ну, к тому времени мы уже будем в Лафайете, – сказал Герби. – И все это превратится в шутку».
Мы решили, что так и сделаем. На следующий день, напустив на себя подобающий вид, мы пошли к миссис Дьюар.
«Швабрик умер».
Поднялся плач. Плакали девчонки, плакали его друзья.
Миссис Дьюар доложила о случившемся директору. Тот позвонил домой. Оператор с телефонной станции сообщил, что номер отключен. Секретарша записала «скончался» в личном деле Швабрика. Мы с Гербом и Брэззи собрали на цветы, а потом отправились в кафе мистера Натана и до отвала наелись там хот-догов и конфет.
Через пару дней, придя в школу, мы узнали, что нас вызывает директор. Пока мы шли по коридору, я чуть не плакал. Отец умер, а я в очередной раз попал в переплет. Брэззи лихорадочно повторял: «Мне никогда не стать врачом. Мне никогда не стать врачом». А Герб нас утешал: «Все в порядке. Ничего не случилось. Мы просто скажем ему, что слышали, будто Швабрик умер. И сделаем вид, будто ужасно рады, что он оказался жив. Скажем, что деньги отдали на благотворительность и постараемся вернуть их обратно».
Мы пришли к директору, и мистер Коэн, увидев нас, просиял.
«Садитесь, мои юные друзья», – сказал он.
И начал рассказывать, что наша школа хочет вызвать интерес общественности и как-то проявить себя. Многие школы делают это, спонсируя спортивные команды, но у нас нет такой возможности. И вот на совете школы был поднят вопрос, что может сделать наша школа для того, чтобы показать себя в лучшем свете.
«Кто-то упомянул, что вы трое собирали деньги для родителей вашего покойного друга Джила Мермельштейна, – сказал он. – Это здорово. Но мы решили, что было бы неплохо провести конференцию памяти Джила Мермельштейна. Она состоится за пару недель до выпуска. Лучшему ученику школы мы вручим награду. А вы трое выступите как почетные гости. Будет также журналист из New York Times».
Это был самый подходящий момент, чтобы сознаться. Но мы были то ли слишком напуганы, то ли не успели ничего сообразить, а может и то и другое сразу.
Мы вышли из кабинета, и Герб заявил:
«Ну ведь Швабрик когда-то все равно помрет. Тогда награда будет иметь смысл».
Время шло, и настал день церемонии. Мы трое в парадных костюмах сидели в президиуме. Зал был полон. Ученик, завоевавший награду имени Джила Мермельштейна, поднялся на сцену, чтобы ее получить. Директор представил нас журналисту из New York Times.
И надо ж было так случиться, что в тот день, в тот самый проклятый день Швабрик вернулся в школу. В анналах истории лечения туберкулеза тот день должен был сохраниться как самый выдающийся. Швабрик выздоровел!
Когда Швабрик вошел в школу, коридоры были пусты. Он, естественно, ни о чем не подозревал. Он наткнулся на уборщика или кого-то в этом роде, спросил, что происходит, и ему сказали, что вся школа собралась на какую-то особую конференцию.
И Швабрик пошел в зал. Он мог войти в зал либо сбоку, из-за ширмы, либо через большие двери прямо.
Швабрик открыл двери, когда мы уже произнесли Клятву верности. И первое, что он увидел, была перетяжка с надписью: МЕМОРИАЛ ДЖИЛА МЕРМЕЛЬШТЕЙНА.
Герби тут же его заметил и подумал: «Швабрик не слишком умен, однако и он знает, что такое “Мемориал”».
Швабрик застыл на месте. Ребята, сидевшие в задних рядах, увидели его и сразу все поняли: Швабрик жив, а Герби, Ларри и Брэззи просто развели их на деньги. Ребятня из Нью-Йорка быстро просекает такие вещи. По залу пошли смешки. Директор никак не мог понять, что происходит. Он не узнал Швабрика. Да и сидящий впереди репортер New York Times заставлял его нервничать. Герб поднялся, и – он до сих пор не может сказать, зачем он это сделал, – провозгласил: «Швабрик, катись домой, ты умер!»
Швабрик выскочил из дверей и убежал. В аудитории воцарилось черт знает что. И посреди всего этого хаоса ученик, завоевавший премию имени Джила Мермельштейна, завопил: «Но награда-то у меня останется? Награда останется?»
Директор глянул на нас и рявкнул: «Немедленно ко мне в кабинет!»
Мы в ужасе проследовали за ним. Я чуть не плакал. Бедная моя мама! Сможет ли она вытащить меня на этот раз? Брэззи вновь завелся: «Мне никогда не стать врачом. Мне никогда не стать врачом». Но Герби сказал: «Я со всем разберусь».
Когда мы оказались у директора в кабинете, он заявил: «Я никогда в жизни не испытывал такого унижения. Я выгоняю вас из школы. Соберите свои вещи, и вон отсюда. Чтоб глаза мои больше вас не видели!»
И тут Герби вдруг заявил: «Вы делаете большую ошибку».
«Как это понимать?»
«Да, мы действительно придумали, что Швабрик умер. И вы поступаете совершенно правильно, выгоняя нас из школы. Но подумайте о последствиях. Вам же придется подать докладную в Управление. И кто-нибудь там обязательно скажет: “Директор Коэн, объясните нам, как так случилось. Трое молокососов приходят в школу и заявляют, что ваш ученик скончался. Вы лишь раз позвонили к нему домой, узнали, что линия отключена, и на основании этого записали, что ученик мертв, а потом еще и учредили премию в его честь?”
О да, – Герби был в ударе, – нас выгонят. Но не думаю, что после этого вы сможете стать директором хоть какой-нибудь из нью-йоркских школ. – Однако на этом он не остановился. – Пока слухи не разошлись, – продолжил он, – может, об этом лучше просто… забыть?»
Доктор Коэн выглядел как побитый пес. Потом вздохнул и вышел, чтобы переговорить с репортером New York Times, который и сам уже понял, что этот случай больше подходит для Daily News, поэтому согласился ничего не публиковать.
Герб впоследствии стал давать советы президентам и принимал участие в переговорах по сокращению стратегических наступательных вооружений с Советским Союзом. Брэззи работает нейрохирургом в Баффало. Швабрик жив до сих пор и переехал во Флориду. И мы все вместе получали свои аттестаты.
Оглядываясь назад, я могу назвать наше детство в Бруклине театром импровизаций. Но тогда, конечно, это нам и в голову не приходило. Мы просто развлекались, как могли. Мы с Герби сочинили чудесный водевиль под названием «Искра и штепсель», который в один прекрасный день поставил на уши всю нашу школу. Но все-таки лучшей сценой для наших представлений был кондитерский магазинчик Сэма Мальца на углу Восемьдесят пятой и Двадцать первой авеню.
Мальц, вечно недовольный мужичонка, по облику чем-то напоминал снеговика. Изо рта у него всегда торчала сигарета, хотя я не помню, чтобы он когда-либо курил. У двери его лавки стоял автомат, который за монетку в один цент насыпал горсть подсолнечных семечек. Вдоль одной стены стояли отгороженные от зала столики, еще там был музыкальный автомат, лоток с газетами и сластями. А еще стойка, за которой можно было получить самый замечательный в мире напиток – шоколадный гоголь-моголь.
Понятия не имею, почему он так назывался. Никакие яйца в его состав не входили. Он делался из молока, шоколадного сиропа и минеральной воды. Чтобы правильно его приготовить, нужно было сделать так: вначале в стакан наливали молоко, потом сироп. Все это слегка перемешивалось. А потом надо было долить минералки, так, чтобы появилась пена, и взболтать, чтобы получилась шапка, как на пивной кружке.
Иногда, когда у меня не было семи центов или я просто хотел поиздеваться над Мальцем, то заказывал простую минералку за два цента. Брал стакан, делал глоток, перегибался через стойку и просил: «Мальц, может быть, плеснешь хоть чуть-чуть сиропа?»
Мальц, ворча, капал в стакан сироп. Я делал еще глоток и продолжал канючить: «Мальц, а может, найдется немножечко молока?»
Удовольствие было не столько в напитке, сколько в ожидании, когда Мальц взорвется.
Однажды мы заметили, что автомат с семечками работает без монетки. Достаточно было повернуть за ручку, и семечки сыпались. Мы просидели перед магазином весь день, грызя семечки. И более того. Если кто-нибудь шел мимо, мы шептали ему на ухо: «Здесь халявные семечки…» Мальц весь день с удовольствием поглядывал, как работает автомат. Когда мы вечером оттуда ушли, семечек в нем не осталось.
На следующий день Мальц впал в бешенство, и все свои громы и молнии обрушил на нас.
«Вы меня обокрали! Я видел, что вы целый день щелкали семечки! Я думал, у меня в автомате будет не меньше пятисот монет! А там их не оказалось вообще! Мои мечты пошли прахом! Вы меня обокрали!»
«Ну-ну, потише! – остановил его Герб. – Вы можете доказать это на суде, Мальц? У вас есть свидетели?»
Вскоре после этого случая Мальц продал свою лавку, и все стали говорить, что это мы выгнали его из Бруклина.
Парень, который купил его лавку, был очень вспыльчивым, и нам нравилось выводить его из себя. Его звали Мо. Как-то раз мы крутили в музыкальном автомате песенку Фрэнки Лейна «Крик дикого гуся».
Сердце мое знает то, что знают дикие гуси,
Мне пора туда, куда летят дикие гуси.
Братец гусь, вольный гусь, ты скажи мне,
Дома оставаться мне иль скитаться на чужбине?
Такие песенки, как эта, привязываются надолго. Она крутится в голове, даже если услышишь ее один раз, но мы прокрутили ее, наверное, чуть ли не сорок раз подряд. Для Мо, вероятно, это было чересчур, и он попытался заставить нас прекратить пытку. Однако Герб ему возразил:
«Мы добропорядочные платежеспособные посетители. И у нас есть право слушать все, что нам захочется!»
Тут Мо окончательно вышел из себя. Двинув кулаком по стойке, он, чуть не перепрыгнув через нее, выдрал вилку из сети и пинком вышвырнул автомат за дверь с криком:
«Хотите знать, куда улетают дикие гуси? Вот куда улетают ваши гуси! И теперь попробуйте послушать то, что вы хотите, маленькие ученые негодяи! Вон отсюда!»
Есть еще одна история, которую я должен рассказать, хотя произошла она несколько позже. Мне очень нравится эта история про Carvel. Так что лучше я расскажу ее сейчас.
Шел ноябрь 1951 года. Мне уже исполнилось восемнадцать. Мы с Гербом и Хауи Вайссом заспорили о мороженом. Речь шла о вкусе и цене. Мы спорили, спорили и никак не могли остановиться.
Герб заявил:
«Мороженое лучше всего в Breyers, да и цена там хорошая».
Я утверждал, что в Borden мороженое лучше.
На что Хауи заметил:
«Да, ну а Carvel?»
Carvel – это сеть кафе-мороженых, которые в те времена были повсюду. Там подавали молочные коктейли и мороженое в рожках. Основателем компании был Том Карвел. Позже я познакомился с ним. Через много лет в моем шоу мы вспомнили эту историю.
Хауи сказал, что в Carvel в Нью-Хейвене, в штате Коннектикут, можно купить три рожка за пятнадцать центов. Герб не поверил. Такого просто не могло быть. И мы заключили с Хауи пари, что в Carvel в Нью-Хейвене нельзя купить три рожка за пятнадцать центов.
Была лишь одна возможность разрешить наш спор: поехать туда и проверить все самим. Так что мы сказали родителям, что едем в Нью-Хейвен. Но, конечно же, мы не могли отправиться туда без А-Бэ. Его нужно было взять обязательно. Он был незаменим в любом деле, которое мы затевали.
Наш приятель не был смешным. Или, скорее, он был смешным, но не знал об этом – совсем как Йоджи Берра[13]. Ведь Йоджи Берра никогда специально не смешит людей. Когда кто-нибудь спрашивает у него: «Вы не знаете, сколько сейчас времени?» – то он просто уточняет: «Вы хотите сказать сейчас?» – а вовсе не шутит. Дальняя часть поля стадиона Jankees была в тени. Так что когда Йоджи заявил: «На стадионе Jankees рано становится темно», – это была просто констатация факта. Все, что он говорил, было абсолютно точным: «В этот ресторан больше никто не ходит, потому что там всегда куча народу».
Один лишь голос А-Бэ делал его слова во много раз лучше. Его уморительно низкий и, как бы так сказать, честный голос описать трудно, но достаточно легко сымитировать. Если вы слышали его хотя бы раз, то никогда бы уж не забыли. Я как-нибудь попытаюсь воспроизвести звучание его голоса в аудиокниге. Герб всегда пародировал его для детей. И его дети выросли в убеждении, что Герб сам выдумал А-Бэ. И когда в один прекрасный день А-Бэ заглянул к ним в дом, то дети были потрясены, так как оказалось, что А-Бэ – настоящий!
О проекте
О подписке