гуси, лебеди, утки, сокол и голубь
о начале влюбленности в птиц, а также о других нежданных-негаданных уроках смирения
А потом появились птицы: глянула – да они везде. Их голоса доносились до меня отовсюду – из крон деревьев и из-под стрех нашего дома: праздные хоры, щебечущие и распевающие, и их песни – одни красивые, другие крикливые, третьи – так, от нечего делать. Однажды среди бела дня, когда я пошла с сыновьями кататься на коньках, высоко над катком уселся сокол. А когда я плавала кролем в бассейне ИМКА, то разглядела за стеклянной крышей стаю перелетных гусей. Она двигалась – ни дать ни взять, гигантский курсор – по белому, совершенно плоскому небу.
Как-то вечером, вернувшись из больницы – то есть от отца, я свернулась калачиком на диване в студии моего мужа: он композитор. От меня воняло антисептиком «Пурелл» и тем потом, в который бросает от наигранной жизнерадостности. Нигде на свете душа так не успокаивается, как в этой студии. Стены обтянуты голубой материей и покрыты серыми звукоизоляционными панелями. Они из волнистого пенополиуретана и благодаря своей форме гасят эхо и заглушают посторонние звуки. Плавающий пол дополнительно ослаблял ударные шумы. В уюте студии я прямо-таки растворилась: привольно, как в материнском лоне.
Муж поставил то, что сочинил для какого-то фильма, – бесплотную, словно привидение, вещицу для фортепиано с оркестром. Я была в его шляпе – стащила ее с вешалки. Завернулась в шерстяной кардиган, который он донашивал за своим дедушкой, закинула ноги на журнальный столик, купленный мужем в секонд-хенде. Муж поставил The Swan Silvertones[3], и мою душу переполнили госпелы: хлопки в ладоши, безукоризненное многоголосие.
Мы вместе посмотрели черновую сборку фильма, к которому муж в то время писал музыку. Фильм был документальный, по книге одного канадского писателя, и назывался «15 причин жить». Он состоял из пятнадцати сюжетов, примерно соответствующих главам книги, в нем ставился вопрос, что есть в жизни такого, ради чего стоит жить.
Например, в сюжете «Любовь» авторы проследили путь одного квебекца, который, выздоравливая после нервного срыва, отправился в пешее кругосветное путешествие и таким способом вернул себе душевный покой. «Тело» – история человека, который устал от приступов гнева, не дававших ему ничего делать, и занялся искусством балансировки камней[4]. В середине фильма, в сюжете «Смысл», на экране появился музыкант лет тридцати с небольшим. Много лет он изнывал от творческого кризиса, а потом бросил пить и обрел умиротворенность в наблюдениях за птицами в городской среде. «Я отдался этому без долгих размышлений. И мне прямо-таки полегчало. Стало легко на сердце», – сказал он.
Он обнаружил, что его радость имеет форму птицы.
Говорил музыкант остроумно, а улыбался тихо-тихо – не было в нем ни капли нахрапистости. Оставалось впечатление, что птицами он увлечен горячо, но без пафосного придыхания.
В тот же вечер я посмотрела на сайте музыканта его фотографии птиц. Собрание было обширное и нетипичное. Таких снимков не увидишь на поздравительных открытках или в глянцевых календарях.
Эти птицы живут в садах из стали, стекла, бетона и электрического тока.
Птица, чье «личико» закрыто пластиковым пакетом «ЗАМОРОЖЕННЫЕ МАНГО», другая птица сидит в гнезде внутри разбитого уличного фонаря. Птицы на безвкусных оштукатуренных стенах, связках арматурных прутьев, гигантских кованых гвоздях и заборах из колючей проволоки. Птицы заняты обычными птичьими делами – сидят, порхают, чистят перышки, охотятся, вьют гнезда – но нельзя усомниться в том, что они – часть этого мира со всей его неустроенностью, грязью и мусором, они отнюдь не выше всего этого.
Идея, выраженная в этих фотографиях, имела мало общего с шаблонными предостережениями типа «Халатное отношение к природе преступно» или «Планета на пороге гибели». Их идея, если ее вообще можно так назвать, – не что иное, как идея любви. И это не любовь к хорошенькой девушке и не та любовь, когда любимых водружают на пьедестал или засовывают под стекло в коллекции. Не та любовь, которая сшибает нас с ног, заставляет томиться жаждой, ночами не смыкать глаз – ворочаться, места себе не находя. Эта любовь не идеализирует и не стремится к обладанию. Любовь, которую я почувствовала в его снимках, – это любовь ко всему несовершенному и неприкаянному. Любовь к тем грязным, неказистым, прекрасным, забавным местам, которые многие из нас называют родиной.
Мое сердце забилось чуть-чуть быстрее, когда я смотрела на них – на птиц и на окружающее их пространство.
Росла я наособицу, дожидаясь, пока мир притихнет, выстроившись вокруг какого-то связного сюжета. Я выросла отшельницей, потому что я единственный ребенок в семье немолодых иммигрантов, которые сбежали из своих стран – она из одной, он из другой – на континент, где у них не было родственников, отчеркнули поперечной чертой прошлый этап своих биографий, устроились на этой земле, как два растения в горшках, а не как деревья, пускающие корни в почву. Я выросла отшельницей, потому что я писатель и мое ремесло требует, чтобы я от всех держалась поодаль. Не это ли увидела я в пространстве, окружавшем птиц? Собственное отшельничество?
Я разыскала музыканта и договорилась об орнитологической прогулке. Мне хотелось впасть в экстаз и почувствовать, что я еще не глуха к вдохновению. Я не воображала, что природа – мой личный Лурд[5], целительный оазис посреди цивилизации.
Но, может, все-таки воображала.
– Здрасьте? – произнес музыкант, бросаясь ко мне вприпрыжку, с тяжелым фотоаппаратом на шее, плотно сложенный, тепло закутанный: несколько слоев одежек, и всё коричневое и шерстяное.
– Здрасьте? – ответила я, тоже с вопросительной интонацией.
В это холодное, но погожее декабрьское утро я стояла, выдыхая маленькие облака, у большого утиного пруда. Мимо, по дорожке, шли люди с собаками. По мелководью мимо нас брели утки.
Меня вдруг кольнуло дурное предчувствие. Где была моя голова?
Музыкант занимается птицами серьезно. А я принадлежу к тем осмеянным в «Портландии»[6] бесчисленным профанам, которые ни черта не понимают в птицах и ассоциируют их преимущественно с красивыми картинками. Мой дом – легкомысленная коллекция безделушек на темы природы: слащавая авторская лампа в виде селезня, стандартный набор плюшевых игрушек, кружки с совушками из магазина Anthropologie. Я погрязла в непростительном антропоморфизме. Антропоапологетике. Вот какие мысли пронеслись в моей голове.
Что я знаю о живых птицах? Что я знаю о мире дикой природы, а этот мир – обо мне?
В детстве я не собирала ягоды в долине, которую проложила река, не бродила по сумрачным лесам, где блестят росинки, не наблюдала за лужами, оставленными отливом на пляже. Приключений у меня в детстве было хоть отбавляй, но не в девственных уголках Канады. А в казино, международных аэропортах и циклопических универмагах.
Мои родители – горожане до мозга костей. Мой отец, уроженец Лондона, журналист-международник, работал в Токио, где и познакомился с моей матерью, японской художницей в стиле суми-э, длинноволосой скромницей; в первый миг она отшатнулась, неприятно пораженная исполинским ростом отца и его неестественной – скелет, да и только – осанкой. Их роман начался на приеме в канадском посольстве, в густых удушливых клубах табачного дыма. Он влюбился в ее очарование и миловидность. Она – в его искушенность и олицетворенную в нем надежду на побег.
Они поженились, и спустя пару лет работа привела моих родителей в Лондон, где родилась я. А затем другая работа привела их в Канаду. Экзотическую, космополитическую супружескую пару вдруг забросило в тихий квартал в Северном Торонто. Ни тебе Хай-стрит-Кенсингтон, ни Синдзюку – только толстое снежное покрывало. Только неопознанные зверьки, добывающие еду на помойке, и незнакомые пернатые. Отец куда-то мчался по редакционным заданиям, а мать оставалась одна в холодном доме. Тишина полная, никто и ничто не шумит, кроме птиц на улице: по дороге откуда-то или куда-то они распевали хором, им-то вольготно на новой территории. Моя мать не находила ни малейшего утешения во всех этих нотках, зависших в студеном воздухе, во всех этих дорожных песнях. Трудные годы войны она провела в сельской местности в Японии, так что теперь не питала к природе никакой симпатии. Ей нравились кипучие деловые районы, толстый слой лака, наложенный на всё цивилизацией. Она любила пройтись по улице горделивой походкой, в мини-юбке, на шпильках, с сигаретой «Ротманс» в руке – любила производить фурор. Моя мать была красавица и хвалилась, что вскружила голову Мику Джаггеру, Джону Леннону и королю Хусейну – не одновременно, а в разные дни и в разных обстоятельствах. Торонто не произвел на нее особого впечатления. Вместо того чтобы ценить его достоинства, мать выглядывала в обледеневшее канадское окно и видела перед собой только проблемы. Что делать со всем этим говенным снегом? Что делать с этим говенным бельведером?
И вот что она сделала. Когда наступила весна, она перекопала весь задний двор и разбила традиционный японский сад камней – тщательно упорядоченный, наманикюренный ландшафт, который она с монашеской регулярностью разравнивала граблями, вышвыривая фрисби, воланы и бейсбольные мячи, которые залетали через забор из примыкавшего к нему парка. Если уж она вынуждена владеть собственным клочком природы, пусть он будет таким, как угодно ей: мягкий мох, орошаемый поливалкой, и тщательно обрезанные японские деревья. Она проделывала это всякий раз, когда мы переезжали: за семь лет разбила четыре новых сада камней. Расчищала себе граблями дорогу к счастью.
Мать стала коллекционировать произведения искусства и открыла собственную галерею. (Ее собственные работы тушью, написанные в другой жизни – до замужества, остались в Японии, благодаря чему приобрели легендарный ореол.) Я выросла в доме, заваленном бесценными вещами и нелепым хламом, свежеприобретенной антикварной мебелью, памятными вещами посторонних. Наша крохотная нуклеарная семья сделалась отдельной страной с собственными уникальными обычаями, обособлявшими нас от всех.
Музыкант, стараясь развеять мою робость, перезнакомил меня со всеми утками на пруду. Во-он там, сказал он, видите тех уток, которые садятся на воду, точь-в-точь неуклюжие гидросамолеты? Это кряквы. А там вдали, забавное скопление, плавают тесным кружком посреди пруда – видите? Восемь, девять, десять, одиннадцать, и все взбалтывают воду, чтобы корм всплывал поближе к поверхности: утки-широконоски. Указал на одинокого самца, похожего на огромного индюка, только качающегося на волнах: помесь домашней утки с кряквой. Подруга этого селезня, видимо, недавно погибла. Просто вдруг пропала, и, по слухам, кто-то видел ее мертвое тело.
Бывает ли уткам одиноко? Я задумалась над этим вопросом, но ответа не знала. Ничего-то я не знала про уток. Не знала даже про жир, покрывающий их перья, – даже как-то странно, я ведь, наверно, тысячу раз слышала выражение «как с гуся вода», а утки тоже водоплавающие.
О проекте
О подписке