Она закрыла энциклопедию и вышла в большой вестибюль. Филолог с впавшими щеками последовала за ней. Они устроились на холодной мраморной скамье в вестибюле. Азиадэ раскрыла книгу. Из переливов четверостиший выступали серые скалы Испании, полководец Тарик в мерцающем свете факелов переходил ночью Гибралтарский пролив и, ступив ногой на скалу, клялся халифам покорить испанскую землю. Филолог восторженно вздохнула. Ей казалось несправедливым, что в Турции каждый ребенок знает турецкий, а она, ученая, должна прикладывать столько труда, чтобы одолеть его.
– Я болею, – сказала Азиадэ и отложила «Тарик». Она задумчиво посмотрела на черного орла, украшающего мраморный пол, затем поднялась и сказала: – Мне надо идти, коллега. – Азиадэ попрощалась и в неожиданно хорошем расположении духа направилась к выходу.
Крепко сжимая в руках портфель, она шла по шумной Фридрихштрассе. Над Берлином висел легкий осенний дождь. У вокзала, словно солдаты на параде, выстроились продавцы газет.
Азиадэ подняла воротник тонкого плаща. На Адмиралштрассе в сумерках дождя ее маленькая ножка подвернулась и проезжавшая мимо машина обрызгала девушку грязью из лужи. Чулки тут же покрылись отвратительными серыми пятнами. Раздосадованная, она пошла дальше. Свинцовая Шпрее отдавала тусклой синевой. Азиадэ остановилась на мосту, разглядывая металлические конструкции вокзала. Где-то над головой прогрохотал поезд.
Перед ней лежала сверкающая от осеннего дождя широкая Фридрихштрассе. Этот чужой город был прекрасен классической прямотой своих мокрых пустынных улиц. Азиадэ глубоко вдохнула его чужой воздух и посмотрела на серые лица прохожих. Ее романтический ум высматривал в длинных, гладко выбритых лицах прохожих отставных капитанов подводных лодок, предпринимавших отчаянные походы к берегам Африки; жесткие голубые глаза мужчин таили мрачные воспоминания о полях сражений во Фландрии, в снежных пустынях России, пылающих песках Аравии.
На невообразимо длинной Луизенштрассе дома постепенно приобретали красноватый оттенок. На углу улицы мужчина в толстых шерстяных перчатках продавал каштаны. У него были глубокие голубые глаза, и Азиадэ подумала, что в их жестком, полном уверенности взгляде есть что-то от короля Фридриха и поэта Клейста.[4] Но тут продавец каштанов смачно сплюнул. Азиадэ испуганно отшатнулась. Да, от этих мужчин можно ожидать чего угодно, а Клейст уже давно покинул этот мир.
Она сглотнула слюну, снова ощутив при этом сильную боль в горле, и медленно пошла дальше по мокрому асфальту. Капля дождя, упавшая за воротник, медленно скатывалась по спине. Она крепче сжала в руке портфель и увидела впереди на левой стороне улицы памятник Вирхову.[5] Все вокруг приобретало медицинские оттенки: прилавки магазинов сверкали металлом хирургических пил, зубоврачебных инструментов, лежащих по соседству с учебниками по общей патологии. Азиадэ остановилась перед одним из прилавков и поежилась: из-за витринного стекла ей улыбался скелет с тонкими костями. Она оказалась зажатой между покойным Вирховом и скелетом. В зеркале витрины она увидела собственное вытянувшееся от испуга лицо с покрасневшими щеками. Слева возвышалась красная стена Шаритэ,[6] за оградой – голые ветви деревьев и больные в пижамах в бело-голубую полоску. Она пошла дальше, съежившись, втянув голову в плечи. Ей уже не было холодно, от насквозь промокшего плаща пахло резиной.
«Поезд не останавливается на мосту Яновитц», – грустно произнесла она про себя. Это была первая фраза, которую Азиадэ выучила на немецком и постоянно вспоминала, когда чувствовала себя потерянной и одинокой в величественном каменном Берлине.
Она взошла по ступенькам и толкнула тяжелую дверь клиники. Грузная медсестра спросила ее имя и протянула карту. Перед зеркалом Азиадэ сняла маленькую черную шляпку, и светлые мягкие волосы, чуть намокшие на концах, свободной волной упали на плечи. Она причесалась, оценивающе посмотрела на свои ногти, спрятала карту в карман и вошла в большую полутемную приемную.
– Concha bullosa,[7] – сказал доктор Хаса и бросил инструменты в тазик. Пациент испуганно посмотрел на выписанное им направление и скрылся в рентгеновском кабинете.
– А может быть, и эмпиема,[8] – пробормотал Хаса.
Он записал свое предположение в историю болезни и отправился мыть руки.
Глядя, как светлые капли скатываются по его пальцам и исчезают в раковине, Хаса жалел себя. «Я просто несчастный человек», – думал он, и на лбу у него обозначились горизонтальные морщинки. Три аденотомии за одно утро – это уж точно чересчур. К тому же одна из них под наркозом. И эти два парацентеза – второй был вовсе не обязателен. Барабанная перепонка все равно вскрылась бы сама по себе, но пациент начинал волноваться.
Доктор Хаса вытер руки и вспомнил о риносклероме. Это было его больным местом. «Старик» хотел продемонстрировать ее студентам, а она сопротивлялась. Риносклерома была у одной сумасбродной тетки, которая упрямо твердила, что не намерена быть подопытным кроликом. Жаль, что к каждой болезни прилагается еще и пациент. Но на самом деле Хаса больше всего разозлился на практиканта. Тому следовало бы стать психоаналитиком и переехать в Вену, где он мог бы сколько душе угодно класть полипотом с петлей на стеклянный столик. И это во время обхода «старика»! Тот ничего не сказал, но покраснел от возмущения. Но хуже всего, что именно он, Хаса, является ответственным за этого практиканта и, соответственно, за его представления о современной гигиене.
– Положить стерильную петлю на стол, и это прямо перед применением, – возмутился Хаса и пожалел про себя, что физические меры воздействия к студентам запрещены.
Он обмотал носовым платком эбонит рефлектора, рассерженно щурясь и точно зная, что причина его плохого настроения не в риносклероме и не в этом практиканте. Во всем виновата погода, из-за которой невозможно поехать на Штольпхензее.[9] Тем более что вчерашняя блондинка обязательно будет и сегодня… но хватит об этом.
Конечно, во всем виноваты погода и Штольпхензее, но ни в коем случае не известие о том, что Марион провела все лето в обществе Фрица в Зальцкамергуте. Какое ему дело до Марион? А риносклерома будет продемонстрирована, хочет того больная или нет, – в конце концов, это университетская клиника.
Придав лицу серьезное выражение, доктор Хаса вошел в большую приемную. Выстроившиеся у стен ряды стульев для обследования казались бесконечными. Рядом с каждым из них – электрическая лампа, столик для инструментов и пара мисок. Пациенты сидели с отсутствующими, но одинаково напряженными лицами. Слева доктор Мазицкий щелкнул зеркалом для горла, а у третьего стула справа доктор Манн выкрикнул:
– Сестра, ушную воронку!
На стуле доктора Хасы сидела блондинка с мечтательными серыми глазами, но более всего доктора поразил их необычный разрез. Хаса опустился на низкий табурет и внимательно посмотрел на нее. Девушка улыбнулась, и ее грустные глаза вдруг озарились сиянием. Она указала пальцем на направленный вверх рефлектор на голове у Хасы:
– Похоже на нимб.
Акцент выдавал в ней иностранку.
Хаса улыбнулся. Жизнь все-таки очень забавная штука, а до Марион ему и вправду нет никакого дела. Он посмотрел в серые бездонные глаза пациентки и подумал: «Будем надеяться, что это rhinitis vasomotorika[10] и требует длительного лечения». Впрочем, он сразу же отогнал эту мысль как недостойную врача и с легким ощущением вины спросил:
– Как вас зовут?
– Азиадэ Анбари.
– Профессия?
– Студентка.
– Ах вот как, коллега! – воскликнул Хаса. – Тоже медик?
– Нет, филолог, – ответила девушка.
Хаса поправил рефлектор.
– Посмотрим, что привело вас ко мне. Так, боль в горле. – Его левая рука автоматически нащупала шпатель. – Изучаете германистику?
– Нет, я тюрколог.
– Кто, простите?
– Я занимаюсь сравнительным исследованием тюркских языков.
– Боже мой! И зачем вам это?
– Просто так, – сердито ответила она и раскрыла рот.
Хаса исполнял свой врачебный долг с толком и расстановкой. Но мысли его при этом делились на профессиональные и личные. Профессионал в нем установил: результат риноскопии – anterior et posterior[11] – без патологий. Легкое покраснение левой барабанной перепонки, но без болезненности при надавливании. Признаков otitis media[12] нет. Ограниченная местная инфекция. При лечении учитывать анамнез. А как частное лицо он думал: «Сравнительное изучение тюркских языков! Неужели и этим можно всерьез заниматься! Даже имея такие серые глаза! „Анбари“, – сказала она. Это имя я где-то слышал. Ей, наверное, нет и двадцати, а какие мягкие волосы».
Он отложил рефлектор, отодвинул табурет и деловито сказал:
– Tonsillitis.[13] Начинающаяся angina follicularis.[14]
– А на немецком – заурядная ангина, – улыбнулась девушка, и доктор Хаса решил больше не употреблять латыни.
– Да, – сказал он, – естественно, постельный режим. Вот вам рецепт для полоскания. Никаких компрессов, домой на машине, диета. А почему все-таки тюркология? Зачем вам это?
– Мне это интересно, – скромно ответила девушка, и сияние ее глаз разлилось по всему лицу. – Вы не представляете, сколько существует диковинных слов, и каждое из них звучит как барабанная дробь.
– У вас температура, – сказал Хаса. – Оттого и барабанная дробь. Я где-то слышал ваше имя. Был такой губернатор в Боснии, которого звали Анбари.
– Да, – проговорила девушка. – Это был мой дед.
Она поднялась. Пальцы ее на мгновение утонули в широкой ладони доктора Хасы.
– Приходите еще, когда будете здоровы… Я имею в виду, если понадобится дополнительное лечение.
Азиадэ подняла глаза вверх. У врача была смуглая кожа, черные, зачесанные назад волосы и широкие плечи. Он очень отличался от таинственных капитанов подводных лодок и дикарей-рыболовов с берегов безымянных рек. Девушка быстро кивнула ему и пошла к выходу.
На вокзале у Фридрихштрассе Азиадэ остановилась и задумалась. Врач что-то говорил о машине. Она сжала губы и решила пошиковать. Высоко подняв голову, девушка пошла мимо вокзала в направлении Линдена. Там она села в автобус, прислонилась к мягкой кожаной спинке сиденья и довольно подумала о том, что машина является всего лишь скромной diminutivum[15] плавно катящегося автобуса.
– До Уландштрассе, – сказала она кондуктору, протягивая монетку.
О проекте
О подписке